Электронная библиотека » Петр Разумов » » онлайн чтение - страница 3

Текст книги "Срок – сорок"


  • Текст добавлен: 4 декабря 2019, 10:21


Автор книги: Петр Разумов


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Как я люблю скандинавские руны и что с ними делаю

Неожиданно я узнал, что Сима – гадалка, хотя она и не любит это слово.

Она классно читает карты Таро и спрашивает советы рун.

Я сразу заинтересовался этим, и, когда начал читать лучшую, на Симин взгляд, книгу о рунах минского астропсихолога Константина Сельчёнка, был поражён цельности и стройности его мыслей.

Оказывается, чтобы жить, одной этиологии неврозов не достаточно. Нужно каждую чашку кофе учесть и вписать в большой алхимический круг идей и поступков, с помощью которого можно взглянуть на себя как на субъект Судьбы, которую можно не просто понять, но и выстроить по кирпичикам.

Моя руна – Альгиз, выглядит как перевёрнутый пацифик. Это человек молящийся, когда руки подняты к небу и открыты для новой правды, разговора и ожидания. Это человек-связь, поскольку его корни на земле, а взгляд – наверх, в Вышнее и непостижное. Ведь ощущение рая недоступно нам в опыте. Это мысль Юнга. Поэтому Дант и не построил рай, потому что это ощущение – только прикосновение, дуновение ветерка, не более. Зато ад дан нам на земле в полной мере. Мы очень хорошо знаем, что такое зло и боль.

Есть очень занятный лингвистический факт. Ряды синонимов, обозначающих негативные явления и эмоции, очень длинные. Тогда как ряды, положительно характеризующие человека или процесс, короткие. Это говорит о том, что мы очень хорошо знаем, чего нельзя делать, что такое табу. А вот как правильно, никто не знает, и многие зачастую даже не задумывается о том, как, по выражению Солженицына, «жить не по лжи».

Я стал задумываться. Да, в сущности, всегда думал только об этом.

Как я (не) люблю ждать и терпеть

Почему-то эти два понятия идут парой.

Ждать можно с любопытством, например любимую женщину с работы. С не-терпением. Ждать можно с волнением и азартом. Так ждут дня рождения. Ждать можно с трепетом и грустью. Так ждут болезни и смерти.

Но для меня это всегда связано с необходимостью терпеть. Терпеть медленное движение пустого времени. Его, конечно, можно заполнить. Например, пописать, когда очень хочется. И всё пройдёт. Но смысл мазохистского терпения – в самом терпении и сладковатой боли. Вот мне, такому хорошему, плохо… и это должно быть так, и надо терпеть.

Ждать оказывается мукой терпения. Терпишь работу, терпишь пыль, терпишь плохое настроение. Даже отходя ко сну – терпишь. Потому что просто лечь спать уже не интересно. Надо сначала потерпеть. Потому что отдых и вообще всё хорошее – это награда за тщательное и долгое терпение.

* * *

Пока я писал эту книгу, жизнь начала стремительно разворачиваться.

Прежде всего, я нашёл работу. В чайном магазине рядом с домом.

Дело в том, что там работает администратором моя давняя знакомая, выпускница московского Литературного института Люда М.

Мы как-то списались в Сети и она пригласила в магазин попить чаю. Я стал ходить туда иногда, познакомился с другими сотрудниками, даже сдружился. Так полгода я ходил-ходил и вдруг предложил себя Люде в качестве продавца. Она не отказала.

За свою жизнь я перепробовал полтора десятка различных работ. После школы месяц работал на стройке разнорабочим, мешал цемент. Малярша как-то говорит:

– Что это за имя у тебя такое позорное – Петя?

– Так родители назвали…

Потом я работал продавцом книг в магазине «Паганель», на книжной ярмарке в Доме культуры им. Крупской, «Крупе». Перепродавал старые книги. «Нас называют „барыгами“», – говорил мне наставник Виктор, которого я прозвал Дядюшка Римус за его талант рассказчика. Он очень здорово разбирался в книгах и говорил о них массу интересного.

Потом, когда я закончил институт, пошёл на курсы флористики «Николь». Преподавал Стас Зубов, очень обаятельный, солнечный человек. Но с работы в цветочном бутике довольно скоро ушёл, коллектив меня не принял. «Он не флорист», – сказали девушки.

Работал в чайном магазине «Море чая» на улице Ефимова, тогда это была ещё не сеть, а один магазин с залом для церемоний. Там тоже не ужился с коллективом.

Организовывал литературные вечера в Музее Набокова на Большой Морской улице в его фамильном особняке. Там я работал за идею, бесплатно.

В 2006 году, после знакомства с Мишей, изрядно устав от его и маминых наставлений, решил осуществить подростковую фантазию, и поступил в «Пирожок», колледж питания. Пошёл работать в «Евразию» у станции метро «Горьковская». Потом сменил место, перешёл во французский ресторан, где опять не ужился с коллективом. Хозяйка холодного цеха называла меня голубчиком и была вечно недовольна моей работой.

Работал в психологическом центре, возил деньги из точки А в точку Б, раздавал листовки, редактировал художественную прозу, играл в «Эволюцию» в антикафе… Всего и не упомнишь.

Нигде я подолгу не задерживался, нигде не приживался.

Когда же это кончится и я успокоюсь? Надеюсь, скоро. Надо зарабатывать на жизнь. До сих пор меня содержала мама, потом, когда силы её иссякли, я сдал комнату в своей трёхкомнатной квартире, которую тоже купила мама. Потом вторую. Сейчас сдаю две и на это живу. Ещё пенсия по инвалидности. Но, если я хочу быть с Симой, надо как-то меняться и «вставать с колен», как предписано нашей Родине.

У меня синдром неудачника. Каждый раз работа оказывается не тем, что могло бы удовлетворить графа де Ля Фер. А время идёт, мне уже тридцать восемь. А я до сих пор как оторванный ломоть. Бездельником хорошо быть, когда тебе двадцать лет, где-нибудь в начале восьмидесятых, как Гребенщиков или Виктор Цой. А взрослые люди в условиях недоразвитого капитализма должны бороться. Это то, что навязывает жизнь.

Борьба с энтропией – вот что я пытаюсь в себе культивировать. Каждый день, каждый час ставит новые задачи. От «успеть на метро» до «написать книгу». Вот кот заболел чумкой – две недели ежедневных походов к врачу. Клиника работает круглосуточно, но сутки тоже не резиновые. Хорошо, что работа в чайном магазине должна начаться только через месяц. Будет возможность совместить ее и со стажировками, и с учёбой, и с личной жизнью…

Бороться тяжело, надо постоянно быть на подхвате у Судьбы, которая тебя испытывает. Она же, Судьба, тебя кормит и лечит, ведёт и обламывает, снова лечит и снова кормит мыслью и чувствами, не похожими на то, что было вчера. Каждый новый день я ощущаю что-то новое. Жизнь – это не навязчивое сновидение, которое может повторяться из раза в раз. Она текуча, как у Гераклита. Нельзя её оформить, понять, приручить. Ей можно только доверять. Это как вера в Бога, сумбурная, абсурдная, детская, нелепая, всепронизывающая и спасающая в самый отчаянный момент…

Отчаяние – это то, на чём держится моё поэтическое творчество. Ещё – восторг. Восторг перед бытием, его золотой короной. И отчаяние от грязи и одиночества ада, которым бывает жизнь. Даже просто вечер без дела в одинокой квартире может быть до дрожи болезненным и привести к самоубийству. Если бы у меня был пистолет, я бы давно это сделал. Быстро и просто. Верёвка и бритва – не моё.

Это и есть мой диагноз. Маниакальная фаза восторга сменяется депрессивной фазой отчаяния, когда, кажется, уже ничто не может порадовать и вывести из тревожного оцепенения.

Но всегда есть надежда. Надежда в моём случае прочнее веры. Потому что вера теряется, замалчивается и исчезает, подрывается не-красотой мира, болью и безнадёгой.

А надежда – она как свет в конце тоннеля, который видят те, кто пережил клиническую смерть. Я на каком-то даже не чувственном, а скорее умозрительном философском уровне всегда вижу и жду этот свет. Это подлинное переживание рая, который дан человеку лишь в отголоске.

Пергидрольная тревога

Тревога – это океан. Я как кит – пропускаю её через себя, и она оставляет во мне свой планктон.

Раньше, когда я не был болен и не принимал нейролептики, я чувствовал разные состояния. Это были обычная человеческая грусть, печаль, лёгкий страх, страх смерти и прочее. Теперь, после глобального всепоражающего испуга, я стал заикаться…

Только моё заикание работает не как затор, когда тормозит вагон – пык-пык, тыр-тыр. А оно как ровная волна, косая волна, какой-то наплыв, и я тону в ней, ощущая мерную дрожь и жжение в мышцах.

«Страх управляет моими делами», – написал я как-то. И действительно, я как затравленный кот с выпученными глазами: только завижу что-то раздражающее (это может быть просто вечерняя темнота) – и сразу в куст!

Мне очень тяжело с этим что-то сделать. Я привык к этому состоянию, как к ровному фону, как к работающему радио, которое иногда погромче, иногда потише, но выключить которое получается только в редкие моменты гармонизации или маниакального восторга, о котором я говорил.

Поэтому я ощущаю жизнь, как страдание. Для Шакьямуни это была одна из благородных истин, понимание которой предшествует озарению и долгому пути просветления.

Стыд и чувство вины

Раз уж я заговорил о страхе, попробую сразу описать сопутствующие ему явления. Это – стыд и чувство вины. Они взаимно друг друга обуславливают и составляют бесконечный треугольник.

Стыд возникает у человека, когда на него с неодобрением смотрят или дают пинка. Это может быть взгляд другого человека или внутренняя инкорпорированная в психику инстанция Другого, Бог или строгий родитель.

Психоаналитик Жак Лакан писал о том, что мы начинаем осознавать себя как что-то целое и отдельное, только когда в первый раз видим своё отражение в зеркале и понимаем, что вот этот образ – это человек, и этот человек, скорее всего, я сам. Я – человек, такой же, как мама, которая держит меня на руках. Через образ Другого мы постигаем себя.

Стыд – это оценка. Это двойка по поведению. Когда бьют – стыдно, что ты слабый. Когда смотрят на тебя голого, стыдно, что ты беззащитный. Когда тебя наказывают – стыдно, что ты «плохой».

И вот тут мы можем начать говорить о чувстве вины. Потому что это чувство – это внутренний цензор, который поставил тебе «неуд». Происходит это тогда, когда мы соглашаемся с училкой-миром, который нас уже не трогает, но мы точно знаем, что мама или папа косо бы на нас посмотрели, что ребята во дворе наваляли бы, а Бог, милосердный, но иногда жестокий, назвал бы нас грешником и заставил бы каяться и бить челом.

И страх или тревога – это реакция на двойку по поведению, когда ты сам поставил её себе, руководствуясь чувством вины, и начинаешь беспокоиться о том, не придёт ли наказание.

Наказания можно избежать, искреннее раскаявшись и как-нибудь задобрив божество. Это опять чувство вины, которое льёт воду на самоё себя, раздуваясь и шелестя лопастями. Потому что наличие наказания, в данном случае самонаказания в виде аутоагрессии, уже и есть необходимое покаяние, жертва Справедливости, понятой правильно или неправильно.

* * *

Однажды в девятом классе меня оттаскал за волосы гопник Чайкин, по которому плакал приёмник-распределитель. А я отращивал волосы, увлёкшись чтением журнала «Забриски Rider», посвящённого хиппи.

Я стал жутко бояться гоп-компаний, которые бродили и сосредотачивались на детских площадках в наших просторных дворах.

Ещё я боялся армии и тюрьмы. Потому что там творились «беспредел» и «дедовщина», которые были окрашены в голубые тона. Страх быть «опущенным» превосходил все прочие страхи, даже страх физической боли.

Боль – ерунда. Гораздо страшнее, когда ты теряешь чувство собственного достоинства и становишься жалким существом, над которым поиздевались и надругались сильные и наглые.

Поэтому я стал трепетным, а чуть позже наглым провокатором, который надел футболку «Алиса» для того, чтобы его не трогали. Для того, во-первых, чтобы стать с её помощью сильнее, как бы имитируя брутальность. И, во-вторых, эта имитация давала определённый статус, роль в подростковом обществе. Если ты не просто «слабак» и «ботаник», а крутой парень с ирокезом, который вписывается в картину мира тогдашней молодёжи как, прежде всего, ПОНЯТНАЯ единица, – ты можешь выжить и приспособиться даже в полублатном мире местной гопоты.

У Варлама Шаламова есть рассказ «Заклинатель змей». Там про то, как политический заключённый, интеллигент, приспосабливается к жизни в тюрьме, где заправляют блатные. Он рассказывает им истории, перекладывает романы Гюго и прочее. На «фене» это называется «тискать рóманы». Змеи принимают его как ценное существо, которое приносит им удовольствие, пользу, – и не трогают его, даже привечают, подкармливают.

Так и я. Если мир суров и несправедлив, я буду в нём полулегальным не «фриком», но неким проводником из-за кордона культуры. Кем-то, кто может «достать дурь», дилером музыки и литературы. Поржут и отпустят.

За что я не люблю людей

Дело в том, что я мизантроп. Горько в этом сознаваться, но это так, и ничего с этим не поделаешь.

Я люблю своих близких, родителей, женщину, с которой живу… очень люблю, до глубокого взаимного проникновения, до самого донышка. Любою своих друзей, Таню, Олю, Андрея, Лену… Очень ценю, ухаживаю за ними, тщательно подбираю темы для бесед, звоню, назначаю свидания. Мы беседуем обо всём на свете, у меня практически нет от них секретов. Эти беседы могут быть психологически-философскими, политическими, бытовыми, просто душевными, в общем, насыщенными и оставляющими твёрдый глубокий след в сознании и сердце на день, на неделю, на всю жизнь.

Не все люди умеют дружить. У Симы, например, нет друзей в моём понимании – друзей, с которыми ты постоянно на связи, с которыми надо обязательно обсудить текущие дела и проблемы, радости, достижения, просто состояния, которые переживаешь.

Я не могу без своих друзей. Они для меня – прочный панцирь, защита от любых бед и катастроф, которыми богата жизнь. Друзья меняются. Редко, но меняются. Иногда сойдёшься с человеком, прильнёшь к нему, а он оказывается лишним, не понимающим, с какой-нибудь чертой, которая для тебя оказывается непереносимой. Расстаёшься и знакомишься с другими, которые уже входят в сердце, как пазл в пазл.

Не всегда я был окружён друзьями. Долгое время у меня был один друг – Ваня, потом Миша…

Теперь у меня несколько друзей. Я догадываюсь, почему это так.

Во-первых, когда вкладываешься полностью, без остатка в отношения с одним человеком, а он внезапно меняется или просто уходит, предаёт и плюёт туда, где была ваша дружба… Это очень тяжело, непереносимо. Образуется вакуум, который психологи называют пустотой. Интроецированный объект потерян, и в душе вместо его образа рана и кровь.

Я больше этого не допускаю. У меня всегда есть мой панцирь, мой ближний круг, я в нём как в огне, неопаляемый, в центре удовольствия и бытия. Бытия-с-другими, с людьми, в общем-то.

Но вернёмся к теме. Я не люблю чужих людей. Как маленький мальчик прячется за маму, я прячусь в ближний круг.

Идут гопники и матерятся, харкаются, даже просто разговаривают на своём волапюке, смеются и трогают друг друга, часто пьяные, с подвёрнутыми краями джинсов, в «модных» кроссовках с Апрашки… В общем, я негодую. Я готов их взорвать, растерзать, прикончить. Это боль мира и непонимания, это «страшный оскал жизни», как говорила Ольга Владимировна, доцент кафедры русской литературы в институте Герцена.

И весь чуждый мне мир я воспринимаю через эти очки, через мутное стекло хамства и грязного пивного пьянства.

Мир для меня – враг. Я в этом смысле гностик, то есть тот, кто не верит в доброго Бога. Бог со всех сторон окружён дьяволом. Дьявол – вот вещество вселенной. А наш хрупкий мир – это создание не такого уж мудрого и непогрешимого демиурга. «Я его слепила из того, что было…»

И этот мир шаток, он с неполнотой, червоточиной, он подвержен энтропии. «Я распадаюсь каждый день…» – писал я в стихотворении.

Вот этих людей, из которых состоит Творение, я не люблю и не принимаю. Поэтому я не уживаюсь в коллективах, поэтому у меня до сих пор не было анализантов.

Я боюсь их, они мне мешают, они – толпа, гумус, чёрный мир.

Это, конечно, не доблесть. Я прекрасно понимаю, отдаю себе отчёт в том, что мир передо мной ни в чём не виноват, что он не злой и не добрый сам по себе, а только в моём восприятии. Он просто есть. Но я его боюсь, не принимаю. Он меня кастрирует, лишает права голоса, вообще права жить на свете.

Мне нет места под солнцем, которое создано для здоровых и не-поэтов. Для обывателей и гопоты, для радостных и скучных, довольных, мало знающих и покорных.

Я богоотступник, богоборец. Меня, как Иакова в ветхозаветном мифе, закрутил ураган, я в нём борюсь с Ягве, всесильным Пантократором, который побеждает без убедительности. Я не верю в его победу. Он всё врёт. Он большой и сильный, поэтому может победить. Но я, маленький и жалкий, становясь его рабом, всё ещё ропщу, всё ещё надеюсь на восстание, бунт, революцию.

Революции не будет, либо на смену ей придёт контрреволюция, образуется новая элита, по отношению к которой я опять окажусь «одуваном».

Но надежда, надежда на справедливость, всегда жива во мне. Наверное, я назову это ощущение своей интуицией. Моя интуиция либо глупая, потому что верит в победу добра, то есть меня самого, либо она ведёт Петю очень кривой и креативной, не похожей ни на что дорогой. Пусть я упаду, пропаду, но я буду идти этим путём. Путём, ведущим к свету в конце тоннеля, который видят те, кто вышел из тела, а значит, и из тёмного гностического мира дьявола.

* * *

В 1998 году я познакомился с Людмилой Борисовной Мамцовой и привязался к ней. Она вела у нас семинары по классической русской поэзии: Жуковский, Баратынский, Батюшков, Грибоедов…

Она была самым классным преподавателем из всех, у кого мне довелось учиться. Обычно студенты ленивы и необязательны, особенно это стало заметно в девяностые годы, когда всё рушилось и переиначивалось. Я часто не читал статьи, которые задавались к семинарам. Но, как оказалось, это высшее благо для учебного процесса – взять, прочитать стихотворение Баратынского и сразу приступить к его обсуждению. Спорить с пеной у рта с одногрупниками, отвечать на вопросы Людмилы Борисовны, которой действительно интересно, что ты скажешь.

Весь секрет заключался в том, что Л. Б. не заставляла нас думать как авторы непрочитанных статей или как она сама. Она позволяла нам самостоятельно переживать и понимать текст. Живое общение вокруг чужих слов становилось настоящим взрослением нас как читателей. Ни у кого мы не могли бы научиться самостоятельности и оригинальности, если бы не эти семинары.

Но случилась катастрофа. На третьем курсе Людмила Борисовна передала эстафету Ольге Владимировне Е. Это стало самым серьёзным эмоциональным и интеллектуальным потрясением, которое я пережил в стенах герценовского института.

Ольга Владимировна была полной противоположностью Л. Б. Она чётко знала, КАК НАДО думать. И мы для неё были мясом, пластилином, из которого она должна была вылепить специалистов. «Студент нынче пошёл не тот!» – сетовала она.

О. В. не давала говорить просто то, что думаешь и хочешь сказать. Она требовала ответов на ЕЁ вопросы. Мне же они казались не теми вопросами, которые стоит задавать. Я сначала сопротивлялся, пытался брать слово, говорить, спорить. Но я проиграл. Она со своим авторитетом преподавателя и опытом читателя-филолога давила меня, жалкого студента, осмелившегося посягать на самостоятельность.

В конце концов я взял академический отпуск.

Много лет спустя, когда Леонид Яковлевич, мой аналитик, направил меня в психодинамическую группу, я понял, что О. В. – это цветочки.

Ольга Юрьевна Т., психотерапевт, которая вела эту группу, оказалась фюрером в юбке. Она не давала говорить, ругаться, агрессировать, фантазировать, критиковать. Даже нет, не совсем так. Она давала всё это делать, но по команде. Как с собакой, которой дают право полаять только на короткий срок по команде «голос».

Она не просто позволяла сказать «гав», она провоцировала ситуацию, когда ты наливаешься гневом и болью и ничего, кроме «гав», уже не хочешь.

Группа охотно ей подчинялась. В нашей, по выражению режиссёра Алексея Германа, «изнасилованной» стране люди привыкли и даже получают удовольствие от строевой системы обучения. Начиная с детского сада нас приучают к двум вещам: кнут и пряник. «Я – начальник, ты – дурак». Кто занял место повыше на социальной лестнице, тот имеет право казнить и миловать. Как в сказке Маршака «Двенадцать месяцев», где капризная принцесса, во фразе «Казнить нельзя помиловать» ставит запятую как ей хочется, руководствуясь только собственной невежественностью и хамством. Плата за это – чужая судьба, поломанная и принесённая в жертву ложно понятому Порядку.

Лаять я не научился. Только терпел, сжав зубы.

Как и в первом случае, я надеялся что-то про себя объяснить, просил помощи и понимания… Но встретил только контроль и дежурные слова поддержки, которые были фальшивыми, как и вся подлая натура Ольги Юрьевны, наполненной агрессией и злобой на всех, кто живёт не так, как она бы хотела в своих садистических снах и практиках.

* * *

В детстве, во второй половине восьмидесятых, когда ещё работали советские институции и не совсем разрушился привычный для всех уклад жизни, мы с бабушкой Аней и братом Вовой каждый год на месяц или два ездили в пионерский лагерь «Космос» под Ленинградом, у деревни Цвелодубово.

Мы категорически отказывались жить с пионерами в отряде и жили при бабушке, которая работала сначала на кухне поваром, а потом санитаркой в изоляторе. Помню, во время санобработки пионерские головы с мешками на голове – вшей травили бензином.

Там я колол дрова для кухни и бани, собирал грибы, таскал картошку с кухни или с колхозного поля и запекал её в золе на костре, смотрел «Трёх мушкетёров», купался в озере и вообще вёл жизнь советского ребёнка и почти дачника. Но главное!

Я жил не в отряде.

Это был опыт свободы и отчуждения. Свобода – хорошо, но если она вписывается в общепринятые нормы жительства среди людей, таких же или почти таких же, как ты, свободных и независимых, с правами и мечтами, с обязанностями, радостями, чем-то общим…

Среди людей мы с братом не жили. Мы слонялись по лесу, воровали кегли в игровой комнате, которые переплавляли в медальоны: пластмасса при поджигании начинает плавиться и «капать». В алюминиевой ложке из столовой она застывает и приобретает красивый изумрудный или коричневый цвет. Собирали пуговицы – недалеко от лагеря, видимо, находился завод, на котором их делали. Мучили шмелей, привязывая их за нитку и заставляя, как собачек, прыгать и пастись по луговым цветам…

Другую часть лета, как правило, мы сначала вместе с братом, позже по очереди, гостили у бабушки Веры в городе Гродно, на границе Белоруссии и Польши.

Там замечательная природа, красивая тонкая река, поросшая длинными водорослями, как в «Солярисе» Тарковского. На дне реки камешки, которые приятно массируют стопу. Дача родителей тёти Лены, двоюродные брат Ваня и сестра Маша…

В лагере и в Гродно прошли лучшие дни моего детства, которые навсегда врезались в память и сердце. Чистая речка Лососянка в Гродно и природа Карельского перешейка, где находился лагерь, – вот, что я люблю и где могу отдохнуть и теперь, вспоминая, радуясь нетёплому петроградскому небу над сосняком, мхам и листьям, грибам и лесным птицам.

Рай для меня – это быть ребёнком, уже тронутым тлетворным тестостероном, но ещё ярким. Яркость в восторге от водицы, землицы, зелёного гороха на плетне братниной дачи. Беседы с приёмщиком вторсырья дядей Феликсом в его будке на улице Соломовой. Рассказы бабушки о довоенном детстве в белорусской деревне. Колун истопника лагерной бани, который старый весёлый бородач доверял мальцам. Долгие походы за грибами, черничный пирог, дополнительная порция из столовой…

Наверное, так у большинства. Детство, какое бы убогое оно ни было, а у нас было яркое детство, всегда искрится позади, готовое, как материнская утроба, принять и полюбить нас до поглощения, полного растворения не в пустоте и темноте, а в свете и тепле, в том блаженном покое, который возможен только ДО. До жизни как таковой.

* * *

К сожалению, я не могу рассказать ВСЁ. Во-первых, потому что боюсь обидеть людей, которые могут прочитать эту книгу. Во-вторых, есть вещи, уместные только в постели или туалете, которые можно рассказать аналитику, да и то бледнея и стесняясь.

Вещество, из которого состоит большая литература, часто не давится. Это даже хорошо, потому что у меня в данный момент нет литературных амбиций. Я просто рассказываю свою жизнь подходящими словами, пусть просто, зато честно.

Мне всегда снились яркие сны, после которых часто просыпаешься, как говорится, «в холодном поту».

«Сны – королевская дорога в Бессознательное», – писал Фрейд. Я думаю, что во сне мы продолжаем жить. Или даже больше того, мы во сне проживаем ещё одну жизнь, со своей внутренней логикой и памятью. Часто во сне я вспоминаю места и ситуации, которые пришли из предыдущих снов, как бы продолжая с того места, в котором прервал сновидение.

Сон не просто рассказывает нам о событиях прошлого. Во сне мы мыслим и перебираем опыт, как бы расчищая то, что навалили в реальности. Он иначе структурирует события, воспоминания, образы, из которых состоит Бессознательное. А ведь Бессознательное – это не только то, что было. Это и то, что ВСЕГДА было, до памяти, и, возможно, до тела, до воплощения души.

Я родился с обвитием пуповины, весь синий. Чудом маме и врачам удалось спасти мою едва начавшуюся жизнь. Не знаю, что бы там сказал Отто Ранк, но травму я получил, едва вылупившись. И она, возможно, сказалась на всём, что со мной было и ещё произойдёт.

В детстве, лет в десять, я тонул в море. Папа работал воспитателем в пионерском лагере в Сухуми, и взял меня с собой отдыхать. Нас кормили гнилым мясом, которое я не мог есть. У меня начал болеть живот, я голодал. Из приятного помню только ботанический сад, чурчхелу на рынке и лимонад тархун в автоматах на берегу.

Я тонул на мелководье, меня тут же вытащили, но это был действительно страшный опыт потери контроля и удушья. Потом мне долго снилось, как я тону и вода заливает мне лёгкие.

Помню самый жуткий детский кошмар. Как будто я где-то в небе, холодно. И вдруг я начинаю падать. С огромной высоты на кровать, которая стоит на земле. В полёте я начинаю испытывать перегрузку, так, наверное, чувствуют себя космонавты на старте и при падении. И я задыхаюсь, покрываюсь дрожью и потом, бледнею, вообще распадаюсь и – кричу!

Снится всякое. Например, мне часто снится, что я попадаю в школу и начинаю там учиться, скрыв свой возраст и высшее образование. Как будто мне надо заново пройти в моей родной школе последние два года и получить ещё один аттестат. Снятся экзамены, про которые я забываю, к которым не готов и прочее.

Снятся лестницы, по которым невозможно подняться или спуститься, как будто они заканчиваются или обрушились, и я попадаю в бесконечный подъезд-лабиринт.

Часто снится мёртвая бабушка Аня. Как будто она не умерла, и готовит что-то на нашей маленькой кухне в квартире, где я вырос. Иногда она в гневе меня за что-то отчитывает, жалуется на меня маме, та тоже кричит…

Зачем снятся мёртвые? Это меня очень занимает. Мне очень нравится фильм Кристофера Нолана «Начало». Там группа взломщиков путешествует по чужим снам, пытаясь переделать память и душу богатого наследника. Думаю, что сон действительно многоэтажен. Есть поверхностный, не очень опасный уровень, а есть глубокий, где всё очень серьёзно. Мне часто снится сон во сне, как будто я просыпаюсь в своей комнате на проспекте Художников, встаю и что-то делаю, а потом понимаю, что ещё сплю и надо ещё раз проснуться.


Бабушка – это портал. Это родственник, который стоит за родителями, с которыми ещё крепки либидинозные связи, Эдипов комплекс и всё такое. А бабушка – чистое ведьмячество, она разделяет мир живых и мир предков, рода. И несёт информацию, которая может быть понята, только если хорошо знать историю семьи.

Дед Вульф, петроградский еврей, чья семья в числе первых приехала на ПМЖ из Украины, был в тридцатые годы репрессирован как эстонский шпион по 58-й статье, «враг народа». Он не подписал ни одной бумаги и чудом, благодаря еврейской смекалке, не был расстрелян и получил десятку северных лагерей. Там, уже после отбытия срока, он встретил бабушку, которая сидела по уголовной статье, за то, что воровала тесто с мукомольного комбината, где работала после техникума. Голод и необходимость кормить раскулаченную семью заставляли людей идти на преступление.

Память о лагерном прошлом нашей страны, голоде, войне прочно засела в подкорке у каждого советского и постсоветского человека. Мы привыкли к унижениям, боли, нищете, всевозможной несправедливости. Сталин назвал русский народ «самым терпеливым». Он поднял за него тост, этот подонок истории, уничтоживший всё, что не успели уничтожить первые коммунисты.

И страх, и боль, и смерть – всё очень живо и бродит рядом. В «изнасилованной стране» мы все – жертвы. Богам Ада и Печали. Богам, которые сочатся мраком и ужасом, кровью, слезами, потом, язвой.

Вот почему бабушка кричит на меня. И мама кричала вслед за ней. И папа стал правозащитником и уже тридцать лет пишет книгу о «Большом терроре».

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации