Текст книги "Воспоминания"
Автор книги: Прасковья Анненкова
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
Не успела я успокоиться после этих двух неприятностей, как случилась третья. Те две тысячи, которые я сберегла в волосах, когда в Иркутске пришли осматривать мои вещи, хранились у меня на черный день и хранились с большими предосторожностями, потому что, как я уже сказала, мы не имели права держать у себя денег. Про эти две тысячи никто решительно не мог знать, кроме Андрея, которому, вероятно, было известно, по крайней мере приблизительно, сколько было со мной денег, когда я выехала из Москвы. К тому же я потом спохватилась, что он однажды видел у меня в руках портфель, в котором лежали эти деньги. Портфель я прятала с разными вещами в сундук, за неимением мебели в Чите, а сундук запирался очень крепким замком.
Однажды вечером, пока я сидела у княгини Трубецкой, ко мне прибежал впопыхах мальчик, сын моей хозяйки, и рассказал, что в моей комнате выломали окно, замок в сундуке сломали и вещи разбросали по комнате. Я тотчас же пошла домой и нашла, что вещи хотя и были разбросаны, но были целы, не оказалось только одного портфеля с деньгами.
Мне не так было досадно потерять 2 тыс., как неприятно объявлять об этом коменданту. Между тем скрыть от него подобный случай не было возможности, и я вынуждена была во всем признаться. Человека моего и того поселенца, который приходил ко мне за утюгом, посадили на гауптвахту, потому что все имели на них сильные подозрения. У Андрея, когда осмотрели сундук, нашли разные вещи, пропавшие у меня раньше. В честности его я тем более имела причины сомневаться, что дорогой замечала, что он страшно обсчитывал меня на прогонах. Поселенца особенно подозревала хозяйка дома, где я жила. Оба обвиняемые просидели на гауптвахте пять месяцев, по прошествии которых вынуждены были их выпустить, так как не имелось против них явных улик.
Но вскоре после того, как выпустили их, мальчик соседнего дома нашел под окном у меня сверток в грязной бумажке и тотчас же принес его матери своей. Та, развернув его, нашла тысячу рублей и была так честна, что немедленно заявила об этом коменданту. Предполагая, что эта тысяча из моих денег, комендант сделал распоряжение возвратить их мне, но другая тысяча не отыскалась. Андрей в пьяном виде хвастал, что остальные деньги перешли в руки чиновников, производивших следствие.
Вообще человек этот наделал мне много неприятностей, и я не раз раскаивалась, что уступила его желанию ехать со мной. Он все более и более пьянствовал и с этим вместе буянил ужасно, колотил кухарок, так что ни одна не хотела жить у меня, и наконец сделался невыносимо груб. Ивана Александровича он вовсе не любил и относился к нему так, что мне не раз пришлось убедиться, что он не хотел вернуться из Иркутска в Москву не столько из привязанности к своему барину, как уверял меня, сколько по каким-нибудь другим причинам. Трудно решить, какие это были причины, и хотя происшествие со стаканом кваса невольно вызывало во всех мысль об отраве, но оно осталось тайною, и исследовать, насколько могли быть верны подозрения, в этом случае было чрезвычайно трудно. Знаю только, что человек этот сделался для меня положительно невыносим, но мы так были стеснены нашим положением, что надо было действовать очень осторожно, чтоб отделаться и развязаться с Андреем.
Глава шестнадцатая
Конец истории с шестьюдесятью тысячами – Сенатский указ – Разрешение дочери носить фамилию Анненковой
В конце декабря месяца 1828 года я была обрадована новою милостью, дарованною мне государем императором. Николай Павлович еще раз снизошел к моей просьбе и доказал, что если он был строг и неумолим в некоторых случаях, зато умел быть великодушным и справедливым. Может быть, то, что он сделал, было вне закона, но он властью своей обеспечил существование всей моей семьи, иначе нам нечем было бы жить в Сибири.
Надо объяснить, что, когда я приехала в Читу и сказала Ивану Александровичу, что мать его поручила мне передать ему, что поместит в ломбард на мое имя капитал в 300 тысяч, как только продаст одно из своих симбирских имений, он отвечал мне, что лучше меня знает мать свою, и уверен, что она никогда ничего не сделает ни для него, ни для меня. Потом очень упрекал меня за то, что я не заявила прав своих на 60 тысяч, которые были отобраны у него при аресте и которые он, действительно, предназначал мне. Наконец заставил написать Дибичу и просить представить государю просьбу мою о возвращении мне этих денег и о даровании дочери нашей фамилии Анненковой. Дибич представил просьбу мою, государь даровал все, о чем я просила. Дочь признали Анненковой, без прав на наследство, потому что он отказал другим. Билеты были отняты у Н. Н. Анненкова, для этого был послан жандармский полковник в Симбирск, где жил Анненков, и эти деньги были взяты, привезены в канцелярию государя и оттуда присланы в Читу.
Комендант Лепарский приехал ко мне в мундире объявить милость государя и привез следующую бумагу, а также и деньги, все 60 тысяч, с которыми позже была страшная возня, так как в Чите невозможно было держать, и пришлось хлопотать, во-первых, перевести их на мое имя, а потом отослать в Москву, где они и были помещены. Лепарский, прочитав мне сам указ сената, передал мне копию с оного за № 78846:
«Указ его императорского величества самодержца всероссийского из правительствующего сената господину тайному советнику, иркутскому и енисейскому генерал-губернатору и кавалеру, Александру Степановичу Лавинскому.
Правительствующий сенат слушали предложение г-на тайного советника, сенатора, управляющего министерством юстиции и кавалера, князя Алексея Алексеевича Долгорукого, что господин товарищ начальника главного штаба его императорского величества, от 16-го ноября, сообщил ему, г-ну управляющему, что государственный преступник Анненков, бывший поручик Кавалергардского полка, до осуждения его Верховным уголовным судом, прижил незаконную дочь с иностранкою Полиною Гебль, с которою впоследствии, с высочайшего разрешения, вступил в законный брак, находясь уже по осуждении его в Сибири, в каторжной работе.
При арестовании Анненкова оказалось в числе имущества его на 60 т. рублей ломбардных билетов, которые по осуждении его отданы были матери его, статской советнице Анненковой. За сим жена означенного преступника, Полина Анненкова, утруждала государя императора всеподданнейшим прошением, что муж ее еще до осуждения его определил ей вышеупомянутые 60 т. рублей, и сие назначение известно было жительствующей в Москве матери его, статской советнице Анненковой, с согласия коей оно и последовало, но наследники его оспаривают сии деньги; почему всеподданнейше просила повелеть возвратить ей оные; прижитой же ею с Анненковым дочери дозволить носить фамилию Анненкова.
По высочайшей государя императора воле, вследствие сего прошения воспоследовавшей, спрашивана была статская советница Анненкова, согласна ли она возвратить жене ее сына вышеупомянутые 60 т. рублей и желает ли, чтобы дочь их, прижитая до осуждения, носила имя Анненковой. На сие статская советница Анненкова сделала отзыв, что ей, действительно, известно было, что 60 т. рублей, у сына ее при арестовании его оказавшиеся, назначены были и пользу жены его, Полины, на что она, Анненкова, как прежде была, так и теперь согласна, но впоследствии наследники сына ее, оспаривая деньги сии, взяли оные от нее посредством присутственного места, что же касается до представления дочери сына ее носить фамилию Анненковой, то она сочтет сие за особую монаршую милость.
Государь император, приемля во всемилостивейшее внимание, что преступник Анненков назначил нынешней жене его 60 т. рублей с согласия его матери, и что дочь сего преступника прижита им до осуждения его, высочайше повелеть соизволил, чтобы найденные в имуществе преступника Анненкова 60 т. рублей истребованы были обратно от наследников его и отданы жене его, Полине Анненковой, прижитой же с нею преступником Анненковым дочери дозволить носить фамилию Анненковой, не предоставляя ей, впрочем, никаких других прав по роду и наследию законами определенных. О таковом высочайшем повелении, он, г-н управляющий министерством юстиции, предложил Правительствующему сенату для зависящего к исполнению оного распоряжения.
Приказали: во исполнение высочайшего его императорского величества повеления учинить следующее:
1) об истребовании от наследников Анненкова обратно 60 т. рублей и немедленном доставлениии их жене его, Полине Анненковой, и объявлении о сем высочайшем повелении матери Анненкова, статской советнице Анненковой, предписать московскому губернскому правлению;
2) о объявлении сего высочайшего повеления ей, Полине Анненковой, для учинения о том распоряжения по Сибири, где ныне сия Анненкова находится, предписать вам, г-ну генерал-губернатору и кавалеру и г-ну генерал-губернатору Вельяминову, и о том послать указы. Ноября 30-го дня, 1828 года.
Подлинный подписан: в должности обер-секретаря А. Куц, скреплен секретарем Соловьевым, справлен сенатским регистратором Торсковым.
Верно: Управляющий Отделением Матвей Воинов. С подлинным сверял Коллежский Секретарь Онуфрей Шевелев.
С копиею сверял Генерал-майор Лепарский».
Глава семнадцатая
Рождение дочери Анны – «Противозаконные» беременности – Волнение Лекарского – Нелегальное письмо в Петербург – Легкомыслие унтер-офицера – Неприятный разговор с Лепарским – Арест Смольяниновой
16 марта 1829 года у меня родилась дочь, которую назвали в честь бабушки Анною, у Александры Григорьевны Муравьевой родилась Нонушка, у Давыдовой – сын, Вака. Нас очень забавляло, как старик наш комендант был смущен, когда узнал, что мы беременны, а узнал он это из наших писем, так как был обязан читать их. Мы писали своим родным, что просим прислать белья для ожидаемых нами детей. Старик возвратил нам письма и потом пришел с объяснениями. «Но позвольте вам сказать, сударыни, – говорил он запинаясь и в большом смущении, – что вы не имеете права быть беременными, – потом прибавлял, желая успокоить нас: – Когда у вас начнутся роды, ну, тогда другое дело». Не знаю, почему ему казалось последнее более возможным, чем первое. Когда родились у нас дети, мы занялись ими, хозяйством, завели довольно много скота, который в Чите был баснословно дешев, и весь 1829 год прошел довольно тихо. Только одно приключение со мною взволновало и встревожило меня.
Однажды Смольянинова, с которой я продолжала быть в самых дружеских отношениях, пришла ко мне с известием, что отправляется из Нерчинска караван с серебром и что один из унтер-офицеров, назначенных сопровождать его, ее крестник. Она говорила, что уверена в скромности этого человека, и что можно без опасения доверить ему письма к родным. А так как мы были стеснены в нашей переписке, то я с радостью ухватилась за этот случай, чтобы написать Анне Ивановне Анненковой в Москву более откровенное и подробное письмо, а главное, имела неосторожность вложить записку, написанную самим Иваном Александровичем к матери его, правда, очень коротенькую и совершенно невинную, но всем заключенным строго было воспрещено писать родным. В этом случае дамы наши заменяли секретарей и поддерживали переписку. Каждая из нас имела на своем попечении по нескольку человек, от имени которых и писала родственникам. Более всего выпадало на долю княгини Волконской и княгини Трубецкой, так как они лично были знакомы со многими из родственников заключенных. Им приходилось отправлять иногда от 20 до 30 писем за раз. Заключенные же были совершенно лишены права писать во все время, пока находились в каторжной работе.
Унтер-офицер охотно согласился передать письмо мое, не подозревая, вероятно, насколько это было важно. Я же никак не могла предвидеть того, что случилось по неосторожности самого молодого человека. Приехав в Москву, он поспешил передать письмо Анне Ивановне, та приказала ему выдать сто рублей, а он не нашел ничего лучшего сделать, как сшить себе мундир на эти деньги из тонкого сукна, для представления государю. Обыкновенно офицеры и унтер-офицеры, сопровождавшие караваны, должны были представляться и за исправное доставление серебра производились в следующие чины. Конечно, в таких случаях выбирались самые надежные, но именно благонравие-то и погубило нашего крестника. Лучше было бы, если бы он прокутил злополучные сто рублей, которые имели для него такие печальные последствия, но он, довольный своим новым мундиром из тонкого сукна, на расспросы офицера, с которым явился во дворец на представление, сознался в простоте души своей, что привез в Москву письмо от меня и получил за это щедрое вознаграждение, что и дало ему возможность принарядиться. Офицер тотчас же донес об этом, так что это сделалось известным государю. Несчастного крестника посадили в крепость, а за письмом моим был послан фельдъегерь к Анне Ивановне. К счастью, та догадалась не отдать записку Ивана Александровича, а мое письмо было доставлено самому государю Николаю Павловичу.
Только четыре месяца спустя мы узнали об этом печальном происшествии. Комендант прислал за мною, и когда я к нему явилась, принял меня с необыкновенно важным видом и даже запер дверь на ключ. На это я расхохоталась и спросила, к чему такие предосторожности, но потом уже не смеялась, когда узнала, в чем дело.
Лепарский начал с того, что спросил: «Вы написали письма, сударыня?» – «Я написала только одно», – отвечала я, с намерением отпереться от записки Ивана Александровича. Лепарский все допытывался, что именно писала я в письме, которое попало так неожиданно в руки государя, и когда я сказала ему: «Но я написала, генерал, что вы честный человек», – и объяснила, что просила присылать посылки через него, а не через Иркутск, где много пропадает вещей; тогда старик схватился обеими руками за голову и начал ходить по комнате, говоря: «Я пропал». Иногда он был очень забавен, но что за дивный это был человек! Потом я спросила, какой ответственности все мы подвергаемся за такой проступок. Он отвечал, что я – никакой: «Вам покровительствует государь, сударыня, вы не рискуете ничем», но что Смольянинова должна будет просидеть четыре месяца под арестом, и, самое печальное, что крестник ее никогда уже не будет произведен в офицеры. Я пришла в отчаяние. Мне ужасно было жаль молодого человека, который так жестоко должен был поплатиться за свою наивность, и очень было совестно перед Смольяниновой, которой я была очень многим обязана. Комендант утешал меня, что Смольянинова будет подвергнута только домашнему аресту, но прибавил, что мне запрещено с нею видеться, и показал при этом целую кипу бумаг, написанную по случаю всей этой истории.
Выйдя от него, я побежала к Фелицате Осиповне, извинялась перед нею, как только умела по-русски, потом подошла к ее мужу, который ходил в это время по комнате, сильно нахмурившись. Он без церемонии и довольно грубо оттолкнул меня. Тогда надо было видеть Смольянинову, с каким негодованием и достоинством подошла она к своему мужу и начала упрекать его за его грубую выходку, а меня успокаивать, прося не огорчаться. «Он не в состоянии понять вас», – говорила великодушная женщина. Потом, разгорячившись, обратилась к мужу: «Вы думаете, может быть, что государь на вас смотрит, чего вы боитесь, не стыдно ли вам? Вы служите двадцать пять лет государю вашему, и что получили вы за это? Чем вознаградил он вашу преданность?»
В эту минуту Фелицата Осиповна была прекрасна. Высокого роста, хотя с резкими, но выразительными чертами лица, она походила на древнюю римлянку. Несмотря на то, что нам было строго запрещено видеться, она находила возможность приходить ко мне по ночам, качать Аннушку, которая тогда была очень больна.
Глава восемнадцатая
Декабрист Лунин – Акатуевский тюремный замок – «Грошевая милость» – Каторжные работы – Трубецкая и Волконская в Благодатском руднике – Жестокость Бурнашева – Друзья среди бурят – Заговор в Зерентуйском руднике – Гибель Сухинова – Перевод декабристов в Петровский завод – Отъезд Анненковой из Читы – Сибирские нравы
В конце 1829 года привезли в Читу Лунина, который оставался в крепости, не знаю только в какой и почему, долее других. Это был человек замечательный, непреклонного нрава и чрезвычайно независимый. Своим острым, бойким умом он ставил в затруднительное положение всех, кому был подчинен. С ним, положительно, не знали, что делать. Несмотря на всю строгость относительно нашей переписки, он позволял себе постоянно писать такие вещи, что однажды получил от сестры своей через Лепарского письмо, которое начиналось так: «Я получила ваше письмо, скомканное рукою начальника…» Письмо, действительно, дошло до нее все измятое.
Все наши письма проходили не только через коменданта Лепарского, которому мы были обязаны отдавать их незапечатанными, но они шли еще через III отделение, и, вероятно, более интересные из них читал сам государь Николай Павлович.
Лунин окончил дни свои во вторичной ссылке в Акатуе, куда был отвезен из места своего поселении, деревни Урики, близ Иркутска. Сначала предполагали всех декабристов поместить именно в Акатуе и даже выстроили там для них помещение, но Лепарский донес, насколько это место могло быть гибельно для здоровья, и тогда было решено строить тюремный замок в Петровском заводе. В Акатуе находятся главные серебряные рудники, и воздух так тяжел, что на триста верст в окружности нельзя держать никакой птицы – все дохнут. На Лунина был сделан исправником донос, пока он находился в Урике, вследствие чего он и был вторично сослан в каторжную работу.
После полуторагодового пребывания в Чите с заключенных были сняты оковы. Сделано это было с большою торжественностью: комендант приехал в острог в мундире объявить монаршую милость, и цепи снимались в присутствии его и всей его свиты. После того как мужья наши были освобождены от цепей, и с ними сделались милостивее, и солдаты перестали нас гонять от ограды, и мужей стали пускать к нам каждый день, но на ночь они должны были возвращаться в острог. Это была первая милость, которую нам делали, потом эти милости продолжались. Их княгиня Трубецкая называла «грошевыми».
В Чите, и даже первое время в Петровском заводе, заключенные обязаны были выходить на разные работы, для чего были назначены дни и часы, но работы эти не были тягостны, потому что делались без особого принуждения. Это время служило даже отдыхом для заключенных, потому что в остроге, вследствие тесноты, ощущался недостаток воздуха. Сначала их выводили на реку колоть лед, а летом заставляли также мести улицы, потом они ходили засыпать какой-то ров, который, не знаю почему, называли «Чертовой могилой». Позднее устроили мельницу с ручными жерновами, куда их посылали молоть.
Мы, конечно, искали возможности поговорить с нашими мужьями во время работ, но это было запрещено, и солдаты довольно грубо гоняли нас. Княгиня Трубецкая рассказывала мне, когда я приехала в Читу, как она была поражена, когда увидела на работе Ивана Александровича. Он в это время мел улицу и складывал сор в телегу. На нем был старенький тулуп, подвязанный веревкою, и он весь оброс бородой. Княгиня Трубецкая не узнала его и очень удивилась, когда ей муж сказал, что это был тот самый Анненков – блестящий молодой человек, с которым она танцевала на балах ее матери, графини Лаваль.
Княгиня Трубецкая и княгиня Волконская были первые из жен, приехавшие в Сибирь, зато они и натерпелись более других нужды и горя. Они проложили нам дорогу и столько выказали мужества, что можно только удивляться им. Мужей своих они застали в Нерчинском заводе, куда они были сосланы с семью их товарищами еще до коронации императора Николая. Подчинены они были Бурнашеву, начальнику Нерчинских заводов. Бурнашев был человек грубый и даже жестокий, он всячески притеснял заключенных, доводил строгость до несправедливости, а женам положительно не давал возможности видеться с мужьями. В Нерчинске, точно так же, как и в Чите, выходили на работы, но в Нерчинске все делалось иначе под влиянием Бурнашева: заключенных всегда окружали со всех сторон солдаты, так что жены могли их видеть только издали. Князь Трубецкой срывал цветы на пути своем, делал букет и оставлял его на земле, а несчастная жена подходила поднять букет только когда, когда солдаты не могли этого видеть.
Кроме того, эти две прелестных женщины, избалованные раньше жизнью, изнеженные воспитанием, терпели всякие лишения и геройски переносили все. Одно время княгиня Трубецкая положительно питалась только черным хлебом и квасом. Таким образом они провели почти год в Нерчинске, а потом были переведены в Читу. Конечно, в письмах своих к родным они не могли умолчать ни о Бурнашеве, ни о тех лишениях, каким подвергались, и, вероятно, неистовства Бурнашева были приняты не так, как он ожидал, потому что он потерял свое место и только через длинный промежуток времени получил другое, в Барнауле, где и умер.
К нам ездил часто в гости один бурят, его называли Натам. Он был совершенно на дружеской ноге: въезжая на двор, спускал свою лошадь, приносил мне на сбережение деньги, потом садился на пол, поджавши ноги, и говорил: «Давай кушать». Тогда любопытно было смотреть, как он поглощал все, что ему подавалось. Он ел в продолжение часа не останавливаясь, наконец лицо делалось масляное, и пот катился градом. Он пыхтел ужасным образом, но все-таки говорил: «Давай еще», пока не наедался до того, что наконец, не мог трогаться с места, с большим трудом поднимался и отправлялся спать. Зато у бурят – тоже способность голодать: они иногда по целым неделям не едят.
У меня было несколько друзей между бурятами. (Они – прекрасные охотники и стреляют чрезвычайно метко, особенно из лука: попадают в цветок, который им назначат, на всем скаку лошади.) Они приходили к нам с разным товаром, и я часто у одного из них брала чай. Я уже говорила, что нам приходилось иногда переносить грубости солдат. Однажды, пока сидел у меня Иван Александрович, пришел мой приятель бурят и разложил весь свой товар на пол, и мы тихо и мирно все сидели, как вдруг не понимаю что сделалось с солдатом, который сопровождал Ивана Александровича: он вбежал в комнату, схватил бурята за ворот и вытолкал на улицу. Я бросилась, желая защитить несчастного бурята, но в это время, как подбежала я к двери, у меня на руках был ребенок, часовой хлопнул дверью так внезапно и так сильно, что не понимаю, как успела я отскочить, голова ребенка оказалась только на полвершка от удара.
Сколько раз все мы спрашивали себя, что бы с нами было, если бы наш справедливый, сердечный старик, наш уважаемый Лепарский, был другим человеком. Если при всех его заботах и попечениях о нас мы не могли избежать неприятностей, то трудно предвидеть, что могло бы быть в противном случае.
Наступил 1830 год, когда мы узнали, что уже решено перевести нас в Петровский завод. Это известие всех нас очень взволновало и озаботило. Мы не знали, что нас ожидает там, место было новое, незнакомое. (Натам очень сожалел о нас, когда узнал, что мы переезжаем в Петровский завод. Он говорил, что там скверное место, потому что это было в горах.)
В то время как мы собирались в дорогу, пришло ужасное известие из Нерчинского завода. Туда был сослан раньше всех других, тотчас по открытии Южного общества, Сухинов, который участвовал в Обществе и служил во 2-й армии. Сухинов был отправлен в цепях с партией арестантов и прошел до самого Нерчинска. Тут он содержался с прочими арестантами вместе, между которыми было много поляков, что дало ему возможность сблизиться с некоторыми из них. Он задумал с пятью сообщниками бежать из острога, и все уже было приготовлено, чтобы привести план в исполнение, когда заговор был открыт. Сухинова приговорили к наказанию кнутом, а остальных пять человек к расстрелянию. Но Сухинову дали возможность избавиться от такого позорного наказания, и он лишил себя жизни своими цепями. Наш добрейший Лепарский был жестоко расстроен этим печальным событием, тем более, что ему пришлось присутствовать при самом исполнении приговора. Мне пришлось видеть его тотчас по возвращении из Нерчинска, он весь еще находился под впечатлением казни, и, право, жаль было смотреть на бедного старика.
Между тем наступило время нашего отправления в Петровский завод. Наших узников-путешественников разделили на две партии: одна должна была идти в сопровождении плац-майора и выступила 5 августа 1830 года. В ней находился Иван Александрович. Другая, под наблюдением коменданта, выступила 7 августа. В день отправления Ивана Александровича я не могла проводить его, потому что сильно захворала. Он написал мне отчаянную записку. Тогда ничто не могло удержать меня.
Я побежала догонять его, думая застать еще на перевозе. Верстах в трех от Читы надо было переезжать через Ингоду. Каково же было мое отчаяние, когда, подходя к перевозу, я увидела, что все уже переехали на ту сторону реки. На этой стороне я застала только коменданта и моего старого знакомого бурятского тайшу, с которым я встретилась на станции, когда ехала в Читу. Но тайша отвернулся от меня: им было строго запрещено сообщаться с нами, и он не хотел выдавать себя при начальстве.
Комендант, видя в каком я горе, предложил мне переехать на ту сторону и приказал подать паром. Между тем надвигались тучи, начиналась гроза, и дождь уже накрапывал. Добрейший старик надел на меня свой плащ. Поездка моя увенчалась успехом: я застала еще на той стороне Ивана Александровича, успокоила его совершенно и простилась с ним. Но вернуться назад было не легко, разразилась такая гроза, какие бывают только в Сибири. Удары грома следовали один за другим без промежутка, и дождь лил проливной, я промокла до последней нитки, – несмотря на плащ коменданта, даже ботинки были полны воды, так что я должна была снять их и с большим трудом добралась до дому.
У меня давно уже было все готово к отъезду, и на другой день я выехала, держа на руках двух детей, одну девочку полуторагодовую, другую – трехмесячную. Последнюю не знаю, как довезла, она дорогою сильно захворала.
Пока я садилась в экипаж, ко мне пришел проститься один француз, который жил в Чите. Звали его Перейс. Он был очень порядочный человек и служил когда-то в армии Кондэ, потом эмигрировал в Россию, где ухитрился драться на дуэли, за это был арестован, но вздумал бежать и убил часового. Происходило это в царствование Екатерины II. Перейса судили, наказали кнутом и сослали в Сибирь. Мало того – ему вырвали ноздри, – вид его производил на нас ужасное впечатление. (Когда привезли в Читу Трубецкого, он рассказывал мне потом, что был очень удивлен, услыхав, что этот француз говорил своему сыну: «Поклонись этим людям».)
Переехав Ингоду, я остановилась, чтобы проститься с Фелицатой Осиповной, которая провожала меня. Мы обе заливались слезами, она очень грустила, что мы все уезжали.
В эту минуту перед нами открылась прекрасная картина: показалась вторая партия декабристов. Лепарский ехал верхом на белой лошади, впереди всех шел Панов в круглой шляпе и каком-то фантастическом костюме, впрочем, довольно красивом. Другие также были одеты очень оригинально, а иные даже очень комично, но издали нельзя было различить всех деталей их разнообразных костюмов, а шествие было очень красиво.
Дорога от Ингоды шла степью, так что глазу не на чем было остановиться. На восьмой версте я заметила вдали трех человек верхом, которые неслись прямо на нас, как птицы. Доскакав до моего экипажа, они остановились как вкопанные, пересекая нам дорогу и разом останавливая наших лошадей. Сначала я немного струсила, но потом узнала моего тайшу. Он был со своими адъютантами и, как мне говорили потом, поджидал меня, желая загладить, вероятно, свою нелюбезность в присутствии начальства. Тут он осведомился о моем здоровье, спросил, есть ли у меня дети, и когда узнал, что две девочки, очень поздравлял. По их понятиям девочка – капитал, потому что за них платят калым, и иногда очень большой. Тайша вскоре после нашей встречи умер. Мне говорили, что с тоски по матери, которую рано потерял. Этот сын природы и степей, вероятно, умел горячо любить и чувствовать, как и цивилизованные люди. Что поражало в нем, это необыкновенная элегантность его манер.
На второй станции я переехала Яблоновый хребет. Проезжая в первый раз зимой и ночью через него, я не могла судить о той необыкновенной, поразительной картине, которая представилась теперь глазам моим. Ничего нельзя себе вообразить великолепнее и роскошнее сибирской природы.
Все наши дамы ехали не спеша, поджидая, конечно, случая, когда можно будет увидеться с мужьями, но комендант, заметя такой маневр с нашей стороны, приказал нам отправляться вперед и даже воспретил сталкиваться на станциях, и отправил казака с приказанием заготовлять для нас лошадей, чтобы не могло происходить умышленных остановок или неумышленных задержек. Тогда нечего было делать, и мы грустно потянулись одна за другой: Муравьева поехала вперед, я за нею и т. д.
На одной из станций я встретила этого казака, посланного коменданта. Он назывался Гантамуров и происходил от китайских князей, сестра его была кормилицею Нонушки Муравьевой. Гантамуров был молодец высокого роста. Я видела, как он выехал со станции на бешеных лошадях. Там станции так устроены, что во дворе ворота при въезде и при выезде одни против других. Пока закладывают лошадей, их держат человека два или три, двое стоят у ворот, которые заперты. Когда лошади готовы и все уже сидят в экипаже, тогда ворота разом открываются, люди отскакивают, а лошади мчатся так, что дух захватывает. Таким образом выехал и Гантамуров. Не прошло и полчаса, как его принесли без чувств, и он был весь в крови, но благодаря своему здоровью скоро очнулся, впрочем, долго потом хворал. Признаюсь, у меня замирало сердце садиться в экипаж с такими лошадьми, имея на руках двух маленьких детей. Между тем делать было нечего и приходилось покоряться необходимости. Там иначе не умеют ездить.
На другой станции я застала семейство смотрителя в страшном горе. Сын смотрителя, молодой мальчик, лет пятнадцати, был послан проводить беглого, которого поймали, до Верхнеудинска, но дорогой беглый убил мальчика и скрылся. Подобные случаи в Сибири очень часто повторяются. Там беглых ловят, как диких зверей, за известное вознаграждение, зато и они, в свою очередь, не щадят никого, и им убить человека ничего не стоит.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.