Текст книги "Фридрих Ницше. Трагедия неприкаянной души"
Автор книги: Р. Холлингдейл
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц)
Окинув взором литературное творчество Ницше времен Пфорташуле, можно заметить, что начали формироваться стиль, идеи и восприятие зрелого Ницше. Для начала заметим, что основной его интерес по-прежнему составляла поэзия, но побуждение выразить субъективные чувства уже соперничает с жаждой познания. «В настоящий момент меня одолевает невероятная тяга к знанию, к общей картине, – писал он в августе 1859 г., – ее пробудил во мне Гумбольдт. Если б только она стала столь же постоянна, как моя преданность поэзии!» А преданность поэзии постепенно вознаграждалась: он выработал строго ритмический и благозвучный стиль стиха, которым мог выразить свои истинные переживания. В самом раннем из действительно стоящих стихотворений – «Ohne Heimat» («Без дома» или «Без родины»)), написанном 10 августа впервые звучит тема, которая впоследствии появляется снова и снова, как лейтмотив его более поздних сочинений: у него нет дома, но именно поэтому он свободен:
Fluchtge Rosse tragen
Mich ohn Furcht und Zagen
Durch die weite Fern.
Und wer mich sieht, der kennt mich,
Und wer mich kennt, der nennt mich:
Den heimatslosen Herrn…
Niemand darf es wagen
Mich danach zu fragen,
Wo mein Heimat sei:
Ich bin wohl nie gebunden
An Raum und fluchtge Stunden,
Bin wie der Aar so frei!..
(Проворные кони несут меня / без страха и смятения / по пустынным местам. / И кто видит меня – знает меня, / и кто знает меня, называет меня / бездомным человеком. // Никто не смеет / спросить меня о том, / где находится моя родина: / похоже, я ничем не связан, / ни местом и ни летящим временем, / свободный, как орел.)[10]10
Объективно, конечно, у него был дом в Наумбурге; но, как я попытался показать выше, его субъективное ощущение бездомности ведет свое происхождение со смерти отца.
[Закрыть]
Сходная идея более конкретным образом выражена в «Капри и Гельголанде», фрагменте некой истории, написанной приблизительно в то же время: «Мы пилигримы в этом мире – мы граждане мира». Он уже мыслит себя скорее гражданином мира (Weltbü rger) – по крайней мере, иногда, – нежели гражданином Пруссии, и становление его как «доброго европейца» в более поздние годы, несомненно, состоялось бы раньше, если бы не отсрочка, связанная с отношениями с Вагнером. Его фундаментальная антипатия к узкому патриотизму лучше всего проявляется в очерке о Гельдерлине, написанном 19 октября 1861 г. Сегодня превозносимого до небес Гельдерлина тогда мало кто знал, и репутация его основывалась по большей части на его критических высказываниях в адрес Германии того времени. Ницше заступился за поэта и попытался оправдать его нападки на немецкое мещанство и «варварство», подчеркивая при этом, что они не являются «нападками на Германию». Позже сам Ницше пошел гораздо дальше Гельдерлина в том же направлении, и его критика немецкого филистерства и варварства приняла масштабы радикального осуждения государства и народа в целом. (Гельдерлин был современником Гете и Шиллера, Ницше – современником Вагнера и рейха.) Сходство между двумя этими личностями – Гельдерлином и Ницше – часто отмечалось, оно и впрямь поразительно: на обоих сильное влияние оказала греческая античность, оба резко осуждали современную им Германию, кончине обоих предшествовал продолжительный период душевной болезни. Ницше называл прозу «Гипериона» «настоящей музыкой», точно так же он высказывался и о прозе своего «Заратустры». Учитель, прочитав очерк, одобрил его, но внизу приписал: «Однако я должен дать автору дружеский совет выбрать себе в качестве привязанности более здорового, понятного и более немецкого поэта»[11]11
Цит. по: Blunck Richard. Friedrich Nietzsche. P. 60, курсив оригинала.
[Закрыть].
Очерк о Байроне (написан в декабре 1861 г.) менее интересен, и дело не в том, что репутация Байрона более нуждалась в дефляции (изъятии лишних символов), чем в аугментации (пополнении ими); здесь Ницше всего лишь повторяет бытовавшую тогда точку зрения на Байрона. То, что он видел в Байроне, по существу было сходно с представлением о нем современников: реальное воплощение Карла Мора. Герой-злодей Шиллера все еще оставался архетипом романтического бунтаря для молодых немцев 1860-х гг. Энтузиазм Ницше по отношению к Шиллеру в то время почти целиком основывался на его энтузиазме по отношению к «Разбойникам», и Байрон был как раз тем героем, который в жизни воплощал то, о чем Шиллер только мечтал. Восхищение «героем-изгоем» очевидно в очерке Ницше; по сути, это восхищение человеком, не побоявшимся следовать своим инстинктам, а поскольку этот герой сильно отличается от того, что позже Ницше назвал «сверхчеловеком», было бы ошибочно переоценивать влияние Байрона на эту концепцию. (Ницше называет байроновского Манфреда «иbermensch (сверхчеловек), подчинивший страсти», но под этим определением имеет в виду все же только человека, хотя великих страстей и силы, возможно «почти полубога», однако в нем нельзя усматривать тот совершенно особый смысл, который философ позже вложит в это понятие.)
Его выступление в защиту Байрона было на самом деле не чем иным, как все более возрастающим беспокойством переходного возраста; эта связь прослеживается весьма отчетливо по отрывку «Евфорион», написанному летом 1862 г.[12]12
Евфорион, дитя Фауста и Елены Прекрасной из второй части «Фауста», был хорошо известен как герой Байрона, чье произведение сочетало в себе черты готики и эллинизма совершенно новым удивительным образом; Евфорион Ницше – это подражание Байрону.
[Закрыть] Эта история, которую Ницше справедливо назвал уродцем, представляла собой сборную солянку разного рода «сатанинской» чепухи:
«Поток мягких, отдохновенных гармоний омывает мою душу, – сообщает нам Евфорион. – Я не знаю, отчего мне так грустно; хочется рыдать и затем умереть… Багрянец утра сияет в небесах, потухший фейерверк, навевающий на меня скуку. Мои глаза горят намного ярче, я в страхе, что они прожгут в небе дыры. Я чувствую, что прорвал свой кокон, я ощущаю, как прохожу сквозь него вперед и вперед, и все, чего я жажду, – это отыскать голову Doppelganger, чтобы рассечь его мозг…»
Фрагмент завершается так:
«Неподалеку живет монахиня, которую я иногда посещаю, чтобы насладиться ее добродетелью. Я хорошо знаю ее, с головы до пят, лучше, чем знаю себя. Она всегда была монахиней, стройной и хрупкой, я – доктором. Она живет с братом; они женаты… Я сделал его худым и тощим – тощим, подобно трупу.
Скоро он умрет – к моему восторгу, – ибо я намерен рассечь его. Но сначала я напишу историю моей жизни, ибо она не только интересна, но и поучительна в том, как молодых людей быстро превращать в стариков… ибо в этом я мастер… – Здесь Евфорион откинулся назад и простонал, потому что страдал болезнью позвоночника…»
Бунтарское настроение, чему подтверждением служит сей опус, длилось вплоть до 1863 г. Одно из стихотворений этого года, «Von dem Kruzifix» («Перед Распятием»), изображает пьяницу, швыряющего бутылку шнапса в фигуру Христа на кресте. Конечно, это псевдобайронический жест, но вместе с тем он отражает что-то более глубинное, что поселилось в Ницше, нежели просто беглую фазу его байронического бунта. В апреле 1862 г. в письме Пиндеру и Кругу он писал: «Христианство – исключительно материя сердца… Обрести блаженство через веру – значит всего лишь подтвердить древнюю истину о том, что только сердце, а не знание может сделать нас счастливыми». Приблизительно в то же время он написал для «Германии» очерк под названием «Детство народов», в котором утверждал, что хотя религия и была поначалу признаком творчества народов, но в ее позднейших формах основной ее задачей стало лишить «сей мир» его божественности в пользу «грядущего мира».
«То, что Бог стал человеком, – писал он, – указывает лишь на то, что человеку следует искать блаженства не в вечности, а обрести рай на земле; ложное представление о внеземном мире поставил дух человека в ложные отношения с миром земным: это был продукт детства человека».
Он перестал быть верующим христианином, и с угасанием его веры в христианство пришли сомнения относительно ценности религии как таковой. Наиболее серьезной попыткой выразить эти сомнения стал его очерк «Судьба и история», написанный в марте 1862 г. и представленный обществу «Германия» в апреле:
«Если бы мы могли взглянуть на христианские учения и на историю церкви свободным, непредвзятым взором, нам пришлось бы прийти ко многим заключениям, идущим вразрез с общепринятыми представлениями. Но поскольку мы, схваченные ярмом обычаев и предрассудков своих изначальных дней, задержались в своем умственном (духовном) [Geist] развитии под впечатлением детства… то считаем себя обязанными полагать, что совершаем почти преступление, если выбираем свободную позицию, с которой можем вынести такое суждение о религии и христианстве, которое является надконфессиональным и соответствует потребностям нашего времени. Такая попытка [Versuch] – работа не нескольких недель, а всей жизни. Отважиться пуститься в море сомнений без компаса и штурвала – это смерть и разрушение для неразвитых умов; большинство гибнет в штормах, мало кто открывает новые земли. Пребывая в середине этого непомерного океана идей, зачастую не терпится вновь вернуться на твердую землю».
Он расценивает историю и науку как «единственное прочное основание, на котором можно строить башню рассуждений»; примечательно также, что его разочарование в христианстве и религии не ввергло его в какой-либо иной догматизм и ортодоксию, а оставило в состоянии постоянного сомнения. Он уже называет философское исследование словом Versuch – попыткой или опытом – и прибегает к образу бурного моря при описании состояния неуверенности, свойственного настоящему исследователю, предвосхищая тем самым стиль «Заратустры»:
«Разве ты никогда не видел парус, парящий над морем, округлый и набухший и дрожащий от неистовства ветра? Как парус, дрожащий от неистовства духа, моя мудрость парит над морем (З, II, 8).
Вам, смелым искателям, испытателям [Suchern, Versu-chern] и всем, кто когда-либо плавал под коварными парусами по грозным морям… (З, III, 2).
Море бушует: все в море. Ну что ж! Вперед, вы, старые сердца моряков! Что вам отечество! Наш корабль стремится прочь, туда, где страна детей наших! Там, далеко, более неистово, чем море, бушует наше великое желание» (З, III, 12, 28).
Самое позднее к 1862 г. он сменил религиозную убежденность на ее противоположность и вскоре уже пропагандировал состояние сомнения, постоянно меняющихся взглядов и настроений как желательное само по себе:
«Борьба – это беспрестанная пища души, и она довольно хорошо знает, как извлекать из этого сладость. Душа разрушает и в то же время порождает новое; она неистовый борец, и при этом она мягко перетягивает оппонента на свою сторону во внутренний союз. И самое удивительное то, что она никогда не утруждает себя внешними формами: имена, личности, места, красивые слова, росчерки – все они побочной ценности: она ценит то, что внутри… Теперь я думаю о многом, что прежде любил; имена и люди изменились, и не скажу, чтобы они всегда становились глубже и красивее по своей природе; но совершенно точно, что каждое из этих настроений для меня означало прогресс и что для духа [Geist] невыносимо снова шаг в шаг ступать там, где уже хожено; он хочет двигаться дальше, к великим вершинам и великим глубинам» («О настроениях»).
Можно было бы представить философию власти Ницше как экзегезу фразы: «Борьба – это беспрестанная пища души», а образ ступени – таким, какой он часто использовал в более поздние годы, как, например, в стихотворении «Meine Harte» («Моя жестокость):
Ich muss weg u ber hundert Stufen,
Ich muss empor und ho r euch rufen:
«Hart bist du! Sind wir denn von Stein?» —
Ich muss weg u ber hundert Stufen?
Und niemand mo chte Stufe sein.
(Я должен преодолеть сотню ступеней, / я должен взойти и услышать, как вы воскликнете: / «Как ты жесток! Ты думаешь, мы из камня?» / Я должен преодолеть сотню ступеней, / но никто не хочет быть ступенью) (ВН, Vorspiel 26).
или в позднем афоризме:
«Для меня они были ступенями, я поднимался по ним – и потому должен был преодолевать их. Но они думали, что я хочу успокоиться на них» (СИ, I, 42).
В этом отношении Ницше уже стал самим собой, и интерес творчества периода Пфорташуле состоит в этом предвестии зрелости. Идеи, которые он выражает, конечно, не оригинальны, но это не имеет значения. В известном смысле, в мире мысли нет такой вещи, как оригинальность, есть только новый способ видения и подачи того, что мыслилось ранее: новый синтез ранее разрозненных элементов, новый акцент, внезапный луч, упавший в некий полузабытый закоулок. Воля к власти – это своего рода расхожая идея, значение которой Ницше первым оценил по достоинству; и в его ранних работах важно вовсе не повторение неоригинальных наблюдений, а то, что он уже выбрал путь, которому ему выпало следовать дальше.
Если говорить о Ницше как о поэте, то в период Пфорташуле его стиль постепенно вызревал, так что на момент отъезда он смог выразить свою неуверенность в будущем и чувство, что он оставил Бога отцов во имя лучшего, в таком сравнительно завершенном стихотворении, как «Незнакомому Богу»:
Noch einmal, eh ich weiterziehe
und meine Blicke vorwarts sende,
heb ich vereinsamt meine Hande
zu dir empor, zu dem ich fliche,
dem ich in tiefster Herzenstiefe
Altare feierlich geweiht,
dass allezeit
mich deine Stimme wieder riefe…
(Еще раз, прежде чем я продолжу путь и устремлю взор вперед, я одиноко воздену руки ввысь к тебе, кому я молился, кому я в глубинах глубин сердца торжественно посвящал алтари, чтобы всегда впредь мне твой голос звучал…)
Неуверенность в будущем дополнялась неудовлетворенностью прошлым, тем, каков он был и что сделал. В коротком рассказе, «Сон в новогоднюю ночь», написанном в 1864 г., автор проклинает Старый год за то, что тот был таким бесплодным; Старый год упрекает его в нетерпении и говорит так: «Плод падает, когда он созрел, не раньше».
Глава 3
Студент
Все, что он делает теперь, достойно и в полном порядке, и все же совесть его нечиста. Ибо исключительна его задача.
Ф. Ницше. Веселая наука
1
Оглядываясь назад, Ницше оценивал десять месяцев, прожитые в Бонне, как потерянное время. В действительности они были тем периодом его жизни, когда он попробовал жить подобно всем прочим молодым людям и понял, что не может. Желание быть «другим» весьма распространено – и поверхностно; человек, который действительно отличен, другой, очень часто этого не хочет, потому что предчувствует, скольких страданий ему будет стоить такая оригинальность. В конце концов, он ничего не может с собой поделать; максимум, что от него потребуется, – это достойно встретить одиночество и разочарования, которые припасла для него жизнь; но поначалу он может сопротивляться судьбе или пытаться избежать ее, с ложным энтузиазмом заставляя себя заниматься тем, что окружающие его люди, похоже, считают нормальным. Это как раз то, что Ницше попытался проделать в Бонне, потому-то впоследствии и полагал, что бездарно потратил время.
Поначалу он, естественно, испытывал ощущение свободы после выхода из Пфорташуле и дал волю этому чувству, отправившись на каникулах в путешествие по Рейну в компании Дойссена, который также перебрался в Бонн, и еще одного молодого человека по имени Шнабель. Все трое отдали должное умеренной выпивке и катанию на лошадях, а Ницше насладился легким флиртом с сестрой Дойссена. (Дом Дойссена находился в Рейнланде.) Ницше и Дойссен были зачислены в университет одновременно 16 октября 1864 г.
Бонн пользовался превосходной репутацией в области филологии благодаря Отто Яну и Фридриху Ричлю, которые были не только первоклассными филологами, но также людьми широкой культуры и учителями, способными внушить ученикам великую преданность делу. (Наибольшую известность Яну принесла его биография Моцарта.) Не исключено, что оба сумели бы занять достойное место в любой области, на которую пал бы их выбор. Поначалу Ницше в большей степени привязался к Яну, но, когда в результате ссоры они не сумели поладить, оба юноши покинули Бонн, последовав в Аейпциг[13]13
Было бы не вполне точно утверждать, что Ницше переехал в Аейпциг по причине переезда туда Ричля. Если бы не его неудовлетворенность жизнью в Бонне, он не оставил бы этот город даже с отъездом Ричля; то, что он отдал предпочтение Аейпцигу, а не какому-то иному университету, частично объясняется тем, что туда же собирался и Герсдорфф. Однако присутствие в Аейпциге Ричля явилось, очевидно, решающим фактором.
[Закрыть] за Ричлем, и именно с его именем в дальнейшем всегда будет ассоциироваться имя Ницше. По свидетельству Дойссена[14]14
Deussen Paul. Erinnerungen an Friedrich Nietzsche. Leipzig, 1901. S. 20.
[Закрыть], трудно вообразить встречу более абсурдную, чем встречу Ричля и Ницше. У Ницше и Дойссена было общее рекомендательное письмо, и, прихватив его с собой, они отправились с визитом к Ричлю. Ричль вскрыл конверт и воскликнул: «Ах, мой старый приятель Низе! (Учитель Пфорташуле, составивший письмо.) Что он нынче поделывает? Здоров ли? Стало быть, вас зовут Дойссен. Очень хорошо, заходите ко мне, жду вас в ближайшее время». Казалось, интервью закончилось; но стоявший рядом Ницше, смущенно кашлянув, заметил, что его имя тоже указано в письме. «Ах да! – сказал Ричль. – Здесь два имени, Дойссен и Ницше. Добро. Добро. Ну что ж, господа, приходите повидаться в ближайшее время». Так Ричль впервые встретил юношу, которому суждено было стать самым знаменитым его учеником, далеко превзошедшим всех прочих.
Вскоре после прибытия в университет Ницше вступил в Burschenschaft (студенческое товарищество) «Франкония». Эти «студенческие объединения» формировались начиная с 1815 г. с целью объединить студенчество всех университетов Германии в движение, выступающее за либеральную единую Германию; но к 1860-м их политический пыл спал почти до точки замерзания, и они стали не более чем социальными клубами с ритуальными декорациями. Ницше старался изо всех сил вписаться туда: он произвел фурор в качестве сатирика, сослужили ему добрую службу и его способности пианиста-импровизатора. Но то, что составляло основную отличительную особенность Burschenschaften, а именно Biergemutlichkeit – пьянство, он так никогда и не сумел заставить себя полюбить. Короткий период его умеренного дебоширства остался позади, да и конституция его не отвечала привычным стандартам, годным для длительных пивных загулов. Он отдавал явное предпочтение пирожным с кремом, съесть которых мог любое количество. Среди наиболее дурацких студенческих практик были ритуальные дуэли, и, поскольку Ницше теперь являлся членом «Франконии», над ним тоже довлела необходимость приобрести какой-нибудь шрам дуэлянта – студенческий знак мужества. (Вопреки здравой логике, никто не мог рассчитывать на репутацию хорошего фехтовальщика до тех пор, пока не предъявлял шрам.) Дойссен[15]15
Deussen Paul. Erinnerungen an Friedrich Nietzsche. Leipzig, 1901. S. 20.
[Закрыть] поведал нам, как раздобыл свой. Однажды вечером он прогуливался и мирно болтал то с одним, то с другим членом братства, как вдруг кто-то предложил подраться и обеспечить друг другу шрам-другой. Сражение состоялось в соответствии со всеми уважаемыми тогда правилами, в присутствии аккредитованных свидетелей, длилось три минуты, по прошествии которых Ницше получил удар по носу – и кровь пролилась; судьи признали это достаточным искуплением. Полученный шрам был едва заметен; повествование Дойссена позволяет предположить, судя по его молчанию на сей предмет, что самому Ницше нанести ответный удар сопернику не пришлось.
Дойссену мы также обязаны свидетельством о случае, который произошел в феврале 1865 г. и имел слегка дурной привкус; этот факт важен для понимания причин психической болезни, постигшей в дальнейшем Ницше. Дойссен пишет, что Ницше рассказывал ему о том, как однажды он один отправился в путешествие в Кельн. Извозчик повез его осматривать достопримечательности, после чего тот попросил отвезти его в какой-нибудь хороший ресторан. Вместо этого извозчик доставил его в притон. «Я вдруг обнаружил себя в окружении полдюжины призраков в блестках и марле, выжидающе рассматривающих меня, – рассказывал Ницше. – На мгновение я лишился дара речи. Потом я инстинктивно прошел к стоявшему в комнате фортепьяно, как к единственной живой вещи в этой компании, и взял несколько аккордов. Они рассеяли наваждение, и я поспешил вон». Дойссен считал, что этот случай был уникальным в жизни Ницше и что к нему вполне подошло бы выражение mulieram nunquam attigit (женщины да не коснется никогда). Едва ли можно согласиться с этим теперь, когда у нас имеется свидетельство, о котором не знал Дойссен в момент написания своих заметок. Доподлинно известно, что болезнь, жертвой которой стал Ницше, – полная невменяемость; а это значит, что он почти наверняка переболел сифилисом, и большинство его биографов согласны, что в юности он, вероятно, действительно перенес эту болезнь. Крейн Бринтон пишет: «Тот факт, что Ницше страдал сифилисом, можно считать почти доказанным (со степенью точности, которая возможна при доказательстве такого рода фактов)». Вальтер Кауфманн более осторожен: «Все, что мы можем сказать – и все здравые и несенсационные медицинские исследования на сей предмет, похоже, согласны в своих выводах, – это то, что Ницше, скорее всего, болел сифилисом». Рихард Блунк представил свидетельство, не оставляющее сомнений в том, что в 1867 г. Ницше проходил курс лечения от сифилитической инфекции у двух лейпцигских докторов, при этом сам он мог и не знать природы своего заболевания. Как он заразился, остается предметом догадок, хотя проблема не столь и сложна: молодой человек в положении Ницше вряд ли мог подхватить болезнь где-то помимо борделя. Х.В. Бранн полагает, что стихотворение «Die Wu ste wachst», вставленное в четвертую часть «Заратустры», – это реминисценция посещения борделя, и основывает свое предположение на наличии в тексте стихотворения некоторого сходства с теми выражениями, в которых Ницше описал Дойссену свой февральский опыт в 1865 г. Томас Манн полагает, что, будучи приведен в бордель в первый раз против своей воли, Ницше впоследствии бывал там уже по собственному желанию. В любом случае это обстоятельство избавляет нас от необходимости считать, что Ницше унаследовал психическую болезнь от отца и потому «был сумасшедшим по жизни». Его судьба отнюдь не оригинальна. Сифилис был неизлечим, и потому пациенту часто не сообщали о том, чем он заражен: следствием этого была жизнь, отягощенная постоянно усиливающимися приступами «загадочной» болезни, что часто оканчивалось слабоумием и преждевременной смертью. Полагали также, что Ницше мог заразиться сифилисом на медицинской службе во время Франко-прусской войны, но предоставленные Блунком доказательства того, что он лечился уже в 1867 г., исключают вероятность поражения болезнью в 1870 г., и мало вероятно, что это произошло как-то иначе, чем было изложено выше.
В Бонне Ницше решил оставить занятия теологией. Мы убедились, что его вера в истинность христианства и ценность религии в целом была чисто инстинктивной вплоть до окончания Пфорташуле. В то время он не имел четкого представления, как именно он собирается распорядиться своей жизнью, но он, должно быть, уже понял, что профессия отца и обоих его дедов не будет его профессией. Он, скорее всего, никогда всерьез и не занялся бы изучением теологии, если бы не настоятельное желание матери, но его собственное отношение к предмету обострилось в первые месяцы его пребывания в Бонне, и к Пасхе 1865 г. он принял решение бросить его. Вероятно, понимание того, что такое решение расстроит мать, и опасение, что она может воспрепятствовать осуществлению его замыслов, настроило его на агрессивный лад, и с таким настроением он отправился домой на пасхальные каникулы. Он позволил себе нелестные реплики в адрес церкви и тех, кто в ней состоял, и объявил, что следует быть выше таких примитивных суеверий, как христианство. Он отказался идти в церковь в Пасхальное воскресенье, зная, естественно, что в этот день протестанты обязаны воссоединяться с общиной, даже если в остальное время этого не происходит, и под конец объявил матушке без особого такта, что он покончил с теологией. Результатом всего этого была домашняя сцена со слезами и взаимными обвинениями, но длилась она недолго: фрау Ницше вскоре поняла, что коль скоро Господь направляет все наши поступки, то и этот поступок Фрица он, должно быть, тоже направил, и решила покориться Его воле. Но Элизабет взбесило поведение брата и потрясло его отступничество. Сама она была истовой поборницей веры и полагала, что таков и ее брат. После его отъезда в Бонн она отправилась за советом к одному из дядей, пытаясь найти контраргументы тем, к которым прибег брат, оправдывая свою позицию. Она написала ему ревностное письмо в защиту христианской веры, и его ответ от 11 июня 1865 г. стал одним из самых известных документов его биографии.
«Что касается твоего основного принципа, – что вера всегда там, где сложнее, – писал он, – то я частично с этим согласен. Однако сложно ли поверить, что 2 X 2 не равно 4; и правда ли это потому? С другой стороны, так ли сложно просто принять как истину все, чему нас учили, и что постепенно прочно вросло в нас, и что полагают истинным в кругу наших близких и многих хороших людей, и что, более того, действительно успокаивает и возвышает людей? Сложнее ли это, чем отважиться на новые пути, в конфликте с обычаем, в беззащитности, которая сопутствует независимости, испытывая многие колебания храбрости и даже совести, часто безутешным, но всегда в стремлении к истинному, прекрасному и доброму? Так ли это важно – остановиться на конкретном представлении о Боге, мире и согласии, что заставляет нас чувствовать себя наиболее комфортно? Разве вопрошающий об истине не безразличен к тому, каков может быть результат его поиска? Ибо когда мы вопрошаем, разве мы ищем отдохновения, мира и счастья? Нет, только истины, даже если она в высшей степени уродлива и отвратительна. И наконец, один последний вопрос: если бы мы постоянно верили с юности, что все спасение исходит от кого-то другого, нежели Иисус, – от Магомета, к примеру, – разве не очевидно, что мы испытывали бы ту же благодать? Это вера дает нам благодать, а не объективная реальность, что стоит за верой… Каждая подлинная вера непогрешима, она довершает то, что верующий человек надеется найти в ней, но она не оказывает ни малейшей поддержки в подтверждении объективной истины. Здесь расходятся пути людей: если ты желаешь обрести мир в душе и счастье – верь; если ты желаешь быть учеником истины – вопрошай».
Он никогда не отступал от этой позиции, напротив, снова и снова настаивал на ней: предмет философских поисков – истина; нет уготованного соответствия между правдой и счастьем, между тем, что истинно и что приятно; подлинный искатель должен оставаться равнодушным к «миру в душе и счастью», или, по крайней мере, он не должен стремиться к ним, ибо, если таковы его цели, ему следует сторониться пути, что ведет к тем истинам, которые уродливы и отвратительны.
Усиленно стараясь вынудить себя относиться к вещам менее заинтересованно и не принимать все так близко к сердцу, он – возможно, это была реакция на собственные усилия – становился все более серьезен и глубок. Он уже стал «свободно мыслящим», но в отличие от своих предшественников начинал сознавать, что «свобода» означала не только избавление от ноши, но и принятие вместо нее другой, более тяжелой. Вскоре он уже не испытывал ничего, кроме презрения, по отношению к «либерально настроенному» скептику, который полагает, что волен разделаться с божественным Архитектором, сохраняя при этом само здание, покончить с Законодателем, нуждаясь при этом в защите данного им Закона. Он вскоре убедился бы, что, если бы Бог перестал существовать как реальность для человечества, жизнь как таковая лишилась бы ценности и человечество в конечном итоге прекратило бы свое существование под ношей собственной бессмысленности. Уже к 1865 г. он понял серьезность положения. Вместе с Дойссеном они приобрели по экземпляру книги Давида Штрауса «Жизнь Иисуса» – изрядный вклад в успешную демифологизацию религии, тенденцию, набиравшую в то время обороты. Когда Дойссен сказал, что готов согласиться с тем, что написал Штраус, Ницше ответил: «Это может иметь серьезные последствия; если ты предаешь Христа, тебе придется предать и Бога»[16]16
Цит. по: Deussen Paul. Erinnerungen an Friedrich Nietzsche. S. 20.
[Закрыть].
Творческая деятельность продолжалась, и основным интересом Ницше в период пребывания в Бонне была музыка. Он много сочинял и исполнял, а в июне 1865 г. принял участие в трехдневном фестивале в Кельне в качестве певца громадного хора в 600 голосов под управлением Фердинанда Хиллера.
Он покинул Бонн 17 августа того же года и перевелся в Лейпциг. После отъезда он направил письмо (от 20 октября) в общество «Франкония» с уведомлением о своем выходе из него; из письма явствует, насколько не в ладах он был со своим окружением.
«С выходом из общества я не перестаю разделять идеалы Burschenschaft, – писал он. – Единственное, должен признаться, что форма, в которую они облечены в настоящее время, не доставляет мне удовольствия. Возможно, в этом есть частично и моя вина. Мне было трудно продержаться год во «Франконии». Но я считал своим долгом стать ее членом; теперь я более не испытываю к ней тесной привязанности. Поэтому прощаюсь. Пусть «Франкония» скорее пройдет стадию становления, в которой она пребывает в настоящий момент».
Как проявление взаимного выражения доброй воли, «Франкония» вычеркнула его имя из своих протоколов.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.