Электронная библиотека » Райнер Рильке » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Победивший дракона"


  • Текст добавлен: 15 ноября 2024, 15:14


Автор книги: Райнер Рильке


Жанр: Классическая проза, Классика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Maman, собственно, уже никуда не выезжала, но Шулины никак не могли этого понять; ничего не оставалось, как однажды к ним поехать. Дело было в декабре, после нескольких ранних снегопадов; сани заказаны на три часа, меня брали с собой. Но у нас никогда не выезжали пунктуально. Maman не любила, когда докладывают, что лошади поданы, и обычно спускалась слишком рано, а когда никого не заставала, ей всегда приходило в голову что-то, что она уже давно должна сделать, и начинала где-то наверху что-то искать или приводить в порядок, так что едва удавалось снова ее разыскать. В конечном счете все стояли и ждали. И напоследок она сидела, и все уже упаковано, но тут обнаруживалось, что что-то забыли, и приходилось звать Сиверсен, потому что только Сиверсен знала, где что лежит. Но потом вдруг неожиданно отъезжали, прежде чем Сиверсен возвращалась.

В тот день по-настоящему вообще не рассвело. Деревья стояли так, как если бы они не знали, что скрывается чуть дальше от них в тумане и есть ли что-то не терпящее возражений, чтобы туда отправиться. Между тем снова тихо пошел снег, и казалось, что последние штрихи подчищены резинкой дочиста и как бы въезжаешь на белый чистый лист. Ничего не слышалось, кроме звона колокольчиков, и не скажешь, где, собственно, он раздается. Наставал момент, когда он умолкал, как если бы истрачивался последний звонок; но потом снова собирался, накапливался и снова рассыпался от всей полноты. Можно вообразить себе слева звонницу. Но вдруг возник контур парка, высоко, почти над нами, и мы оказались в длинной аллее. Звон колокольчиков уже не прекращался; казалось, он висел гроздьями справа и слева на деревьях. Затем нас качнуло, мы объехали вокруг чего-то, и проехали от чего-то справа, и остановились посредине.

Георг совсем забыл, что дома там нет, а для всех нас в настоящий момент там стоял дом. Мы поднялись по парадному крыльцу, выводившему, как помнится, на террасу; и нас только удивляло, почему везде совсем темно. Вдруг открылась дверь, слева, внизу, позади нас, и кто-то крикнул: «Сюда!» – и поднял, и покачал туманный свет. Мой отец засмеялся: «Мы бродим здесь, как призраки», – и помог нам спуститься по ступеням.

«Но ведь только что все-таки стоял дом», – сказала maman и не могла так скоро привыкнуть к Вере Шулиной, когда она выбежала навстречу, теплая, смеясь. Теперь, естественно, пришлось, не мешкая, войти и больше о доме не думать. В тесной прихожей разделись и затем сразу оказались в самой середине лампового света и тепла.

Шулины – могучее поколение самостоятельных женщин. Не знаю, имелись ли у них сыновья. Помню только трех сестер. Старшая побывала замужем за неким маркизом в Неаполе и медленно ушла от него после череды бракоразводных процессов. Следующая – Зоя; о ней говорили, что нет ничего, чего бы она не знала. И прежде всего – Вера, эта теплая Вера; Бог знает, что с ней стало. Сама графиня, урожденная Нарышкина[93]93
   Нарышкина – род Нарышкиных возвысился при браке царя Алексея Михайловича Романова на Наталье Кирилловне Нарышкиной (1661–1694); граф Шулин (без инициалов) единожды упоминается у С. Соловьева в «Истории России с древнейших времен» (Т. 23, гл. 1).


[Закрыть]
, собственно говоря, сошла бы за четвертую сестру, и в известном отношении самую младшую. Она ничего ни о чем не знала и обо всем осведомлялась у своих детей. Добрый граф Шулин чувствовал себя так, как если бы он был женат на всех этих женщинах, и обхаживал, и целовал их наперебой.

Прежде чем пожать руку, он громко хохотал и обстоятельно приветствовал каждого из нас. Меня передавали от одной женщины к другой, и они меня тискали и расспрашивали. Но я твердо решил, когда это закончится, как-нибудь вырваться и поискать дом. Я не сомневался, что дом сегодня еще стоит. Выйти во двор, впрочем, не так уж и трудно; между всеми платьями я прокрался понизу, как собака, а дверь в прихожую лишь слегка притворена. Но наружная дверь, входная, не хотела подаваться. Там оказалось много устройств, цепей и задвижек, и с ними я в спешке неправильно обращался. Вдруг она все-таки подалась, но с громким шумом, и, прежде чем я оказался на воле, меня схватили и втянули назад.

«Стой, у нас не удерешь», – сказала Вера Шулина весело. Она наклонилась ко мне, и я решил ничего этой пылкой особе не выдавать. Но она, когда я ничего не сказал, без дальнейших расспросов заключила, что меня за дверь гонит естественная нужда; она схватила меня за руку и уже пошла, и полудоверительно, полунастойчиво хотела меня куда-то потащить. Интимное недоразумение оскорбило меня сверх всякой меры. Я вырвался и сердито посмотрел на нее. «Я хочу посмотреть дом, – сказал я гордо. Она не поняла. – Большой дом во дворе, около лестницы».

«Чудной, – сказала она и снова вцепилась в меня. – Да ведь там уже нет никакого дома». Я настаивал.

«Давай сходим туда днем, – предложила она, отвлекая. – Теперь там не проберешься. Там проруби, а под ними – рыбные пруды папы, и они не замерзают. Ты туда упадешь и станешь рыбой».

И она снова втолкнула меня в светлые комнаты. Там все сидели и разговаривали, и я рассматривал их по очереди: они, естественно, ходят смотреть на дом, когда его там не бывает, – думал я презрительно; если бы maman и я здесь жили, он стоял бы там всегда. Maman выглядела рассеянной, в то время как все говорили одновременно. Она, конечно, тоже думала о доме.

Зоя присела рядом и задавала мне вопросы. На ее упорядоченном лице время от времени обновлялось выражение, как если бы она постоянно, переводя взгляд, что-нибудь рассматривала. Мой отец сидел, слегка наклонившись вправо, и слушал маркизу, заливающуюся смехом. Граф Шулин стоял между maman и своей женой и что-то рассказывал. Но графиня прервала его, я видел, посредине фразы.

«Нет, детка, ты себе вообразила», – сказал граф добродушно, но лицо у него вдруг стало таким же обеспокоенным, и он вытянулся над обеими дамами. Графиню не удалось отвлечь от так называемого воображения. Она вся напряглась, как тот, кто хочет, чтобы ему не мешали. Она делала маленькие протестующие движения своими мягкими в кольцах руками, кто-то сказал «Тсс!», и вдруг стало совсем тихо.

Позади людей теснились огромные предметы из прежнего дома, многие совсем вплотную. Тяжелое фамильное серебро блестело и выпукло расширялось, как если бы его разглядывали через увеличительные стекла. Мой отец недоуменно оглядывался.

«Maman принюхивается, – сказала Вера Шулина позади отца. – И все мы должны притихнуть, она принюхивается ушами», – причем она сама стояла со вздернутыми бровями, внимательная и вся – нос.

В этом отношении Шулины со времени пожара стали немного странноватыми. В узких, слишком натопленных комнатах беспрестанно возникал запах, и всякий раз его исследовали, и каждый высказывал свое мнение. Зоя возилась у печи со знанием дела и добросовестно. Граф ходил около и понедолгу стоял в каждом углу и ждал. «Нет, не здесь», – говорил он, переходя. Графиня встала и не знала, где ей следовало искать. Мой отец медленно поворачивался вокруг себя, словно запах прятался у него за спиной. Маркиза сразу предположила, что запах от чьей-то невоспитанности, уткнулась в свой носовой платок и по очереди на всех посматривала – не исчез ли запах? «Здесь, здесь!» – кричала Вера время от времени, как если бы она его настигла. И после каждого слова или выкрика становилось странно тихо. Что касается меня, то я старательно принюхивался вместе со всеми. Но вдруг (из-за жары в комнатах или слишком близкого сильного света) на меня впервые в жизни напало нечто вроде страха перед привидениями. Ведь только подумать: значительные, взрослые люди, только что говорившие и смеявшиеся, теперь, согнувшись, ходят и заняты чем-то невидимым; что они допускают, что существует нечто, чего они не видят. И охватывал ужас оттого, что невидимое нечто сильнее, чем они все.

Мой страх разрастался. Мне казалось, что, может быть, то, что они ищут, вдруг вырвется из меня, как сыпь; и они увидят и станут показывать на меня. В полном отчаянье я посмотрел на maman. Она сидела до странного прямо, мне показалось, что она меня ждет. Едва я подошел, как почувствовал, что она внутренне дрожит; так я понял, что как раз сейчас дом снова исчезает.

«Мальте, трусишка», – засмеялись где-то. Я догадался: Вера. Но мы с матерью не выпускали друг друга и переживали утрату дома вместе; и мы так и оставались, maman и я, пока дом еще раз не исчез – уже навсегда.

* * *

Но самым богатыми и почти неуловимыми опытами все-таки оказывались дни рождений. Ведь уже знаешь, что жизни нравится не делать в себе самой никаких различий; но в этот день ты встаешь с правом на радость, и его никому не оспорить. Вероятно, чувство этого права в каждом возникает довольно рано, ко времени, когда хватаешься за все и абсолютно все получаешь, и вещи, как раз когда ты крепко их держишь в руках, безошибочной силой воображения окрашиваются в интенсивный цвет твоего доминирующего желания.

Но потом вдруг приходят те странные дни рождения, когда, совершенно укрепившись в осознании своего права, вдруг видишь, что другие в нем не столь уверены. Еще хочется, чтобы тебя наряжали, как раньше, а затем получать все, что положено. Но едва проснешься, как доносится чей-то крик, что торта еще нет; или слышишь, как что-то разбивается, когда наводят порядок на столе с подарками. Или кто-то входит и оставляет дверь открытой, и ты все видишь прежде, чем тебе полагается видеть. Мгновенье, где происходит нечто вроде операции на тебе самом. Краткое, безумно болезненное вмешательство. Но рука, призванная его осуществить, натренирована и тверда. Боль быстро проходит. И как только ее преодолеешь, больше о себе не думаешь; теперь нужно спасать день рождения, присматривать за другими, предупреждать их ошибки, поддерживать их же собственное ошибочное представление, что они наилучшим образом со всем справляются. От них поблажки не жди. Обнаружится, что они беспримерно неловки, почти тупоумны. Они, что-то делая, входят к тебе с какими-то пакетами, предназначенными для других людей; ты бежишь им навстречу, а потом должен делать вид, что просто бежал по комнате, чтобы размяться, а вовсе не ради чего-то определенного. Они хотят ошеломить и с поверхностно подделанным нетерпением копаются на самом дне ящика с игрушками, где уже нет ничего, кроме древесной стружки; тут уж приходится выпутывать их из замешательства. Или, если сами же дарят тебе механическую игрушку, перекручивая, сворачивают ей шею уже при первом заводе. Поэтому хорошо, если заблаговременно поупражняешься перекрученную мышь или нечто в этом роде незаметно подталкивать ногой: таким способом часто удается их обмануть и избавить от смущения.

В конце концов, все это проделываешь как требуется, даже если нет особенных способностей. Талант, собственно, необходим только тогда, когда кто-то прилагал старания и намеревался важно и доброжелательно доставить тебе радость, а уже издалека видно, что радость для кого-то совсем другого, совершенно чужая радость; вдруг даже и не знаешь, кому бы она сгодилась: настолько она чужая.

* * *

Рассказывать, действительно рассказывать, требовалось в старину, до моего времени. Я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь рассказывал. Когда Абелона говорила мне о юности maman, оказалось, что она не умеет рассказывать. Старый граф Брахе[94]94
   По мнению немецких комментаторов, прототип графа Брахе – Карл, ландграф Гессенский, возглавлявший в Копенгагене мистико-философское общество, где проводились спиритические сеансы.


[Закрыть]
, по-видимому, еще мог. Я хочу записать, что она узнала от него.

Абелона, будучи совсем юной девушкой, переживала пору собственной повышенной впечатлительности. Все Брахе жили тогда в городе, на Бредгаде[95]95
   Бредгаде – главная улица в Копенгагене.


[Закрыть]
и часто устраивали вечеринки в кругу друзей. Когда она поздно поднималась в свою комнату, то думала, что устала так же, как все остальные. Но каждый раз вдруг чувствовала окно и, если я правильно понял, могла часами стоять перед ночью и думать: это касается меня. «Я стояла как узница, – говорила она, – а звезды представлялись свободой». Тогда она засыпала без усилий, легко. Выражение провалиться-в-сон не подходило для этого девического года Абелоны. Сон становился чем-то, что поднимало, когда время от времени глаза открываются и оказываешься на новой поверхности, и она еще далеко не самая верхняя. И тогда встаешь до начала дня; даже зимой, когда другие, сонно и поздно, выходят лишь к позднему завтраку. По вечерам, когда становилось темно, обычно зажигали только свет для всех, общий свет. Но две свечи, совсем рано, в еще свежей темноте, с чего все снова и начиналось, – две свечи горели только для нее. Они стояли на своем низком двойном подсвечнике и светили спокойно сквозь маленький, овальный, разрисованный розами тюлевый абажур, и время от времени его приходилось приспускать. В этом нет ничего мешающего, потому что спешить некуда, и случалось же, что иной раз надо поглядеть вверх и поразмышлять, когда пишешь письмо или что-то заносишь в дневник, начатый гораздо раньше и совсем другим почерком, боязливым и прекрасным.

Граф Брахе жил совершенно в стороне от своих дочерей. Он считал это иллюзией, если кто-то отстаивал саму возможность разделять жизнь с другими. («Да, получается именно разделять…» – говорил он.) Но ему не становилось не по себе, когда люди рассказывали ему о его же собственных дочерях; он внимательно слушал, как если бы они жили в другом городе.

Поэтому представилось чем-то совершенно чрезвычайным, когда однажды после завтрака он знаком подозвал Абелону к себе. «У нас одинаковые привычки, как мне кажется, я тоже пишу спозаранку. Ты можешь мне помочь». Абелона рассказывала об этом разговоре, как о чем-то вчерашнем.

Уже на другое утро ее отвели в отцовский кабинет, куда, как говорили, никому нет доступа. У нее не нашлось времени осмотреться, потому что ее тотчас же посадили перед графом за письменный стол, и он показался ей равниной, где книги и кипы рукописей разбросаны, как населенные пункты.

Граф диктовал. Те, кто утверждал, что граф Брахе пишет мемуары, оказались не совсем уж не правы. Только речь шла не о политических или военных воспоминаниях, как с напряжением ожидалось. «Я о них забываю», – отвечал старый господин кратко, если кто-либо допытывался. Но о чем он не хотел забывать, так это о своем детстве. За него он держался. И в порядке вещей, по его мнению, если весьма отдаленное время теперь в нем возобладало, что оно, когда он обращал свой взор вовнутрь, пребывало, как в светлой северной летней ночи, приподнято и бессонно.

Иногда он вскакивал и вовлекал в разговор свечи, и они трепетали. Или вычеркивались целые фразы, и тогда он энергично ходил взад-вперед, и его нильски-зеленый шелковый шлафрок реял, как на ветру. Здесь же неизменно присутствовал еще один человек – Стен, ютландец, старый камердинер графа, и в его обязанности входило, когда старикан вскакивал, быстро класть руки на отдельные неулежливые листки, исчерканные и разложенные по всему столу. Граф полагал, что теперешняя бумага никудышная, что она слишком легка и улетает при малейшей возможности. И Стен (виднелась только длинная верхняя половина его туловища), разделяя подозрение графа, сидел как бы на своих руках, ослепленный светом и серьезный, как ночная птица.

Стен проводил послеполуденные воскресные часы за чтением Сведенборга[96]96
   Эмануэль Сведенборг (1688–1772) – шведский философ-мистик, автор теософского труда «О небе, аде и жизни духов» (1758).


[Закрыть]
, и никому из прислуги не позволялось заходить к нему в комнату, потому что считалось, что он вызывает духов. Род Стенов с давних времен имел связь с духами, а Стен к подобному сношению оказался особенно предрасположен. Его матери что-то явилось ночью, когда она его рожала. У него выделялись большие круглые глаза, и другой конец пронизывающего взгляда пропадал позади каждого, на кого он смотрел. Отец Абелоны часто спрашивал его о духах, как обычно кого-нибудь спрашивают о родственниках: «Они приходят, Стен? – спрашивал он доброжелательно. – Хорошо, если они приходят».

Несколько дней диктовка шла своим ходом. Но тут Абелона не смогла написать «Эккернферде»[97]97
   Город в Шлезвиг-Гольштейне, где провел последние годы жизни и умер знаменитый авантюрист, дипломат, композитор, химик, масон граф Сен-Жермен (1710–1784), известный также как маркиз д’Эймар, де Бетмар, де Бельмар и т. д.


[Закрыть]
. Имя собственное, и она его никогда не слышала. Граф, в сущности, уже искавший повод, чтобы прекратить писание, слишком медлительное для его воспоминаний, прикинулся негодующим.

«Она не может написать, – сказал он резко, – а другие не смогут прочитать. И вообще, увидят ли они то, что я тут говорю?» – продолжал он сердито и не спуская с Абелоны глаз.

«Увидят ли они, что это тот самый Сен-Жермен? – закричал он на нее. – Разве мы сказали Сен-Жермен? Зачеркни. Напиши: Маркиз фон Бельмар».—

Абелона зачеркнула и написала. Но граф продолжал говорить так быстро, что за ним не поспел бы никто:

«Он терпеть не мог детей, превосходный Бельмар, но меня он сажал к себе на колени, такой я был маленький, и мне пришла идея – откусить у него бриллиантовую пуговицу. Это развеселило его. Он засмеялся и за подбородок поднимал мне голову, пока мы не посмотрели друг другу в глаза. «У тебя отменные зубы, – сказал он, – зубы, которые кое-что предпринимают…» Но я обратил внимание на его глаза. Позднее я много поездил по свету. Я видел всякие глаза, можешь мне поверить: таких – никогда. Для этих глаз ничто не имело права со-присутствовать, они все вбирали в себя. Ты слышала о Венеции? Хорошо, я говорю тебе: эти глаза вглядели бы Венецию прямо сюда, в эту комнату, она очутилась бы здесь, как этот стол. Однажды я сидел в углу и слышал, как он рассказывал моему отцу о Персии, и даже теперь мне иногда сдается, что мои руки пахнут Персией. Мой отец его ценил, а его высочество, ландграф, считался чем-то вроде его последователя. Но, естественно, не счесть и тех, кто на него обижался за то, что он признавал лишь прошлое, сохранившееся в нем самом. Они не могли понять, что старый хлам имеет какой-то смысл только в том случае, если с ним рождаешься».

«Книги пустое, – кричал граф, яростно жестикулируя и обращаясь к стенам. – Кровь, если уж на то пошло, – вот где надо уметь читать. Бельмар держал в своей крови удивительные истории и замечательные изображения; он мог открываться, где хотел, там всегда имелось какое-то описание; ни одна страница его крови не оказывалась пустой. И когда он время от времени запирался и листал, один, внутри себя, то он добирался до разделов о деланье золота, и о камнях, и о красках. Почему бы им не записаться в крови? Это надежно где-то записано».

«Он мог хорошо уживаться с правдой, этот человек, когда оставался один. Но это совсем никакая не безделица – оставаться наедине с такой правдой. А он не относился к тем бестактным, кто допускает, чтобы приглашенные люди посещали его, когда он при своей правде; она, правда, не должна вступать в разговоры и болтать лишнее: для этого он слишком восточный человек. “Адью, мадам, – говорил он ей чистую правду, – как-нибудь в другой раз. Может быть, через тысячу лет становятся сильней и невозмутимей. Ваша красота ныне только еще в становлении, мадам”, – говорил он, и это отнюдь никакая не голая вежливость. С этим он и ушел, а снаружи, на виду, для людей, заложил свой зверинец, что-то вроде Jardin d’Acclimatation[98]98
   Парижский увеселительный парк, включающий зоопарк.


[Закрыть]
для крупных видов лжи, доселе у нас еще никогда не виданных, и экзотический дом преувеличений, и небольшую, ухоженную Figuerie[99]99
   Фиговая роща (фр.).


[Закрыть]
фальшивых тайн. Они все, эти диковины, прибывали к нему отовсюду, и он ходил вокруг с бриллиантовыми пряжками на башмаках и всецело принадлежал своим гостям».

«Поверхностная жизнь: как? В сущности, это все-таки рыцарство по отношению к своей даме, и при этом он довольно недурно выглядел, как законсервировался».

С некоторого времени старик уже не разговаривал с Абелоной, он забыл о ней. Как разъяренный, он ходил взад и вперед по кабинету и бросал требовательные взгляды на Стена, как если бы Стену полагалось в известный момент превратиться в того, о ком он, граф, думал. А Стен все не превращался.

«Его надо видеть, – продолжал граф Брахе, как одержимый. – Было время, когда он оказывался совершенно на виду, хотя в иных городах письма, полученные им, никому не адресовались: указывалось лишь место, ничего больше. Но я его видел.

Он не считался красавцем – граф засмеялся с присущей ему поспешностью – и не выделялся тем, что люди называют значительным или родовитым: всегда рядом с ним оказывались люди породовитей его. Да, богат, но это у него выглядело как внезапный каприз и обвал, на это нельзя положиться. Да, он хорошо сложен, хотя другие держались лучше. Тогда я, естественно, не мог судить, богат ли он духовно и присуще ли ему то и се, что обычно ценится, – но он был».

Граф, дрожа, остановился и сделал движение, как если бы он что-то вдвинул внутрь пространства и там оставил.

В этот момент он увидел Абелону.

«Ты его видишь?» – повелительно спросил он ее. И вдруг он схватил один из серебряных подсвечников и, ослепляя, посветил ей в лицо.

Абелоне помнилось, как в этот миг она и вправду видела Бельмара.

В последующие дни Абелону регулярно звали, и диктовка после этого инцидента шла намного спокойнее. Граф составил по своим различным бумагам самые ранние воспоминания о круге Берншторфа[100]100
   Группа политических и интеллектуальных фигур вокруг графа Иогана Хартвига Эрнста фон Берншторфа (1712–1772) и его племянника графа Андреаса Петера фон Берншторфа (1735–1797), ганноверцев, которые стали ведущими государственными деятелями на службе датской короне.


[Закрыть]
, где его отец играл известную роль. Теперь Абелона так хорошо приноровилась к особенностям своей работы, что если кто видел их вместе, ее и графа, легко мог принять их целесообразную совместность за настоящие доверительные отношения.

Однажды, когда Абелона уже хотела уйти, старый господин подошел к ней и, как если бы держал в руках за спиной сюрприз, сказал, оценивающе произнося каждое слово: «Завтра мы будем писать о Юлии Ревентлов[101]101
   Графиня Юлия Ревентлов (1762–1816) принадлежала к кругу Берншторфа и славилась своей красотой, умом и благочестием.


[Закрыть]
– она, безусловно, святая».

Наверное, Абелона посмотрела на него недоверчиво.

«Да-да, такие все еще встречаются, – подтвердил он повелительным тоном, – все еще встречаются, комтесса Абель».

Он взял руки Абелоны и раскрыл их как книгу.

«У нее были стигматы, – сказал он, – здесь и здесь».

И он своим холодным пальцем твердо и резко ткнул в обе ее ладони.

Абелона не знала, что такое стигматы. Потом выяснится, думала она; ей не терпелось услышать о святой, которую еще видел ее отец. Но ее больше не звали, ни в следующее утро, ни позднее.

«О графине Ревентлов у вас потом часто говорили», – кратко заключила Абелона, когда я попросил ее рассказать подробней. Абелона выглядела усталой; кроме того, она утверждала, что уже почти все позабыла.

«Но эти места я все еще иногда чувствую», – улыбнулась она, и никак не могла успокоиться и смотрела почти с любопытством на свои пустые ладони.

* * *

Еще до смерти моего отца все стало по-другому. Ульсгард перешел к другому владельцу. Мой отец умер в городе, в наемной квартире, и она мне показалась враждебной и до неприятного странноватой. Я жил тогда уже за границей и приехал слишком поздно.

Гроб с телом для прощания установили в комнате с окнами во двор, между двумя рядами высоких свечей. Запах цветов не различался, как множество одновременно звучащих голосов. На его красивом лице с закрытыми глазами застыло выражение учтивого припоминания. Он лежал в униформе егермейстера, но по какой-то причине повязали белую ленту вместо голубой. Кисти рук оказались непригнутыми, и торчали наклонно одна над другой, и выглядели поддельно и бессмысленно. Мне быстро рассказали, что он много страдал: ничего из этого в глаза не бросалось. Черты лица прибраны, как мебель в комнате для постояльцев, откуда кто-то съехал. Меня не оставляло ощущение, что я его уже неоднократно видел мертвым: так хорошо все это знал.

Внове только внешняя среда, и самым неприятным образом. Внове гнетущая комната с окном во двор и, должно быть, на окна других жильцов. Внове и то, что Сиверсен время от времени входила и ничего не делала. Сиверсен совсем состарилась. Кроме того, меня звали завтракать. Меня много раз уведомляли о завтраке. Мне совсем не хотелось завтракать в этот день. Я не догадывался, что меня просто хотели спровадить; наконец, поскольку я все не уходил, Сиверсен сообщила, что прибыли врачи. Я не понял, зачем. Нужно еще что-то сделать, сказала Сиверсен и строго посмотрела на меня своими красными глазами. Потом вошли несколько торопливо два господина: это были врачи. Первый рывком пригнул голову, как если бы у него имелись рога и он хотел бодаться, и взглядом поверх очков пытался нас выставить вон: сначала Сиверсен, потом меня.

Он поклонился по-студенчески формально. «Господин егерь выразил еще одно желание», – сказал он так же торопливо, как вошел; снова возникло чувство, что он торопится. Я принудил его каким-то образом направить свой взгляд сквозь собственные очки. Его коллега оказался полным, тонкокожим блондином; я обратил внимание, как легко его заставить покраснеть. Тем временем возникла пауза. Представлялось странным, что у егермейстера теперь еще были желания.

Я невольно снова взглянул на красивое, соразмерное лицо. И тут понял, что он хотел обезопаситься, он желал безопасности. Ее, в сущности, он желал всегда. Теперь он должен ее обрести.

«Вы здесь для прокалывания сердца[102]102
   Речь идет о так называемой перфорации (прокалывании) сердца – предосторожности на случай похожей на смерть комы и последующего погребения заживо; в то время вполне обычная процедура в Центральной Европе.


[Закрыть]
, прошу…»

Я поклонился и отступил на шаг. Оба врача одновременно раскланялись и тут же начали договариваться о своей работе. Кто-то уже отодвинул свечи в сторону. Но старший сделал еще раз пару шагов ко мне. И с некоторого расстояния, экономя последний кусок пути, он вытянулся вперед и сердито посмотрел на меня.

«В этом нет надобности, – сказал он, – то есть я полагаю, что будет лучше, если вы…»

Он казался мне неряшливым и обтрепанным из-за своей экономной и торопливой манеры держаться. Я опять поклонился; да, как-то вышло так, что я опять поклонился.

«Благодарю, – сказал я сухо, – я не буду мешать…»

Я знал, что могу это перенести и что нет никакой причины удаляться. Сейчас это произойдет. В этом, может быть, смысл всего. Кроме того, я никогда не видел, как в таких случаях кому-нибудь протыкают грудь. Мне казалось в порядке вещей не избегать столь необычного опыта, если он принимается без насилия и безоговорочно. О том, что разочаруюсь, тогда, по-видимому, напрямую не думал, то есть бояться как бы нечего.

Нет-нет, ничего в мире нельзя себе представить наперед, даже самой малости. Все складывается из такого большого количества частностей и мелочей, что их просто нельзя предусмотреть. В воображении, второпях, как бывает, им не придают значения и не замечают, что их-то как раз и недостает. Но действительность медлительна и неописуемо подробна.

Кто, например, мог бы подумать о каком-то сопротивлении. Едва обнажили широкую, высокую грудь, как торопливый маленький человек уже определил место, где предстояло действовать. Но быстро приставленный инструмент не проникал вовнутрь. У меня возникло ощущение, что время, все до секунды, внезапно вырвалось из комнаты прочь. Мы находились как на картине. Но тут время с дробным скользящим шорохом бросилось вдогонку само за собой, и его скапливалось больше, чем истрачивалось. Вдруг где-то застучало. Я никогда не слышал такого стука: теплый, закрытый, сдвоенный стук. Мой слух продолжал его доносить, и одновременно я увидел, как врач ударяет по дну. Но это длилось недолго, пока оба впечатления во мне не сошлись. Так-так, думал я, теперь оно, стало быть, пробито насквозь. Стук, что касается темпа, казался почти злорадным.

Я посмотрел на человека, которого уже столь долгое время знал. Нет, он полностью владел собой: быстро и предметно работающий господин, которому тотчас нужно куда-то отправляться по такому же поводу. И – никакого следа удовольствия или морального удовлетворения. Только на левом виске, по какому-то старому инстинкту, у него встопорщилась пара волосков. Он осторожно вытащил инструмент, и теперь лишь виднелось нечто похожее на рот, и из него дважды, капля за каплей, выступила кровь, как если бы он, рот, сказал нечто двусложное. Молодой светловолосый врач быстро, элегантным движением промокнул кровь ватой. И теперь рана успокоилась, как закрытый глаз.

Полагаю, что я еще раз поклонился, не очень на сей раз соображая, что к чему. Я, но крайней мере, удивился, что оказался один. Кто-то опять привел униформу в порядок, а сверху по-прежнему лежала белая лента. Но теперь егермейстер мертв, и не он один. Теперь пронзено сердце, наше сердце, сердце нашего рода. Теперь все кончено. Следовательно, состоялось разбивание шлема[103]103
   По обычаю, когда умирал последний представитель дворянского рода, его шлем разбивали.


[Закрыть]
: «Сегодня Бригге – и больше никогда», – сказало что-то во мне.

О своем сердце я не думал. И когда позднее о нем вспомнил, впервые без тени сомнения знал, что оно не может приниматься в расчет. Это отдельное сердце. И к тому же оно уже приготовилось все начинать сначала.

* * *

Я знаю, я вообразил, что не могу тотчас же снова уехать. Сначала нужно все привести в порядок, повторял я себе. Что именно следовало привести в порядок, оставалось неясным. Можно и ничего не делать. Я бродил по городу и констатировал, что город стал другим. Приятно выйти из отеля, где я остановился, и увидеть, что теперь это город для взрослых, что он, город, собрался вместе ради одного меня, почти как для иностранца. Все немножко уменьшилось, и я прошелся по Длинной линии[104]104
   В то время окраинная улица Копенгагена, равно как Амалиенгаде и Дронингенс Твергаде.


[Закрыть]
до самого маяка и обратно. Когда вышел на Амалиенгаде, разумеется, не могло не случиться, чтобы откуда-то не исходило нечто, что долгие годы мной признавалось и что еще раз испытало свою власть. Там находились неминуемые угловые окна, либо арки ворот, либо фонари, и они много о чем знали и теперь этим грозились. Я смотрел им в лицо и давал понять, что живу в отеле «Феникс» и в любой момент могу снова уехать. Но моя совесть не успокаивалась. Во мне нарастало подозрение, что никакое из этих влияний и зависимостей на самом деле не преодолено. Все в какой-то день всего лишь тайно оставлено, незаконченным, каким и пребывает доныне. И детство в известном смысле тоже нужно еще раз пережить, если не хочешь, чтобы оно навсегда пропало. И в то время, как я понимал, что потерял детство, одновременно чувствовал, что у меня никогда не будет чего-то другого, на что я мог бы сослаться.

Пару часов ежедневно я проводил на Дроннингенс Твергаде, в узких комнатах, выглядевших обиженно, как все наемные квартиры, где кто-нибудь умер. Я ходил туда и сюда между письменным столом и большой белой кафельной печью и сжигал бумаги егермейстера. Поначалу бросал письма в огонь пачками, так, как они хранились, но оказалось, что маленькие пакеты слишком туго перевязаны и обугливаются только по краям. Мне стоило немалых усилий, чтобы их разрыхлить. От большинства писем исходил крепкий, убедительный запах духов, и он проникал в меня, как если бы хотел и во мне оживить воспоминания. У меня их не оказывалось. Могло случиться, что выскальзывали фотографии, потяжелей, чем остальное; фотографии горели немыслимо медленно. Не знаю, как случилось, но я вдруг вообразил себе, что среди фотографий мог оказаться портрет Ингеборг. Но всякий раз, когда просматривал, видел зрелых, великолепных, безусловно красивых женщин, и они наводили меня на другие мысли. То есть обнаруживалось, что я не совсем уж лишен воспоминаний. У них, этих женщин, точно такие же глаза, в каких иной раз я оказывался, когда, уже в пору взросления, переходил с отцом через улицу. Тогда изнутри кареты они могли обволочь меня одним взглядом, и я едва мог из него выпутаться. Теперь я знал, что тогда они сравнивали меня с отцом, и сравнение оказывалось не в мою пользу. Не знаю, но сравнений егермейстер мог не бояться.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации