Текст книги "Книги стихов"
Автор книги: Райнер Рильке
Жанр: Литература 19 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Предчувствуя Тебя, как пробужденье,
боится дальний образ Твой спугнуть
или попасть к чужим под наблюденье.
И лишь в пустыне Ты виденье
для тех, кто выбрал вечный путь.
* * *
Час на грани света дневного,
ко всему готовая рань,
что ты хочешь? Вымолви слово!
Степью стань, душа, степью стань!
Обрети курганы, курганы,
чтоб, неведомые, росли
под луною там, где туманы
позабытой давно земли.
Образуй же ты, тороватый,
вещи, вещи (это их детство,
верный способ служить потом).
Стань ты степью, стань степью, стань степью,
и придет старик угловатый,
слишком схожий с ночною крепью,
а его слепота – наследство,
что приходит в мой чуткий дом.
Сидеть он будет часами,
думать во мне обо мне;
дом и степь с небесами
у него внутри, в глубине.
Потери есть в этой хмури.
На песни больше нет сил.
В ушах их выпили бури,
и век, и ветер их пил,
родившихся в даре дури.
* * *
Так песни хороши,
что в глубине души
храню Его утраты.
Молчит Он, бородатый,
И ждет нетерпеливо.
Я принести мой клад
к Его коленям рад.
И песни торопливо
Текут в Него назад.
Книга о странничестве. 1901
* * *
Деревья вихрь спугнул в саду,
смотри же ты смелей,
как всколыхнул он череду
шагающих аллей,
но от кого бегут они,
к тому привлечена
душа, поющая в тени
с тобою у окна.
Кровь поднималась в деревах,
чтобы потом впадать
туда, где в тайных торжествах
Господня благодать.
Ты думал, что, вкусив, познал
мощь тайную плода,
но ты лишь гость среди начал,
загадочных всегда.
Стояло лето до сих пор,
как дом, где ты один,
а в сердце у тебя простор
нехоженых равнин,
где ветер в ходе дней глухих —
гонитель естества;
мир выметен из чувств твоих,
как жухлая листва.
А сквозь нагие ветви грань
твоих небес видна;
землею стань ты, песней стань,
ты для Него страна.
Как вещь, теперь смиренным будь,
действительность любя,
чтоб Тот, Чью ты воспринял суть,
почувствовал тебя.
* * *
Молюсь Тебе, Ты просветленный,
сквозь ветер, слышишь Ты один
доселе не употребленный
глагол моих глухих глубин.
Враг разбросал мои осколки,
мой прах насмешками дразня,
но, несмотря на кривотолки,
глотали пьяницы меня.
Средь битых стекол пресмыкаясь,
я в хламе собирал себя;
в полрта взывал я, заикаясь,
к Тебе, по целому скорбя.
О как вздымал я полуруки
мои увечные к Тебе,
чтоб Ты, в ответ на полузвуки,
глаза вернул моей мольбе.
Я словно выгоревший дом.
Служил убийцам я ночлегом,
когда они перед набегом
с пустым дремали животом.
Был городом я, где чума
в приморском воздухе селилась,
как труп, в жилые шла дома
и детям на руки валилась.
Чужой себе, схожу с ума,
и все мерещится мне тьма,
где мать от моего зачатья
несла урон,
где с нею вместе жертвой сжатья
был мой под сердцем эмбрион.
Так восстановлен я теперь
из клочьев нищенской стыдобы
в моем единстве высшей пробы,
и мысль моя не знает злобы
в предупреждении потерь.
В руках Свою Ты держишь славу
(и не мои ли с ней черты).
Я собирал себя, а Ты,
Ты расточишь меня по праву.
* * *
Монашеское облаченье
ношу я, верный Твой левит;
Тебя творит мое влеченье,
Тобой зачат я и повит.
Я голос одинокий в келье,
где мир сквозит из всех щелей,
а Ты волна, Ты новоселье,
любая вещь в Тебе целей.
Не что иное. Океан
с возникшими материками,
где ангелы молчат веками
с немотствующими смычками;
вещам в молчаньи вещем дан
притягивающий зрачками —
лучами вещи сквозь туман.
Всеобщий Ты, я единичный,
когда сдаюсь и восстаю;
что если плачу я, первичный,
когда Ты только пограничный
столб у меня же на краю?
Не только мой ты слышишь зов,
и, в буре чувствуя предтечу,
я, тот же вихрь, Тебя привечу
склоненьем всех моих лесов.
К Тебе доносится докучный
напев, чтоб Ты мне внять не мог,
и я напев почти беззвучный,
неслыхан я и одинок.
Не я ли спрашивал порою
встревоженно, кто Ты такой;
и я, закатом ранен, вою,
томим сиротскою тоской;
ото всего отторгнут, бледный;
пространство для меня пустырь,
и в каждой вещи заповедный
находится мой монастырь.
Тогда Ты тоже посвященный,
всегдашний тихий мой сосед,
ярмом со мной отягощенный,
и Ты мой Бог, мой хлеб, мой свет.
Не знаешь Ты ночей, быть может,
бессонных, долгих, как века,
когда одно и то же гложет
ребенка, деву, старика.
Выносят смертный приговор
им вещи, не нуждаясь в речи;
белеют руки или плечи
во тьме, где призрачные встречи —
изображенья песьих свор.
Былое в будущем теперь,
где трупы видятся сплошные;
в плаще стучится кто-то в дверь,
предвестник бедствий и потерь,
все это отзвуки ночные,
а не петушьи позывные.
Сравнить бы с домом эту тьму,
где страх рукам наносит раны,
и где нужны для стен тараны,
но что ни шаг, везде капканы,
чтобы не выйти никому.
Так ночь за ночью кто-нибудь
не может, Бог ты мой, уснуть.
Ты есть, но где Ты, незаметно.
Так, значит, ищут Бога тщетно?
К чему молиться
на лестницах, где безответно
молитва длится?
Как на камнях не сетовать незрячим:
мы плачем, слышишь, Господи, мы плачем?
Ищу Тебя, когда идут они
к моим дверям; и Ты на них взгляни!
Кого мне звать в глухой ночной тени,
как не Того, чья сумрачная суть
глаз не дает Ему во тьме сомкнуть,
Того, Кто не страшится в глубине,
мрак плодоносный свету предпочтет,
но деревом ветвистым в тишине
на свет растет,
как запах, что в лицо повеял мне
из темных недр.
* * *
Ты Вечный, Ты явился мне, Ты щедр,
Ты словно сын, покинувший меня,
чтобы взойти по праву на престол,
где Ты царишь, Вселенную храня,
где каждая страна – всего лишь дол.
Не может незадачливый старик
в своем уединении глухом
увериться, как сын его велик,
к величью семенем отца влеком.
За счастие Твое дрожу подчас.
Как быть на кораблях чужих ему?
А я Тебя с Твоим бы счастьем спас,
вернув Тебя в родительскую тьму.
А что, если Тебя на свете нет
и время – разновидность пустоты?
Не может быть, что Твой потерян след:
евангелист писал, что вечен Ты.
Пусть я Отец, лишь Сыну суждена
та цельность, что во мне повреждена;
таит Он все, чего мне в прошлом жаль,
в грядущем возвращает времена,
Он море; даль и глубина.
* * *
Молюсь я без кощунств, Тебя я чту,
учили книги древние меня,
что мы с Тобою, Господи, родня.
Дарю Тебе любовь я. Ту и ту…
Признайся, разве любит сын отца?
Не Ты ли прочь от грозного лица,
от рук пустых ушел в расцвете лет,
чтобы слова отца вписать в завет,
который редко кто потом прочтет?
И не сочтет ли вдруг в стремленьи смелом
сын сердце отчее водоразделом?
Не в прошлом ли отец наш произрос,
и не сочтем ли мы его чужим?
Не потому ли мы теперь бежим
от блеклых рук и выцветших волос?
Пусть он героем был, но в свой черед
расти мы будем, он, как лист, падет.
* * *
Для нас Его забота – тяжкий гнет,
а голос – камень, так что, сам не свой,
понять Его пытается живой.
Никто сказать, что понял, не дерзнет.
Но величайшей драмой между Ним
и нами остается громкий шум;
и мы напрасно в рот Ему глядим:
слогов отдельных не вмещает ум.
Его нам вдалеке не рассмотреть;
когда бы нами Дальний дорожил,
Ему давно пришлось бы умереть,
чтоб мы поверили, что здесь Он жил.
Таков отец наш. И Тебя отцом
звать мне поныне?
С таким отцом я всюду на чужбине.
Но Ты мой сын. Души не чают в сыне,
ведь сын единственный – сладчайший в жизни дар,
пускай взрослеет он. Пускай бывает стар.
Чтобы Тебя я лучше видеть мог,
мне погаси глаза. На что мне уши?
Я до Тебя дошел бы и без ног,
как я, без языка молились души,
сломай мне руки! Думаешь, обнять
Тебя одним лишь сердцем не смогу?
Разбей мне сердце, мозг мой наготове,
а если разожжешь пожар в мозгу,
всплывешь Ты на волнах моей же крови.
* * *
Моя душа перед Тобой как Руфь.
Снохою Ноэмини Ты бы мог
признать ее среди Твоих скирдов,
где для нее находка – колосок,
а вечером она, почуяв срок,
омывшись там, где чист и свеж поток,
накидывает праздничный платок
и на ночь у Твоих ложится ног.
Ты в полночь спросишь: «Кто ты?» И в ответ
услышишь Ты: «Верней служанки нет».
Крылами защити ее от бед.
Лишь Ты наследник…
И спит моя душа, пока рассвет
не возвратится к ней, Тобой согрет.
Ты для нее – супружеский чертог.
* * *
Отцов наследник,
Ты мой собеседник,
Твой заповедник,
где в цвету сыны.
Лишь Ты наследник.
* * *
И Тебе даны
сады былые, сень и синева
небес нестойких,
росы рассыпные,
хор солнц, для лета языки родные,
и вёсен жалобные позывные,
как в письмах женских грустные слова.
Твое наследье – осени порфиры,
поэтом в чуткой памяти хранимы,
и сумрачны, и безнадежно сиры,
к Тебе прильнут заплаканные зимы,
Венеция, Флоренция, Казань,
Рим, Пиза все Твои за гранью грань,
и Троицкая лавра – посмотри!
Просторные сады, монастыри,
и Киев, и священные пещеры,
Москва с колоколами высшей веры;
язы́ки, роги, скрипки – лишь примеры
звучания, которым дышат сферы
чья песня для Тебя как самоцвет;
Тебе собою жертвует поэт.
Усердствует он в гулких кладах лада,
и для Тебя сравнение – услада,
а для поэта в жизни ближних нет.
Художник дарит вечные холсты
Тебе, хоть в преходящем тоже Ты.
В мадонне Лизе каждая жена
созреет наподобие вина,
в котором щедрый хмель в расцвете лет
небытием уже отпет;
не будет новых женщин в новизне.
Творит с Тобою наравне
художник, чуя в камне Твой же след.
И камень вечен. В камне Твой завет.
Твой пожинают любящие свет,
они поэты временности зыбкой,
и лакомятся их уста улыбкой,
становятся от этого красивей
и делаются также терпеливей
в страданиях, которые начнутся
с улыбкою, когда они проснутся
и в забытье впадут, чтобы очнуться,
расплакавшись уже в чужой груди.
Для любящих в загадках смерть – лишь средство,
в неведенье так умирают звери,
но и у мертвых могут быть внучата;
созреют их зеленые потери;
во сне и в слепоте любовь – наследство,
и для Тебя утрата – не утрата.
Получишь за предметом Ты предмет.
И как вода из верхней чаши малой
струею ниспадает запоздалой,
как прядь волос в большой сосуд фонтана,
в Твой дол, который глубже океана,
стремится непрерывный ток вещей.
* * *
Из наименьших я, не как иные;
из кельи глядя, в мир я не прошусь.
Не люди, вещи для меня родные,
которых взвесить не решусь.
Но Ты меня пред Свой возносишь лик,
где я Тебе в глаза взглянуть не смею.
Надеюсь, Ты слова мои постиг:
никто не может жизнью жить своею.
Случайны люди, будни, всхлипы, взмахи,
удачи, неудачи, бредни, страхи;
все разодеты с детства, как один;
при этом немы лица без личин.
Хранилища для жизней разве нет?
Лежали бы, забившиеся в гроты,
как латы, колыбели или соты,
и примерять их даже нет охоты,
как плащ, который так и не надет,
не держится, набросив отвороты,
на стены, чьим камням неведом свет.
Какая бы ни снилась мне отрада,
в моих исканьях как я ни устал,
путь к Непережитому в арсенал
ведет меня из обжитого сада.
Деревьев нет на пустырях таких,
и, как вокруг тюрьмы, в местах глухих
семью кругами высится ограда.
Ворота и железные засовы
не допустить незваного готовы,
как и решетки – дело рук людских.
* * *
У каждого такая же мечта:
бежать бы из себя, как из тюрьмы,
но понял чудом я средь этой тьмы:
любая жизнь бывает прожита.
Кем прожита? Вещами ли, чей строй
беззвучною исполнился игрой,
как струны арфы в дымке вечеров?
Не веяньем ли вкрадчивых ветров,
ветвями ли в знаменованьи строгом,
цветами ли, чей дух знаком дорогам,
ведущим к ним под густолистый кров,
не теплым ли зверком среди дубров,
не птицей ли, вспорхнувшей за порогом?
Кем прожита? Тобою, то есть Богом?
* * *
Ты стар; в Твоих волосьях сажа,
весь пламенем Ты обожжен;
Ты неприметен, как пропажа,
Ты молотом вооружен.
Ты песнь, и Ты вернее стража
над наковальнею времен.
Так, праздничных не помня дней,
кузнец работает суровый,
собой пожертвовать готовый,
чтоб меч сверкал среди огней.
Почиют мельницы и пилы,
как пьяницы и как могилы;
лишь молот, бьющий что есть силы,
в колоколах тогда слышней.
Ты мастер признанный и честный,
но Ты невидим до сих пор;
Ты здесь приезжий, неизвестный,
и о Тебе народ окрестный
ведет негромкий разговор.
* * *
Лишь разговоры, разговоры;
Тебя стирают рассужденья,
и остаются лишь виденья,
а для видений нет опоры;
пускай исходят кровью горы,
чтоб верить нам среди тщеты.
Но только лик свой клонишь Ты.
Жилы вскрой горам до подножья,
Страшный суд – не секрет.
Но Тебе дела нет
до многобожья.
Что Тебе хитрости самозванства!
С Тобою любовь и свет,
но Тебе дела нет
до христианства.
Для Тебя все вопросы – бред.
Ты только смотришь вслед
несущему свой крест.
* * *
Кто к Тебе льнул, тот на Тебя посягнул.
Кто на Тебя притязал, Тебе навязал
образ и позу.
Как земля, упованьем
Тебя бы постиг я впредь,
чтобы с моим созреваньем
зреть
Царствию Твоему.
На что мне Твой знак!
Ты сам тут как тут.
Время не так
зовут,
как Тебя.
Чудес не твори!
Среди всех щедрот
из рода в род
видней Твой закон.
* * *
Что выпадает из окна,
то следует закону тягот
и разделяет участь ягод,
которые на землю лягут,
как налагается год на́ год,
где средоточье вместо дна.
Вещь каждую и здесь и там
добро хранит с летучей свитой;
цветок и камень под защитой,
как дети всюду по ночам.
Мы, впрочем, род высокомерный,
и предпочли мы путь неверный
свободы тщетной средь пустот,
а мы могли бы с мудрой силой
расти, как дерево растет.
Неоспоримая заслуга:
идти предшественнику вслед,
иначе нам придется туго;
кто выбивается из круга,
тому поддержки больше нет.
Он должен у вещей учиться,
начав сначала, как дитя,
чтоб никогда не отлучиться,
лишь в сердце Божием гостя.
И должен падать он, почия,
почуя тяжесть на лету,
и птичья легкая стихия
ему уступит высоту.
(Ангелы больше не могут летать;
сидят серафимы вокруг Него;
каждый из них тяжел и печален,
подобие пернатых развалин,
пингвинов, понурых и неуклюжих.)
* * *
Смиренье, скажешь, но целее
ушедший в глубь Твоих примет;
так в глушь темнеющей аллеи
уходит молодой поэт;
крестьяне так над мертвым телом
ребенка своего стоят,
и скорбным вызвано уделом
величье, знаменье утрат.
Тебя увидевший хоть раз
над следом горбится Твоим
и, престарелый нелюдим,
не хочет знать, который час.
К природе тянется, томим
исканьем самой дальней дали,
идет лугами пилигрим,
и звезды – лишь Твои скрижали.
Тебя забудет он едва ли:
везде Твой плащ, а Ты незрим.
Ты близок страннику и нов,
как плаванье по многоликой
реке, прекрасной и великой,
несущей множество челнов.
А даль небесная туманна,
лесистая земля пространна;
лишь деревушки здесь и там
виднеются по временам,
минуя с колокольным звоном,
как время со своим законом,
как все, что можно видеть нам.
А между тем течет река,
и города издалека
напоминают крылья птичьи
в своем размашистом величьи.
И достигает чёлн причала,
не город это, не село,
пока Того, Кто без начала,
туда водой не занесло.
Новоприбывшему телегу
там подают на склоне дня,
и к неизвестному ночлегу
умчат навеки три коня.
* * *
Последний у околицы, точь-в-точь
неведомый последний в мире дом,
а путь, не ограниченный селом,
уводит за пределы мира в ночь.
Селенье – разве только переход
от мира к миру, ненадежный брод;
из дома в дом не тропы, а мостки.
Кто странствует вдали за годом год,
тот может умереть в пути с тоски.
* * *
Из-за стола отец семьи в тиши
уходит на Восток, в далекий храм,
и дети думают: он умер там…
Творят молитву на помин души.
А тот, кто умер у себя в дому,
навеки в зеркале и у стола,
чтобы детей дорога увела
вдаль к храму. К позабытому. К тому.
* * *
Бред – страж ночной.
Страшит он всех и вся.
Часы проходят и его смешат.
Он хочет ночь наречь, произнося:
«семь», «двадцать восемь», «десять», – наугад.
И треугольник у него в руке,
по краю рога бьющий вдалеке,
и не трубит он в рог, и рог молчит,
лишь песнь его по всем домам звучит.
Ночь добрая, она с детьми уже,
а бред бредет, и бред настороже.
И псы цепные просятся в дома.
Разбужены хозяин и сосед.
Того, кто псов пугает, скрыла тьма,
но псы дрожат: вернуться может бред.
* * *
Господь! Среди святых Ты помнишь тех?
Им кельи слишком шумными казались,
поскольку доносился плач и смех,
и под землей монахи подвизались.
Свой собственный у каждого из них
был свет и воздух, свой отдельный склеп;
себя не помнил каждый и притих,
как дом без окон, глух, безмолвен, слеп;
не умирал он, ибо умер он.
Убогий в книгах был для них улов.
На их костях осталось мало мяса,
свисала кожа с каждого, как ряса,
как смысл с простуженных свисает слов.
Им был вопрос не нужен и ответ,
когда в подземной тьме случались встречи;
лишь ниспадали волосы на плечи…
Никто не знал, не умер ли сосед,
встав на молитву. Но под круглый свод,
туда, где виден свет лампад годами,
где золотыми кажутся садами
врата златые, изредка трудами
молитвенными движим был народ
отшельников, шумевших бородами.
Их век с тысячелетьем совпадал,
как с тьмою свет, где грот подобен гробу;
вернулись в материнскую утробу,
нет, в море, нет, в начало всех начал,
где с маленькими ручками так мал,
согнулся эмбрион большеголовый,
и ничего не ел монах суровый,
но, вскормленник земли, не голодал.
К ним вера сотни тысяч привела;
из мертвых воскресения дождутся
столетьями лежащие тела,
которые вовек не распадутся;
свет закоптелый, а не темнота
хранит в своем наличьи безотказном
спеленутых, не тронутых соблазном;
их руки на груди в крестообразном
сложенье – образ горного хребта.
Ты, древнего величья Предводитель,
неужто смерть в подземную обитель
Ты не послал, не вспомнив глубины,
где верные Тебе погребены?
Неужто только мертвые сравнимы
с бессмертными, как с днем сравнима ночь,
и только трупы бережно хранимы
Тобой, чтоб смерть и время превозмочь?
Неужто, замыслы Свои тая,
к таким прибегнуть можешь Ты сосудам,
которые, Ты непомерный, чудом
когда-нибудь заполнит кровь Твоя?
* * *
С Тобой заря грядет из темноты,
над вечностью земной Ты небеса;
Ты петушиный крик, Ты голоса
заутрени, Ты дева, Ты роса,
чужой, Ты матерь, но и смерть лишь Ты.
Явился Ты, и Ты уже исчез,
Один в любой судьбе, другого нет;
Ты не поздравлен, и Ты не отпет,
Ты не описан, как дремучий лес.
Ты суть вещей, подобие руля;
Себя не выдашь словом Ты Своим;
Весь в переменах, Ты другой с другим,
корабль для брега, брег для корабля.
* * *
Ты монастырь для раны и для шрама,
и тридцать два Твои святые храма,
и пятьдесят церквей не имут срама,
опалово-янтарный град,
где на подворье богомольный
разреженный звон колокольный,
предтеча стройный царских врат.
В больших домах живут черницы,
которых десять и семьсот;
одна Небесной ждет Царицы,
другая около криницы,
еще одна из образницы
уходит в сад под небосвод.
Но в кельях скрытных день и ночь
сидят молчальницы иные;
так скрипки, музыкой больные,
хранят мелодии в груди.
Вокруг церквей, таясь в жасмине,
могилы тихо говорят
о том, что мира нет в помине
и камни – символы утрат.
Не странная ли это весть,
когда прилив мирского моря
грозит монастырю, где, вторя
волнам, лепечут сласть и лесть?
Но мира нет, когда Ты есть.
Мир – лишь играющие блики,
и только вечер, да поэт,
да Ты постигнут, как велики
вещей струящиеся лики
в первичной тьме своих примет.
* * *
Сын престарелого царя
на царский трон взойдет едва ли,
умрет в болезненной печали,
чтобы сестру завоевали,
корону силою беря.
Чернь, соблюдая свой закон,
чеканит кроны из корон,
и на такого господина,
ворча, работает машина;
нет в этом счастья, лишь рутина.
Металл по родине тоскует.
Монеты для него могилы
в коловращенье жизни вздорной;
упорно недр земных взыскует,
готовый к ним вернуться в жилы,
чтобы в твердынях скрыться горных
и запереться навсегда.
* * *
Жизнь станет снова мощно безусловной,
река струистой и долина ровной,
деревья над стенами выше башен;
и процветут, вражды не зная кровной,
народы пастбищ и народы пашен.
Не будет храм подобием острога,
где заперли оплаканного Бога,
как раненого жалкого зверка;
откроются дома для всех бездомных,
настанет время жертв невероломных,
так будет жертва нам Твоя близка.
Напрасно мира не искать иного,
смерть почитать, пока она вдали,
служить земле, и да не будет ново
земное тело завтра для земли.
* * *
В Своем величии Ты откровенней.
Даритель Ты и несравненный дар,
всех непривычней, необыкновенней,
и Ты при этом более чем стар.
Ты запах из ветвящегося сада,
врачующий присутствием Твоим,
в простых вещах Ты для больных отрада,
и потому Ты нами так любим.
И прекратятся пышные молебны,
столпотворенья с примесью тревог;
уединенья более целебны:
молящийся на свете одинок.
Подверженный в миру любой напасти,
разрознен и сплочен среди утрат,
улыбка в полуплаче бывшей страсти,
убогий дом и Твой великий град.
* * *
Покоя в доме нет, хотя мертвец
на кладбище, Твой преданнейший данник,
и в дальний путь пускается отец
семьи; берет свой верный посох странник,
пока в пути смиренный Твой избранник
Тебя не встретит наконец.
По всем дорогам странники идут
к Тебе, обетованная Ты роза,
цветущая в тысячелетье раз;
они в пути сторонятся обоза
и веруют, что Ты усталых спас.
Смотрю на них я, глядя на большак,
где ветер движет ими кое-как,
потом стихает в складках одеяний;
лежат они, устав от расстояний,
которые преодолел их шаг.
* * *
И нищенствовал бы на каменистой
дороге я с другими ходоками,
и сблизился бы я со стариками,
не брезгующими тропой тернистой,
и я, как видят сон в ночи тенистой,
лишь среди них заметил бы сперва:
колени брезжат в бороде волнистой,
безлесные средь моря острова.
Опережал бы я в пути слепцов,
глаза которых – отроки-тихони;
над речками я пил бы из ладони
среди беременных и среди вдов.
Казалось бы, что все моя родня,
кто странствует и кто идет за плугом;
все женщины меня сочли бы другом,
собаки узнавали бы меня.
* * *
Быть многими хочу я, пилигрим,
Ты Бог, я на пути к Тебе целей;
мне стать бы окончательно Твоим
в Твоем саду среди живых аллей.
Когда пренебрегают мной одним,
то разве мне идти не тяжелей?
Как мне привлечь их к целости Твоей,
то есть к Тебе? В пути мне веселей.
Пусть будет им по-прежнему смешно;
пойду, каков я есмь, как мне дано,
незримый средь смеющихся смелей.
* * *
Ты днем знаком нам понаслышке,
журчишь Ты в звуках голосов
и, часовой на вечной вышке,
молчишь, сменяя бой часов.
Но постепенно день слабеет,
усиливаешься Ты, Бог,
и дым из труб за вздохом вздох
Небесным Царством голубеет.
* * *
И с жесткого встает паломник ложа,
куда его повергла ночь, как яд,
и слышит он: колокола звонят,
Тебя, Господь, молитвами тревожа,
а солнце жжет, взошедшее из мглы.
Из-под овчин ползут на свет младенцы;
бородачи – на вид переселенцы,
Ташкента и Тифлиса уроженцы,
их жены от молчанья тяжелы.
И в христианах видится ислам;
паломники толпятся у колодца;
вода, не торопясь, к ним в горсти льется,
душа, необходимая телам.
Пьют, наклоняясь, долгими глотками,
подносят воду ко груди руками,
грудь слева торопливо обнажив,
как будто там лицо еще одно
слезами бед земных орошено.
Вокруг толпится много разных бед
с глазами тусклыми; кто чей сосед,
не разберешь. Здесь, может быть, крестьяне,
купцы, которым был достаток дан,
монахи, кающиеся в изъяне,
вор, бывший хищник в нищем океане,
девицы, как, бывало, на майдане,
блаженные, в чьих головах туман;
все здесь – князья в благочестивом стане,
отвергшие в отчаяньи свой сан.
Как мудрые, наставленные Богом
пустынники в уединеньи строгом,
где праведных питает Божья тварь,
такие одинокие в дороге,
что молча лица молят о подмоге,
обветренные, темные в тревоге,
чья превращается тропа в тропарь.
От буден отлученные прозреньем,
свой хор образовавшие в миру,
окрылены коленопреклоненьем,
развернутые на ветру
хоругви, озаренные смиреньем.
Спросонья ходят медленно, сидят,
в странноприимный дом вперяют взгляд;
где лечатся паломники больные,
монах оттуда прянул, чей наряд —
лохмотья рясы с тощих плеч до пят,
весь посиневший, бесами помят:
так демоны мрачат ночные.
Он скрючился и весь к земле приник,
как будто надвое переломился;
земля из уст свисала – крик
был в нестерпимой судороге дик,
а сам он прирасти к земле стремился.
Паденье не один продлилось миг.
Потом вскочил, взметнулся, взмыл, патлатый,
казалось, он теперь уже крылатый,
как будто превращающийся в птицу;
и, дергаясь, повис на нитках рук,
как рушащаяся марионетка,
и чуть ли не наметилась расцветка
крыл мнимых, простирающихся вдруг,
и пятнышко – губительная метка,
а дольний мир внизу – всего лишь луг,
где в медунице дремлет смерть-соседка,
и вот уже морское дно вокруг.
Он рыбой плыл, овеян глубиной,
седые дебри там преодолев,
где на кораллах слой медуз двойной,
где волосы морских проворных дев
расчесывает гребень водяной.
Он со своею будущей женой,
покойницей, на суше танцевал;
незваной и невенчанной не звал
на пиршество святое, в кущи рая.
Он двигался, шаги располагая
с ней в лад, как будто бы она живая,
чьи руки вновь танцуют вместе с ним,
но замешался кто-то третий в пляску,
похожий на внезапную подсказку,
с такими танцами несовместим.
Он светит вопрошающему оку,
венец великий ниспослав пророку,
навеки вдохновленному Благим.
Молитвы изобильней половодий.
Он плодородней всех земных угодий.
Мы для Него – подобие мелодий,
когда один сменяется другим.
Простерся перед Ним на этот раз…
Но Тот не замечал его, как сонный,
хоть не смыкал отнюдь при этом глаз.
Тогда согнулся так неугомонный,
что настоящий спазм его сотряс.
Старик не стал смотреть на дольний прах.
О дерево ударился монах,
как будто выколачивал рядно.
Как быть? Старик не смотрит все равно.
Монах в падучей с губ не вытер пены;
и самого себя занес, как меч,
упал на землю, ранив только стены,
хоть головы не пожалел бы с плеч,
чтоб только старика к себе привлечь.
И ободрал себя монах, как липку,
мол, я Тебе последнее отдам;
а Тот исправил вечную ошибку:
«Кто Я и что Я, знаешь ты, седой?»
И взять Себя позволил Он, как скрипку,
Чтоб тот в Него уткнулся бородой.
* * *
Алеет барбарис, на солнце зрея;
слабеют астры, мученицы гряд;
кто не богат сегодня, тот навряд
разбогатеет в будущем, старея.
Кто глаз не смеет за полночь сомкнуть,
уверенный, что полчища видений
возникнут, чтоб на душу посягнуть,
усиливая тени заблуждений,
тот слишком стар, чтобы продолжить путь.
К нему не возвратится больше день,
обман во всем он видит и вину.
Ты тоже для него ночная тень,
и камнем Ты влечешь его ко дну.
* * *
Бог, не страшись, когда услышишь: мой!
Так терпеливым говорят вещам.
Так ветер средь ветвей бежит, звуча:
мой лес, мой лес…
А сам уже исчез.
Вещь от прикосновенья горяча,
в жар форма превращается и вес,
и вещи жгутся так, что не удержишь.
«Мой», – говорят, как говорит: «Мой друг!»
о князе хлебопашцу крепостному
тот, с кем общаться князю недосуг;
«Мой», – говорят, идя к чужому дому,
где не ответят, может быть, на стук.
Своим назвать намерен все подряд
тот, кто до замкнутых вещей охоч;
как молнию своей назвать не прочь
тот, кто присвоить солнце был бы рад.
И говорят еще: «Моя жена»,
«мой пес», «мое дитя», «моя страна»,
при этом зная, что дитя и пес —
чужие наважденья вроде грез,
хоть можно к ним руками прикоснуться;
быть может, величайшие проснутся,
открыв глаза, а для других скитанья
не допускают с вещью сочетанья,
и, как бы ни влекла к вещам их страсть,
им ни с какою вещью не совпасть;
своими, невзирая на законы,
их не признают ни цветы, ни жены;
жизнь каждая для всех других чужая.
И кто бы мог застичь Тебя врасплох?
Так что не поддавайся на подвох!
И тот, кто посвятил последний вздох
Тебе, Тобою не владеет, Бог!
И если повстречал Тебя иной,
призвав Тебя молитвою в миру,
Ты, гость ночной,
уходишь поутру.
Кто Бога Самого заворожит
и кто с Тобою установит связь?
Лишь самому себе принадлежит
вино, с годами слаще становясь.
* * *
Ты клад, и я выкапывал Тебя,
в ночную погружаясь темноту,
о красоте несбыточной скорбя,
которую всему я предпочту.
Я знаю, не дойдет к Тебе письмо.
Какие бы дороги ни вели
к Тебе, Ты одиночество само,
Ты, сердце, затаенное вдали.
Копая, растираю руки в кровь.
Ты, ветер, мне простор предуготовь,
чтобы ветвились деревом они
и всасывать могли Тебя в тени,
чтоб Ты разбился тоже в свой черед
в стремительном, нетерпеливом жесте,
рассыпавшийся мир, отрадный гнет,
и выпал бы со звездами Ты вместе,
как мягкий дождь весной идет.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?