Текст книги "Петербургский панегирик ХVIII века"
Автор книги: Риккардо Николози
Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
2. Предвестие конца. Допотопный Петербург
В петербургском мифе космогония неотделима от своей противоположности, апокалиптики, проявляющейся в мифологеме опустошительного возврата Праокеана. Петербургской апокалиптике присуще эсхатологическое измерение в том отношении, что возврат первоначального хаоса в стихии наводнения[129]129
Катастрофный вариант петербургской городской мифологии отсылает к угрозе наводнений, происходивших почти ежегодно, особенно в начале XVIII в. С укреплением и подсыпкой берега Невы в 50-е гг. XVIII в. город стал чаще справляться с подъемом воды, случавшимся в основном осенью. В истории города зарегистрировано сильное наводнение 1777 г., когда уровень воды достиг отметки почти 3,2 м над ординаром. Этот рекорд был побит в ноябре 1824 г., когда вода в Неве поднялась более чем на 4 метра. См.: [Каратьггин 1888].
[Закрыть] напоминает мифологический Всемирный потоп со всеми его этическими импликациями[130]130
В плане культурной дихотомии «Москва vs Петербург», наводнение, как петербургская форма (стихийного) бедствия, образует противоположный полюс пожару, перманентно грозившему Москве. В Петербурге также не обошлось без пожаров (в 1837 г., например, сгорел Зимний дворец), но вода однозначно предстает воплощением разрушительной стихии в петербургском мифе. Оппозиция огонь – вода стоит в одном ряду с оппозицией дерево – камень, конституирующей дихотомию Москва – Петербург. Не случайно уже в петровском Петербурге имелась передовая пожарная охрана, которая, как и сам факт постройки «каменного города», способствовала складыванию антимосковского городского мифа (см., например, описание Фридрихом Х. Вебером [Weber 1992, Vol. 1: 459] петербургской пожарной охраны 1720 г.).
[Закрыть].
В традиции петербургских народных легенд изначально присутствует мотив божественной Немезиды: городу предсказывается разрушение наводнением, символизирующим божье возмездие и кару за сотворение «четвертого Рима»[131]131
Уже спустя несколько лет после основания города петербургский миф пополнился многочисленными народными преданиями, выражавшими антипетровские настроения и предрекавшими скорую гибель города (см., например, старообрядческое предсказание разрушительного наводнения в 1720 г., см. об этом: [Каратыгин 1888: 8–9]). Лотман [Лотман 1984: 35] видит возможную причину возникновения многочисленных мифов и легенд, слившихся с историей Петербурга, в изначально утопическом, искусственно-рационалистическом характере города. При этом он исходит из следующего соображения: «Идеальный искусственный город, создаваемый как реализация рационалистической утопии, должен был быть лишен истории, поскольку разумность «регулярного государства» означала отрицание исторически сложившихся структур». Таким образом, отсутствие структур собственной истории в концепции Петербурга обусловлено тем, что этот город сознательно противопоставлялся традиционной России и был задуман как осязаемое воплощение утопии. Города без истории, однако, не бывает. Ибо, продолжает Лотман «наличие истории является непременным условием работающей семиотической системы. В этом отношении город, созданный «вдруг», не имеющий истории и подчиненный единому плану, в принципе не реализуем» [Там же]. Поэтому семиотическая пустота, обусловленная отсутствием истории, была заполнена мифом. Парадоксальным образом, из рационально запланированного города получился в высшей степени мифогенный организм.
[Закрыть]. Восприятие Петербурга как исторического кощунства, а отсюда призрачность его бытия, его, по выражению Достоевского, «отвлеченность» и «умышленность» служат при этом у ряда авторов, как известно, со времен романтизма устойчивыми компонентами литературного петербургского мифа. Эксплицитным топосом в литературных вариациях на тему гибели города становится образ торчащего из воды шпиля Петропавловского собора[132]132
Ср., например, «Подводный город» М. Дмитриева [Дмитриев 1847]: «Тут был город всем привольный / И над всеми господин, Нынче шпиль от колокольни / Виден из моря один».
[Закрыть].
Набережная левого берега Невы и Адмиралтейство. Рисунок Х. Марселиуса. 1725 г.
Так и панегирик, согласно тезису данной работы, таит в себе следы эсхатологического мифа конца, находящего выражение в опасности возврата первобытного хаоса. Такая опасность возникает – в панегирическом изображении a posteriori – на определенных этапах политического развития послепетровской России, когда нарушается верность наследию Петра. Невыигранная борьба с природными стихиями и бунт этих стихий конкретизируются в русской оде в топическом панегирическом изображении предыдущего режима власти картинами разрушения Петербурга (как pars pro toto всей страны) водными потоками. Тем не менее петербургский (российский) космос в итоге всегда сохраняет свою целостность, гарантируемую истинным монархом (и благодаря его самоутверждению).
2.1. Петербург как pars pro totoЧтобы отыскать в панегирике следы петербургской апокалиптики, необходимо принимать во внимание синекдотическое отождествление Петербурга с послепетровской Россией[133]133
Этот феномен сосуществует в панегирике с противоположной ему формой изображения Российской империи, прославляемой ввиду ее необъятности и многообразия из перспективы «птичьего полета» (см. главу II, 4.3).
[Закрыть]. Тот факт, что столица, как семиотический центр страны, становится в символическом самоописании pars pro toto целой нации, не редок, особенно в абсолютистских государствах. Наглядным примером тому может служить Рим (Roma означает как urbs, так и imperium). Так, в похвальном слове Риму Элия Аристида экфрасис города переходит в экфрасис целого государства в силу тематизации отношения микрокосмос – макрокосмос между обеими величинами. Для Аристида Рим не только квинтэссенция империи, город, где собрался «весь мир»[134]134
«<…> так что, если кто хочет все это увидеть, то должен или объехать всю землю или побывать в вашем городе. (Здесь и далее «Панегирик Риму» Элия Аристида цит. по: Известия историко-филологического института кн. Безбородко в Нежине. 1907. Т. 23, раздел 6. С. 1–59; пер. с древнегреч. И. Г. Турцевича.)
[Закрыть]; Рим, по сути, – это место, которое невозможно отграничить от империи, он совпадает с ней и в пространственном отношении[135]135
Показательно замечание Аристида: «Ваши житницы – Египет, Сицилия и культивированная часть Африки» (там же).
[Закрыть]. Показательно, что, применяя обязательный для похвальной речи прием comparatio, Аристид сравнивает Рим не с другими городами, а с другими империями (в частности – с Персией)[136]136
Подобным же образом концептуализировалась Москва в XVII в. (см. об этом: [Одесский 1998: 13]).
[Закрыть].
Адмиралтейство. Гравюра А И. Ростовцева. 1716–1717 гг.
Синекдотическое отношение между Петербургом и Россией прослеживается, например, в стихотворении Сумарокова «Дитирамб» (1755). Пророческим слогом («Вижу будущие веки: / Дух мой в небо восхищен») рисует Сумароков картину будущей России, предстающей как Петербург, возведенный в n-ную степень:
Рассыпается богатство
По твоим, Нева, брегам.
Бедны, пред России оком,
Запад с Югом и Востоком. <…>
Степь народы покрывают,
Разны там плоды растут.
Где, леса, вы непроходны?
Где, пустыни, вы безводны?
Там, где звери обитали,
Обитают россы днесь.
Там, где птицы не летали,
Градами покрыт край весь.
Где снега вовек не тают,
Там науки процветают.
[Сумароков 1755: 96]
Изображение грядущей России включает завершение «процесса колонизации», отправной точкой которого служит город на Неве.
2.2. Пространственно-временные структуры петербургского панегирикаПричину постоянно тематизируемой опасности возврата первобытного хаоса следует искать в мифических пространственно-временных структурах, конституирующих в панегирике петровскую Россию в целом. В мифологическом сознании хаос не полностью вытесняется космосом, а продолжает существовать как угроза непосредственно на границе с ним[137]137
См. об этом в том числе: [Мелетинский 1976: 212].
[Закрыть]. Петербург – город на границе русского культурного пространства, вновь сотворенный микрокосмос – особенно сильно ощущает свою «брошенность» на произвол хаоса. Залогом его цельности является в первую очередь мифологически осмысляемое свойство сакрального пространства (Temenos), присущее послепетровской России.
Теменосы – строительные элементы космоса. Они представляют собой не просто элементы пространства, в которых содержится нечто, что позволяет им иметь любое меняющееся содержание, они организованы при посредстве этого содержания и находятся с ним в неразрывном единстве. Теменос есть то, что он есть, представляя собой атрибут одной или нескольких нуминозных сущностей. Хотя бывает, что такой атрибут меняется и, благодаря этому, местность переходит к другой такой сущности, в отличие от существовавшей ранее <…>, но потом это место уже не является прежним и старый район буквально прекращает свое существование [Хюбнер 1996: 148][138]138
О мифическом пространстве см. также [Cassirer 1987: 104–116], например, следующий пассаж: «Здесь еще нет и не может быть различения «позиции» и «содержания», лежащего в основании конструирования «чистого» пространства геометрии» (русский текст цит. по изд.: Кассирер Э. Философия символических форм. М., 2002; пер. С. А. Ромашко).
[Закрыть].
Если пространство послепетровской России не является медиумом, а образует «неразрывное единство» со своим содержанием, то напрашивается вопрос, какая нуминозная сущность определяет ее мифическое «содержание». Первоначально это его основатель-творец, его «архитектор» Петр Великий, а затем его законные преемники. Физическое присутствие законного носителя верховной власти гарантирует стабильность и единство сакрального пространства России и Петербурга: в противном случае городу грозит гибель, он уже не может быть тем, что он есть, он перестает существовать[139]139
О «пуповине», связывающей Петербург с российским монархом, ср., например, у Сумарокова: «Узрят тебя, Петрополь, во ином виде потомки наши: будешь ты северный Рим: исполнится мое предречение, ежели престол Монархов не перенесется из тебя, а оный может быть и не пренесется, ежели изобилие твое умножится, блата твои осушатся, проливы твои высокопарными украсятся зданиями» [Сумароков б. г. б: 310–311].
[Закрыть].
В панегирике XVIII в. до этого дело не доходит, так как законный преемник Петра (его духовный наследник), то есть, по сути, «нуминозная сущность», может восстанавливаться вновь и вновь. Незыблемость сакрального, космического пространства Петербурга, правда, периодически ставится под угрозу вследствие захвата власти монархом, отвергающим – в панегирическом изображении a posteriori – наследие Петра и тем самым ставящим (в мифическом смысле) под вопрос существование Петербурга; тем не менее законный царь (или царица) каждый раз опять восстанавливает посткосмогоническую ситуацию[140]140
Об этом мотиве повторения космогонии в русском панегирике XVIII в. см.: [Baehr 1991: 42–49]. О цикличности в мифе см.: [Hansen-Love 1987].
[Закрыть].
Опасность возврата первоначального хаоса как божественного возмездия за неприятие истинной (то есть петровской) сущности России (или Петербурга) связана опять же с сильно мифологизированной концепцией времени. Русская история, начиная с эпохи Петра I, представляется в панегирике зачастую как цепь событий, отсылающих к одному изначальному событию, которое циклически повторяется. Осмысляемая таким образом, она представляет собой первособытие – «архе»:
Архе является <…> не только схемой объяснения некоего процесса, коль скоро оно определяет и создает его, но конституирует его временной ход: являющаяся в архе временная последовательность событий наполняет его содержание. Архе является, так сказать, парадигмой этой последовательности, повторяющейся бесчисленным и идентичным образом. Речь идет об идентичном повторении, так как это – одно и то же священное первособытие, которое повсеместно вновь происходит [Хюбнер 1996: 128].
Содержанием этого первособытия является космогоническая деятельность Петра I. Изгнание первобытного хаоса и сотворение космоса циклически повторяются тогда, когда законный монарх становится его преемником и смещает незаконное регентство, наделяемое чертами природного хаоса. Но поскольку панегирик восхваляет теперь и здесь и его аксиология обосновывает исключительно актуальный режим власти, каждый царь / каждая царица после Петра Великого – в зависимости от рассматриваемого времени – может олицетворять как повторение первособытия, так и мифологическое состояние предкосмогонии. Так, например, после восшествия на престол Елизаветы, повторившей «первособытие», регентство Анны Иоанновны изображалось в панегирике как время предкосмогонического «мрака», хотя, будучи у власти, она прославлялась как преемница дела Петра.
Петербург в 1704 году. Гравюра П. Пикарта. 1715 г.
Не следует, впрочем, рассматривать цикличность временной концепции в панегирике как постоянный повтор некой схемы в чистой форме, поскольку мифологическая радикализация оппозиции двух сменяющих друг друга режимов власти не всегда проявляется одинаково. Вышеописанное повторение космогонии относится особенно к изображению перехода власти от Анны Иоанновны к Елизавете и от Петра III к Екатерине II и обусловлено конкретной исторической данностью, то есть тем фактом, что как Анна Иоанновна, так и Петр III вели политику, считавшуюся антирусской, опираясь на поддержку «немцев» (то есть иностранцев вообще). Каждый из полюсов – космос и хаос – вбирает в себя, таким образом, целый ряд бинарных оппозиций: русскость – нерусскость, наследие Петра – отказ от наследия Петра, покровительство Бога – немилость Бога.
2.3. Оппозиция prius – nunc в панегирикеАнтитеза между узурпацией и реставрацией, радикальное противопоставление актуального режима власти предыдущему представляет собой, как известно, типичный прием, появившийся в панегирике не позднее времени Плиния Младшего, его похвальной речи Траяну. Топическим здесь является прежде всего оформление оппозиции prius – nunc космической природной метафорикой: например, у Клавдиана («Панегирик на шестое консульство Гонория Августа») преступления против государства равнозначны преступлениям против природы, а реставрация законной власти означает восстановление космического порядка. Аналогичным образом панегирик Эразма Роттердамского Филиппу Красивому («Iliustrissimo principi Philippo…») строится на оппозиции отсутствие властителя – возврат властителя, метафорически моделируемой как оппозиция между зимой и летом, ночью и днем, мраком и светом[141]141
Об этой тематике в английской панегирической традиции до Драйдена см.: [Garrison 1975].
[Закрыть].
Фонтанка у Летнего сада. Гравюра Г. А Качалова по рисунку М. И. Махаева. Середина XVIII в.
Поскольку же панегирик всегда представляет собой еще и политическую речь и прочно закреплен в историческом контексте, топическая схема не просто повторяется в русской оде – она, скорее, структурирует отражающееся в ней конкретное (господствующее) идеологическое мировоззрение. Узурпаторская власть (описываемая как мрак) наделяется чертами предкосмогонического хаоса, грозящего разрушить петербургский космос – синекдоху петровской России – наводнением, подобным Всемирному потопу.
Зимний дворец и подъемный мост через Зимнюю канавку. Гравюра Е. Виниградова по рисунку М. И. Махаева. Середина XVIII в.
Временная концепция циклически повторяющегося первособытия (архе) не единственная в панегирике. Одновременно можно проследить, в частности, диахроническую эволюцию распада сакрального пространства Петербурга и нарастающей угрозы хаотических стихий, которая будет обрисована в дальнейшем.
Морской рынок у Адмиралтейства. Рисунок Х. Марселиуса. 1725 г.
2.4. Петровский панегирикЭпоха Петра – единственная, когда хаос не угрожает сотворенному царем-демиургом космосу. Атрибуты священного городского пространства подчеркиваются посредством сопоставления и отождествления с сакральным пространством par excellence – Небесным, Вторым Иерусалимом. Гавриил Бужинский нарочито использует в «Слове в похвалу Санктпетербурга» метафорический потенциал этого сопоставления, цитируя – как уже упоминалось выше (см. 1.3) – места из пророка Исайи, в которых Новый Иерусалим славится как земля, обитаемая Богом и потому не «пустая».
Прочность и неуязвимая «целость», обоснованные зиждущемся на Христе присутствием Петра I, – вот те качества, которые петровский панегирик приписывает всей Российской империи. Так, по утверждению Стефана Яворского:
Блаженною тя и преблаженною нареку, тривенечная держава российская, Сионе, благочестием сияющий, храме, десницею вышняго Архитектора созданный, егда имаши во основании своем каменя, – в первых убо каменя Христа, на нем же верою православною утверждаешися; потом же каменя именем и истиною Петра, нынешняго всеавгустейшаго Монарха и всероссийскаго Повелителя, на нем же, аки на недвижимом камени, целость твоя пребывает невредима. А что успеют ветри – устремления вражия? Что возмогут шумящия волны? Что лукавых наветов свирепая треволнения? Вся сия при Божией помощи разразишася, елижды приразишася, и еще разражатся, аще приражатся, по неложному словеси Христову: сниде дождь, и приидоша реки, и возвеяша ветри, и нападоша на храмину, и не падеся: основана бо бе на камени [Стефан Яворский 1706: 142].
Здесь в очередной раз отчетливо проявляется взаимозаменяемость Петербурга и России как объектов прославления в петровской ораторике. Посредством топической метафоры – отождествления Петра I с апостолом Петром, опирающейся на евангельское сравнение Петра с «камнем» (petra), будущей основой церкви Христовой (Мф. 16: 18), Яворский символически изображает незыблемость российской власти. Бужинский применяет вслед за ним аналогичный прием, говоря о Петербурге: «Камень же Град сеи на твердом камени Благочести основанныи» [Гавриил Бужинский 1717: 11]. Интересно, как Яворский формулирует идею святости России: Российская империя – это Сион, воздвигнутый Богом храм: сакральность охраняет ее и является залогом ее цельности, поэтому природный хаос не может ей навредить.
2.5. Классицистическая одаВ одической традиции XVIII в. апокалиптические мотивы, связанные с Петербургом, появляются особенно тогда, когда режим власти, воспринимаемый a posteriori как незаконный, грозится ввергнуть Россию в пучину гибели. Ибо единственная сила, способная контролировать природный хаос и обеспечивать незыблемость «островка космоса», – это истинный царь, или истинная царица[142]142
Семиотически предельное положение Петербурга, непосредственно на границе с первобытным хаосом, описывается в уже цитировавшихся стихах «Оды на победу Петра Великого» Сумарокова: «Возведен Его рукою, / От Нептуновых свирепств, / Град, убежище к покою, / Безопасный бурных бедств, / Где над чистою водою / Брег над быстрою Невою, / Александров держит храм» [Сумароков б. г. в. 4]. Новый город описывается как остров-убежище, поднявшийся посреди Праокеана, как тихий приют, окруженный стихиями хаоса. Рифмовка этой строфы подчеркивает «островной» статус нового города: третий стих, в котором эпитетами Петербурга являются существительные с семантикой статики, обрамлен двумя рифмующимися стихами с семантикой хаотической, насильственной и угрожающей природной динамики («Нептуновых свирепств <…> бурных бедств»). С другой стороны, «убежище к покою» рифмуется с «чистою водою» и «быстрою Невою»: в силу такой рифмовки сотворенный космос принимает облик эдемоподобного места, в котором покоренная природа благоприятствует человеку и которое, благодаря отсылке к деяниям Александра Невского, занимает твердое место в русском православии и легитимируется им.
[Закрыть].
Торжественный ввод в Петербург взятых в плен шведских кораблей. 1714 г. Гравюра Г. де Вита по рисунку П. Пикарта
Это касается в особенности – как уже говорилось – изображения перехода власти от Анны Иоанновны и Петра III соответственно к Елизавете и Екатерине II.
В «Оде на день восшествия на престол Елизаветы Петровны 1746 года» Ломоносов, изображая захват власти Елизаветой, использует космогоническую метафорику тьмы и света:
Но бог <…> Видя в мраке ту [Россию] глубоком,
Со властью рек: да будет свет.
И бысть! О твари обладатель!
Ты паки света нам создатель,
Что взвел на трон Елисавет.
[Ломоносов 1746: 106–107]
Власть Анны Иоанновны – тьма, изгоняемая новой царицей. Этот новокосмогонический образ дополняется следующей строфой:
Нам в оном ужасе казалось,
Что море в ярости своей
С пределами небес сражалось,
Земля стенала от зыбей,
Что вихри в вихри ударялись,
И тучи с тучами спирались,
И устремлялся гром на гром,
И что надуты вод громады
Текли покрыть пространны грады,
Сравнять хребты гор с влажным дном.
[Там же]
Таким образом, время бироновщины представляет собой серьезную опасность возврата первоначального хаоса. Эта опасность конкретизируется при помощи образа водных потоков, грозящихся затопить «грады» и вернуть суше ее предкосмогоническое состояние («влажное дно»). Здесь содержится явный намек на Петербург, который в очередной раз синекдотически олицетворяет всю Россию[143]143
О роли мифологизированных природных стихий в политической символике одописи Ломоносова см.: [Погосян 1992].
[Закрыть].
Подобным же образом Сумароков изображает восшествие на престол Елизаветы:
Тобою правда днесь сияет
И милосердие цветет <…>
Ты буре повелела стать
И тишину установила,
Когда волна брега ломила
И возвратила ветры вспять.
[Сумароков 1743: 62]
Елизавета изображается как сила, прогоняющая природный хаос за пределы космоса, чтобы предотвратить разрушение его наводнением («волна брега ломила»)[144]144
См. также оду Майкова, написанную на новый 1763 год, первый после вступления на престол Екатерины: «В морях кипеть престали волны, / Брега веселия все полны, / Не чувствуют волненья вод, / И, видя тишину едину, / Уж флотом мирным всю пучину / Покрыть хотят на новый год»[Майков 1763].
[Закрыть].
М. В. Ломоносов. Акварельный портрет середины XIX в.
Картина грозящего наводнения неразрывно связана с мифологемой Всемирного потопа. Она умышленно используется со всей своей этической коннотацией, как Божья кара, навлеченная на человека его нравственным падением. При этом в очередной раз проявляется мифически-циклический порядок, в значительной мере конституирующий картину мира в оде.
Классицистический панегирик применяет мифологему потопа для изображения тех моментов истории, в которые Бог, казалось бы, отворачивается от России. Наводнение грозит вместе с царской резиденцией разрушить всю Россию. Уже Пумпянский [Пумпянский 1939: 105] видел в следующих строчках Ломоносова намек на петербургское наводнение, предшествовавшее приходу к власти Елизаветы:
Хотел Россию бед водою
И гневною казнить грозою;
Однако для заслуг твоих [Елисаветы. – Р.Н.]
Пробавил милость в людях сих,
Тебя поставил в знак завета
Над знатнейшею частью света.
[Ломоносов 1742: 86]
У российских поэтов не было недостатка в источниках вдохновения для применения мифологемы «потоп» в космогонических контекстах, ибо в античности эта традиция охватывает период от Пиндара («Олимпийские оды» IX, 49 и след.) до Овидия («Метаморфозы I, 253 и след.) и, разумеется, находит соответствие в Библии. Более конкретной, однако, представляется интертекстуальная отсылка к Горацию («Оды» I, 2), где эксплицитно соотносятся разлив Тибра и мифологический потоп, а возмездие богов осмысляется как ответ на убийство Цезаря.
Показательно, кроме того, употребление в панегирике морфемы «пуст-» для обозначения страны, (временно) оставшейся без законного властителя. Так, например, описывает Ломоносов «запустение» России после смерти Петра I:
Безгласна видя на одре
Защитника, отца, героя,
Рыдали россы о Петре;
Везде наполнен воздух воя,
И сетовали все места:
Земля казалася пуста;
Взглянуть на небо – не сияет;
Взглянуть на реки – не текут,
И гор высокость оседает;
Натуры всей пресекся труд.
[Ломоносов 1761: 57]
Создается впечатление, что со смертью создателя все сотворенное им утрачивает всякий стимул к жизни и впадает в некое первобытное состояние («Земля казалася пуста»).
Сумароков, в свою очередь, тоже описывает Россию до прихода к власти Екатерины II как «пустую страну»:
А прежде дней ЕКАТЕРИНЫ
страна сия была пуста.
[Сумароков 1766: 155]
Похожие картины использует Державин, изображая оставленный «Фелицей» (то есть Екатериной II) Петербург. Здесь нет ломоносовской космической интонации, но описываемый процесс аналогичен. Охватившая город пустота превращает городской ландшафт в природный, в котором царят темнота, немота, страх и смерть:
Пусты домы, пусты рощи,
Пустота у нас в сердцах.
Как среди глубокой нощи,
Дремлет тишина в лесах;
Вся природа унывает;
Мрак – боязни разсевает;
Ужас ходит по следам.
Если б ветры не дышали
И потоки не журчали,
Образ смерти зрелся б нам.
[Державин 1780: 97]
Образы опустевшей природы выявляют структурную близость панегирических текстов и устной традиции. Эта близость проявляется, однако, не (или не только) в мысли о запустении Петербурга, общей обеим традициям. Точкой их частичного пересечения является скорее причина «накликанного» или «грозящего» запустения города: устная традиция видит ее в построившем Петербург «царе-антихристе», панегирик же – во (временном) отсутствии истинного царя. Если абстрагироваться от аксиологического содержания каждого из этих представлений, обнажается некая глубинная структура, ставящая петербургскую апокалиптику в прямую зависимость от личности царя. При этом характерно, что как панегирик, так и неофициальная культура приписывают эту мифическую силу не только Петру I, но в одинаковой степени и его преемникам[145]145
Ср. высказывания старообрядцев в XVIII в. об антихристе, продолжающем жить в преемниках Петра I: «Антихрист на престоле России царствовал непрерывно после Петра и царствует до ныне, потому что цари наши наследовали от него отступнический титул императора, а с тем вместе и дух и дела его <…>» [Кельсиев 1860–1862, Т. 4: 116].
[Закрыть].
К концу XVIII в., в поздне– и постпанегирической поэзии, эта грозящая, но никогда не реализующаяся опасность возврата первобытного хаоса принимает все более отчетливые очертания. Следует отметить, что вторжение элементов хаоса в петербургский космос усиливается и становится более конкретным, не ставя, однако, при этом под сомнение существование и дальнейшее развитие города. Наводнения тематизируются как явления, временно нарушающие космический порядок города.
Вид реки Фонтанки близ устья и части Летнего сада с «Гротом». С гравюры Ходжеса середины XVIII в.
В качестве иллюстрации такого ограниченного во времени и пространстве вторжения хаоса в петербургский «островок космоса» можно взять оду Боброва «Установление новаго Адмиралтейства» 1797 года. Темой оды служит государственный проект восстановления пришедшего в ветхость Адмиралтейства в его былом великолепии. Обветшалость Адмиралтейства изображается как возврат к предкосмогоническому состоянию:
Все без души там мертво стало;
Все в древний Хаос свой низпало.
[Бобров 1797: 44]
Петру I, глядящему с небес, открывается ландшафт, близкий ставшему уже топическим предгородскому хронотопу. Он состоит из болота, бездонных вод, сырости («бездны влажны»; «топь блатна»; «могилы среди блат») и безмолвного мрака («мрак нощи»; «место забвенно в мраке»; «труды замолчали»). Смерть и тление («гроб открылся»; «рощи погребенны в тлен») довершают картину этого хаотического места, которое «опустевает» («место забвенно в мраке опустеет»). Петр I высказывает необходимость нового космогонического акта, призванного восстановить космический порядок, риторическим восклицанием: «И кто? – кто вновь речет: да будет!»
Смешение элементов панегирического и элегического (предромантического) стиля характеризует изображение Бобровым запустения, временно охватившего часть петербургского космоса[146]146
Ср. также: [Бобров 1802].
[Закрыть].Если в эпидейктическом настоящем панегирика хаос уже всегда считался окончательно побежденным, то у Боброва – и в поздне-панегирической поэзии в целом – акцент ставится на процессуальность беспрестанной борьбы между природой и культурой. Наводнения, петербургское воплощение природных сил, не просто упоминаются как элемент покоренного и преодоленного «мрака», а открыто тематизируются. При этом, однако, базисная структура космогонически-апокалиптического петербургского мифа остается неизменной: природный хаос лишь временно нарушает порядок культуры, и петровский космос каждый раз одерживает верх над прамировым состоянием.
Не случаен тот факт, что именно «последний» панегирический поэт, граф Дмитрий Хвостов, взял темой одного из своих стихотворений петербургское наводнение. В его «Послании к NN о наводнении Петрополя, бывшем 1824 года 7 ноября» [Хвостов 1824] описывается стихийное бедствие во всей его разрушительной силе, в том числе с применением метафорики хищного зверя («Вода течет, бежит, как жадный в стадо волк»), к которой позднее обратится Пушкин в «Медном всаднике»[147]147
См. об этом: [Ebbinghaus 1991: 131f].
[Закрыть]. Как никогда прежде нарушается космический порядок панегирической res внезапным и неожиданным вторжением неуправляемой стихии. Петровский Рай становится вверх дном, уподобляясь «перевернутому миру» («Мы зрим, среди Невы стоят верхи домов»). Границы между природой и культурой размываются бушующей водой («Екатеринин берег сокрылся внутрь валов»).
Наводнение в Петербурге в 1777 г. С немецкой гравюры того времени
Осмысление Хвостовым опустошительного явления природы вписывается в традицию петербургского панегирика и вместе с тем обнаруживает явственные отличия от нее. Подобно Ломоносову, толкующему (грозящие) силы природы как божественное возмездие за несоблюдение «неистинным» монархом петровского порядка, Хвостов осмысляет наводнение как проявление Божьего гнева («Божий меч»). Но теперь оно вызвано уже не историческими (историософскими) причинами, а самой природой городской («столичной») жизни, утратой главной добродетели – милосердия и вообще любви к ближнему. Освобождая стихии хаоса, считает Хвостов, Бог хотел наказать жителей Петербурга за это и одновременно вновь пробудить в них утраченную добродетель:
Хотел могущий Бог нас гневом посетить,
И в то же время зло щедротой прекратить;
Водами ополчась по беспредельной власти,
Он сердце людям дал ценить других напасти.
[Хвостов 1824: 75]
Так отчетливо проступает нравственный аспект наводнения как Божьей кары, повторяющего мифическую схему (библейского) потопа как второго генезиса (разрушения и сотворения заново в одно и то же время). Восстановление космического порядка после наводнения представляется как вторая космогония, столь же мгновенная, как и петровская. Хвостов продолжает развивать петербургский топос: если раньше приезжих иностранцев поражало несоответствие между молодостью города и его совершенством (см., например, [Тредиаковский 1753]), то теперь возвратившийся из поездки и узнающий о наводнении удивляется, что за столь короткий срок исчезли всякие следы разрушения:
Где наводненья след и где свирепость волн? <…>
Здесь прежний царствует порядок и покой.
[Там же: 76]
Совершенный космос Петербурга становится теперь еще более совершенным, ибо несчастие возрождает милосердие.
В своей последней фазе петербургский панегирик продолжает следовать темпоральной схеме prius /nunc, причем тематизация стихийных бедствий не соотносится с барочной формулой nunc/post, встречающейся, например, у А. Грифиуса[148]148
Одним из вариантов мотива бренности в барочной поэзии является подчеркивание непрочности существующего порядка и предсказание его гибели. Это может касаться и элемента космоса – города, как в сонете Грифиуса «Все бренно» («Es ist alles eitel»): «Поля раскинутся на месте городов» (пер. Л. Гинзбурга; нем. текст см.: [Gryphius 1961: 102]). Несмотря на ярко выраженный барочный характер русского панегирика, проявляющийся особенно в необычной метафорике, тематика бренности ему чужда по структурным причинам (в нем прославляются исключительно hic et nunc).
[Закрыть]. Лишь в постпанегирической поэзии происходит смена парадигмы, которую не смог реализовать панегирик. Постоянно исходящая от природы угроза здесь переосмысляется, поскольку воспринимается в иной цепочке причинно-следственной связи: уже не как знак или не только как знак (или следствие) немилости Бога или же утраты мифического ядра города (законного монарха), а как непосредственный результат петровской космогонии (см. «Заключение»).
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.