Текст книги "Души"
Автор книги: Рои Хен
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Ночь
Я описал свет семнадцатого столетия, теперь же пришло время сказать несколько слов о его мрачной сестре – тьме. В те времена тьма могла запирать людей в домах, препятствовать движению путников по дорогам. Люди пытались противостоять ей с помощью свечей и факелов, однако она обращала их в бегство жуткими тенями и густым мраком. Та тьма с наивностью диктатора не могла предположить, что даже месяц – наводивший на нее ужас светильник – поблекнет при свете залитых электрическим сиянием мегаполисов.
Когда Гец шел по следам телеги, властительница-ночь все еще обладала непререкаемой властью, и никто не смел бросить ей вызов. Она заметала тропинки, так что они исчезали прямо под ногами, опускала свои темные завесы и черной грязью мазала веки всякому, кто желал хоть что-нибудь увидеть во тьме.
Веревки с Пуримшпиля по-прежнему жгли тело Геца. Но они же и посеяли в его сердце странную надежду, как будто невидимая рука еще могла вызволить его из мрака с помощью веревок и вернуть домой. Где-то скрипели ветви, им отвечал пронзительный свист сыча. Гец едва не упал, споткнувшись о большую шишку – в точности такую, какой они играли утром. Если я найду Гитл, то поклянусь Готеню, что всегда буду давать ей выигрывать.
Еще не поздно вернуться назад, думал Гец, но мать пугала его пуще темноты. Он испытал на себе ее звонкие пощечины, пронзительные взгляды, жгучее молчание, и все это свалится ему на голову, если он вернется без сестры. Конечно, ему хотелось верить в то, что погоня напрасна, что его малышка-сестра спокойно спит себе в домике под двумя липами, а хватились все его – обеспокоенно ищут повсюду. Но воображение подсовывало совсем иную картину: лошадь, знающая дорогу домой, как сказали взрослые, довезет телегу до хаты Павла в Дыровке, домочадцы обнаружат, что глава семьи мертв, а затем найдут и Гитл, которая, конечно, будет тихонько плакать. Ее засыплют вопросами, а она, ничего не понимая, будет лишь снова и снова повторять название “Хорбица”. И тогда они задушат ее, вооружатся вилами, серпами, факелами и все как один устремятся по дороге. Хорбицу сожгут. Всех убьют. И все это по вине Геца.
Эти размышления о погибели местечка прервали послышавшийся впереди перестук копыт и поскрипывание оглобель. Гец ускорил шаг. Глаза его уже привыкли к темноте. К великому счастью, старая лошадь не скакала, а в задумчивости медленно плелась по знакомой дороге. Быть может, чувствовала, что жизнь покинула ее возницу.
И тут он увидел Гитл – лисенком она свернулась среди богатых подношений на задке телеги и сладко спала. Для тепла Гитл завернулась в медвежью шкуру, которую вытянула из мешка.
– Гитл, вставай! – толкнул ее Гец.
Когда она не отозвалась, он забрался на телегу. Он тряс ее, дергал за косу, стянул с нее шкуру.
– Гитл, вставай сейчас же! Из-за тебя мы потерялись в лесу.
Наконец раздался знаменитый рев хаззана. Лошадь испугалась и понесла. Чтобы не упасть, Гец опустился на колени, держась за бочку с пивом. Он кричал “тпру!”, но лошадь не замедляла ход.
– Х’вил ахейм! – вопила Гитл. – Х’вил ахейм! Я хочу домой!
– Прекрати орать! – крикнул Гец и скомандовал: – Вперед! Прыгаем с телеги!
– У меня болит живот. Я хочу есть. Гец, где мы?
Вместо ответа Гец покопался в мешке рядом с собой. Нащупав солонину, отхватил и себе приличный кусок. Мясо было твердое, и жевать его было трудно, губы от него щипало, однако вкус его заполнял весь рот. Дети свернулись под шкурой и принялись за еду, на какое-то время позабыв обо всем.
– Гец, – Гитл указала подбородком на мертвого возницу, – что у него над ухом?
– Не смотри.
– У него там дыра.
– Сказал тебе, не смотри.
– Но кто это ему сделал?
– Яблоки! – Гец вытащил из мешка два зеленых, мучнистых, кислых и холодных яблока. Это отвлекло внимание Гитл от мертвого возницы.
– Ты странно ешь, – заметила Гитл.
– У меня болит с этой стороны, – объяснил Гец.
– Почему?
– Потому что у меня шатается зуб.
– Когда он выпадет?
– Не знаю.
– У меня уже растут спереди… Хочешь потрогать?
– Нет. И вытри нос, противно смотреть.
– Ты не татэ.
– Сейчас татэ. Все, хватит тут с яблоками, прыгаем с телеги.
Внезапно послышался легкий удар. На бочку с пивом в телеге рухнул комок перьев с суровым стариковским лицом.
– Гецл, гиб а кук[30]30
Взгляни, Гец (идиш).
[Закрыть], – с опаской показала пальчиком Гитл, – а со́вэ[31]31
Сова (идиш).
[Закрыть].
Желтые глаза совы светились в темноте. Серовато-белые перья топорщились. К одному из крыльев прилип сгусток смолы. Когти на тоненьких лапках скрипели по деревянной крышке бочки.
– Иди ко мне, не бойся, – тоненьким голоском проговорила Гитл, но только она протянула к сове руку, та взмыла вверх. – Я дотронулась! Она мягкая, Гец! Знаешь, какая мягкая? Вот такая. – И, едва касаясь пальцами его ладони, она пощекотала ее.
– Это нам знак с небес, – авторитетно произнес Гец, – Готеню хочет, чтобы мы прямо сейчас спрыгнули с телеги.
– Так пусть Готеню остановит телегу, – возразила Гитл.
– Ицикл бы спрыгнул! – поддразнил ее Гец.
Гитл вытаращила глаза:
– Не спрыгнул бы!
– А вот и спрыгнул бы!
– Нет, он не может прыгнуть, он вообще мертвый!
Пока они так спорили, телега выехала из леса на проселок.
Конец детства
Только войдя в Дыровку, лошадь замедлила ход. Дети соскочили с телеги у недостроенного тына. Бледные пузыри света, появившиеся на черном небосклоне, рисовали во мраке контуры маленьких ладных хат. Над соломенными крышами торчала башенка с крестом на верхушке.
– Это ихняя синагога, – прошептал Гец в ухо Гитл, – Ицикл там. Пошли!
Гитл бежала вслед за братом. Они ковыляли по тропинкам маленького селения и спустя недолгое время вышли к кольцу раскидистых деревьев, посреди которых горделиво стояла церковь. Прижимаясь друг к дружке под прихваченной с телеги медвежьей шкурой, они беззвучно миновали несколько небольших деревянных крестов, выраставших прямо из земли. Хватило и небольшой щели между створками дверей, чтобы дети протиснулись внутрь.
В молельном зале не было ни души, и он совершенно не походил на хорбицкую синагогу. Окаменевшие водопады воска ниспадали с верхушек кандил, в которых догорали свечи. Сладковато-жженый аромат щекотал ноздри. Лики на деревянных иконах подрагивали, словно дышали, их освещали масляные лампы, подвешенные на цепочках. Свод был настолько высоко, что при попытке посмотреть вверх у детей закружилась голова.
– Это Ицикл? – еле двигая губами, испуганно проговорила Гитл.
– Где?
– Там.
Над небольшой двустворчатой дверью, украшенной позолоченной резьбой и красно-зелеными чужими буквами, словно парил образ невысокого человечка, худого, грустного, со склоненной головой, разведенными в стороны руками и перекрещенными ногами.
– Все, мы его увидели, – прошептала Гитл и повернула назад, – давай уйдем.
– Это не Ицикл, – засомневался Гец, голос его подрагивал.
– Откуда ты знаешь? Ты же никогда его не видел.
– Ицикл был младенец.
– Он вырос, пока был тут, – возразила Гитл.
– Смотри, у него кровь идет, – сказал Гец.
На руках человека зияли чудовищные раны, на груди разверзлась кровоточащая дыра. Волосы спускались на плечи. Зримо выступали ребра. По обе стороны от него стояли крылатые ангелы, один розоватый, другой голубой.
– Пойдем, Гец!
– Подожди… – Гец напряг горло и позвал: – Ицикл…
Он закрыл глаза, как обычно делал его отец во время молитвы, и принялся раскачиваться вперед и назад. Какое-то время он качался, бормоча обрывки стихов из Писания. Гитл больше не решалась подавать голос, она тоже прониклась ощущением святости.
Души дорогие, не насмехайтесь над детьми, увидевшими в образе распятого своего потерянного брата. Поразмыслив над этим, вы поймете, что в известном смысле они не ошиблись.
Когда Гец и Гитл вышли из церкви, свет уже завладел небосклоном. Решительным шагом дети устремились по тропе, ведшей к лесу. И тут тишину разорвал женский крик, перешедший в завывание. Остановившись на миг, они бегом припустили вперед. Вопль пробудил к жизни целый хор: собаки, петухи, гуси, свиньи, овцы, лошади и коровы. Животные возглашали о страшной новости – Павел вернулся от жидов бездыханным.
По некотором размышлении, не так уж мало времени заняло у жены Павла заметить дыру в голове своего мужа. Когда телега остановилась у их околицы, поначалу она, конечно, подумала, что он задремал, перебрав вина, и вместо того, чтобы попытаться его разбудить, занялась изучением привезенных мужем трофеев.
А чему тут удивляться, души, ведь близкие люди, муж и жена или, что ближе к нашей истории, мать и сын, в конце концов перестают замечать друг друга. Муж может вернуться домой с простреленным сердцем, а жена давай жаловаться ему на своего поганца-начальника. Сын может орать в постели всю ночь напролет, зовя мать, а та даже не проснется.
Мужские крики достигли слуха детей, когда они были уже на опушке леса. Гец поторапливал Гитл, и та выбивалась из сил, стараясь бежать быстрее, но вдруг оступилась и подвернула левую ногу. Гец взбеленился и стал ругать ее, да что толку. Девочка не могла встать. Он перетащил сестру за груду сучьев, занесенную сверху землей и палой листвой, – такие обычно сооружают лесные звери, дабы скрыть вход в нору. Свернувшись на земле и укрывшись шкурой, Гитл и вправду походила на медвежонка.
– Не произноси ни звука и не выходи отсюда, пока я не приду за тобой. И не плакать!
– Не уходи, Гец.
Но двоим там было не спрятаться. Гец осмотрелся и заметил большой ясень с множеством наростов, так что было удобно вскарабкаться вверх. Когда-то из древесины этого дерева мастерили боевые луки, а в наше время из ясеня делают электрогитары. Ветки десятками рук тянулись Гецу на помощь. Вполне вероятно, что Гец забрался значительно ниже высоты лоджий, с которых современные дети безо всякой опаски взирают вокруг. Однако в том мире и такой высоты было довольно, чтобы у кого угодно закружилась голова.
Они появились со стороны деревни, в руках вилы, мотыги, серпы, и, хотя солнце уже вовсю светило, некоторые несли горящие факелы. За мужчинами увязались собаки, здоровенные зверюги, из их раззявленных пастей капала слюна. Последней шагала дородная женщина в сером платье – вне всякого сомнения, жена покойного. Она подвывала низким голосом: “Паша… Пашка… Павел”. В один миг Гец все понял. План хорбицких мудрецов потерпел полный провал, и гои шли предать местечко огню. Один пес, черный как смоль, с приплюснутой мордой, принялся носиться вокруг груды сучьев, в глубине которой укрылась Гитл. Наконец он замер, поскреб землю и разразился отрывистым громким лаем. Еще миг – и убежище девочки будет раскрыто. Гец закричал со своего насеста, замахал руками, только бы не дать мужикам обнаружить его сестру. Крепкий невысокий парень, стриженный под горшок, первым подошел к ясеню. Он всмотрелся, недоумевая, человеческое ли существо этот комок на суку или черт. Свежеиспеченная вдова перекрестилась, мужики последовали ее примеру. Кто-то смачно харкнул на землю, другой взмахнул вилами. Воздух был свеж, свет пронизывал лес насквозь, проникая через кроны деревьев. Крепкий парень попытался залезть на ясень, но соскользнул вниз.
Гец лепетал на родном языке, единственном, какой знал, уповая на то, что мольба будет понята на любом языке. “Жид!” – процедили крестьяне с омерзением. Собаки продолжали надрываться. В полной растерянности, Гец сделал единственную вещь, которой сумел за время своей короткой жизни поразить и мужчин, и женщин, и детей. Он встал на суку на цыпочки и притянул к себе одну из гибких ветвей над собой, чтобы насадить на сучок на ней петлю у себя на загривке. Веревки ожгли его бедра, спину и плечи. От напряжения он вытолкал языком шатавшийся зуб из гнезда, тот выпал у него изо рта и полетел на землю. Крестьяне отпрыгнули от дерева. Один из них сделал шаг ближе и поднял молочный зуб. Он показал его остальным, и те закивали с серьезным видом. И стали подносить факелы к дереву. Давай, Гец, давай, Гец, давай.
Ноги его сорвались с сука, он стал перебирать ими в воздухе, повиснув между небом и землей. Уронив голову на грудь, он далеко высунул язык, точь-в-точь как шляпник Шмерл. Воцарилась тишина. Среди зрителей внизу все замерли, никто не пошевельнулся. Все глаза, не мигая, смотрели вверх. Не слышно было ни вдоха, ни выдоха. Сердца перестали биться. Мир застыл на месте. Только пес с приплюснутой мордой продолжал лаять. Дурной зверь. Никакого почтения к театру.
Первый, кто атаковал, оказался и первым, кто отступил. Крепкий парень быстро перекрестился и бросился прочь не взвидя света. Остальные не стали тратить время на крестное знамение и бегом удалились из-под ясеня. Чтобы еврей повесился, затянув петлю своими собственными руками, такого они сроду не видывали. Может, позже они и решат, что это замечательная идея, но в этот момент увиденное показалось им кошмарным зрелищем. Последней покинула место вдова Павла. Ее полный ненависти взгляд сделался каким-то потерянным при виде повешенного ребенка. Подобрав подол, она кинулась прочь.
В течение одного краткого, но прекрасного мгновенья Гец верил, что благодаря своей хитрости и смекалке он спас и сестру, и себя, и – быть может – всю Хорбицу. Но мгновенье это закончилось, не успев начаться, когда мальчик понял, что все ушли, все, кроме пса с приплюснутой мордой, лай которого становился все более свирепым. Перепуганная Гитл выскочила из своего укрытия и бросилась вглубь леса. Пес погнался за ней. Гец раскачался назад, чтобы закинуть ногу на сук, с которого спрыгнул, однако петля вдруг затянулась у него на шее. Он успел издать лишь один-единственный звук “Ги…” – последний звук, слетевший с его уст.
* * *
Меня понесло. Души дорогие, теперь я понимаю, что я слишком увлекся, и прошу прощения.
Я всего лишь хотел сказать несколько слов о конце моего детства, а заставил вас топтаться среди излишних деталей: умирающие от голода нищие, горящие ямы, пуримские представления… Когда я буду рассказывать о своей юности, обещаю воздержаться от описания таких ничтожных подробностей.
Когда наступает конец детства? Когда корова, которую ты знал с рождения, собирается околеть? Когда мать дает отцу пощечину на твоих глазах? Когда ты понимаешь, зачем козел залезает на козу? Когда осмеливаешься перепрыгнуть через горящий костер? Когда видишь мертвеца? Когда понимаешь, что и взрослые люди боятся? Когда соглашаешься поддаться своей малютке-сестре и дать ей выиграть? Когда у тебя выпадает зуб? Когда ты решаешься прыгнуть с дерева? Когда прыгаешь?
Слишком много досадных назойливых знаков! Надгробия, разговоры о смерти, ряженые, висельные веревки. В последний день моего детства, Пресвятой, да будет благословен, я повел себя как начинающий писатель. Я пытался рассказать так, чтобы вы мне поверили. Даже прибегнул к третьему лицу, а в конце… Мне уже все равно, поверите ли вы мне или нет. Я-то знаю, что это – подлинная правда.
А теперь, души, так же, как я простился с тем миром, попрошу и вас проститься с ним. Умер татэ, умерла мамэ, умерла Гитл, умер Павел, умер даже Лейзер, благословенной памяти, умерли все жители Хорбицы и Дыровки. Умерли и их сыны, и сыны их правнуков. Умер я. Живы лишь тоска и томление по ним.
Простите…
Простите, я мама Гришина. Всем привет. Я извиняюсь, что вот так вот вламываюсь в книгу, которую мой сын написал, но я не могу сидеть молча, глядя на… на… все эти выдумки, которые он… он… Он говорит, что это все правда, что это его детство, но вы же понимаете, конечно, что… Нет, я даже не возьмусь вам это объяснять, уж простите. Нет, нет и нет. Попрошу вас закрыть эту книгу. Что слышите: закройте книгу прямо сейчас. Думаете, шучу? Я говорю совершенно серьезно!
Не читайте больше, пожалуйста. Всей душой молю вас.
Ну-ка, все, раз-два, закрыли книгу да и отправили ее в помойку. Сумеете разорвать – разорвите в клочки. Сможете сжечь – сожгите. А если кто случайно у моря, то пусть в воду ее швырнет, мы, слава богу, в приморской стране живем. Я понимаю, что в книге еще страницы имеются и что вы ее купили, так пришлите мне чек, и я верну вам деньги.
Я не согласна, чтобы весь свет читал графоманию моего сыночка. Тут понаписано обо всяких интимностях нашей семьи, до которых никому нет касательства. Это моя жизнь, моя и Пети, мужа моего бывшего. Давайте-ка, все вон…
Правду сказать, у меня голова кругом идет. Руки трясутся. За окном у меня дома Яфо, но я не знаю, где я. Вот смотрю на соседкину стирку, вон она мотается на ветру, вон кондей, вон бойлер, вон внизу мальчишка на электросамокате, январь, израильская зима, плюс двадцать в тени, две тысячи двадцатый год, нет, нет, нет… Это ни в какие ворота, что мой сын тут понаписал… У меня сейчас сердце разорвется.
Какая же я дура.
Почему я раньше не заглянула в его писанину!
Неделю назад я зашла в Гришину комнату, принесла ему чаю, а он сидит себе за компьютером и печатает. Барабанит со всей силы, быстро-быстро, как какой-нибудь Рахманинов на пианино. Сроду его таким не видела. Читать-то он читал много, а вот чтоб писать – не упомню, а тут вдруг тук-тук-тук, даже головы не поднимет… И так час за часом, я ему еды принесу, а он все печатает себе, и так до самого вечера. Я на цыпочках ходила, чтобы только ему не мешать. И он всю неделю печатал. Что вам сказать… Достоевский!
Спрашиваю его: что ты там пишешь? Молчит. А чего отвечать, это ж мать спрашивает, а не кто-нибудь важный. Если ты не доктор или профессор, при Грише и рта не раскрывай. Когда он хочет, может устроить целое представление, так что всякий скажет: “Да твой сын прекрасно справляется”. Конечно, справляется. А вы вот поживите с ним, тогда и скажете, справляется он или нет. А когда он вдвоем с мамой, то или вопит, словно режут его, или плачет, что твой грудничок, или, как обычно, сидит и молчит. Чужим людям от него перепадает только мед, мне же достается все дерьмо.
Что я хотела сказать? Ах да, спрашиваю его еще раз, ласково: “Да что ты там пишешь, роман?” Не отвечает. Говорю ему: “Гришенька, душенька…” А он вдруг как повернется да заорет: “Марина, хватит!” Я чуть чай не расплескала.
Вышла из комнаты и думаю: разве красиво так вопить, словно людоед какой? Хочешь писать, пиши себе на здоровье, кто тебе мешает? Нет, правда, все в жизни ты уже переделал, только книгу не написал. Это я говорю с сарказмом, к сожалению, потому что Гриша ничего в этой жизни не сделал. Даже того, что все в Израиле делают. В армию не пошел, в путешествие после армии не поехал, ни университета, ни работы, ни женщины. Ничего.
А вообще, вы слыхали, чтоб ребенок обращался к матери по имени? Не мама, не мамочка, даже не “има”[32]32
Мама (иврит).
[Закрыть]. Только Марина. Было время, это обижало меня, а потом я стала себя убеждать, что это как бы из уважения, как в какой-нибудь семье аристократов. Но правда-то в том, что вовсе это не из уважения. Он называет меня “Марина”, потому что имеет в виду: “Ты мне не мама”.
Двадцать один час я рожала, пока Гриша вылез из меня. Не мама… Его силком вытащили оттуда. Ни в какую не хотел. Я до сих пор ощущаю пуповину, которая связывает меня с ним. Ее перере́зали, а вроде как и не перереза́ли. Я с ним и когда все хорошо, и когда дела у него – катастрофа. Мама всегда мама.
Ладно, слишком много я тут наговорила. Извините. Я вообще хотела попросить, чтобы вы закрыли книгу, и баста.
Даже если бы я хотела поговорить, слишком много пришлось бы объяснять.
Мне важно, чтоб вы знали одно: все, что Гриша тут понаписал, – одна сплошная ложь, его детство было… Ну вот, реву. Идиотка. Взрослая женщина – и так реветь. Ну да, больно мне, что тут сделаешь. Все знают, что самые близкие люди причиняют нам самую сильную боль. А Гриша еще как знает, как надавить на бо… Минутку, вы, наверно, вообще запутались, а кто это Гриша, потому что он в своем рассказе называет себя Гец. Что это за Гец такой, я вас спрашиваю? Так хоть кого-нибудь зовут? Ну, может, кого и зовут. Я не слышала. Моего сына зовут Григорий Цирульник. Так он взял “г” из собственного имени, “ц” из фамилии, и вышло у него Гец.
И вот как его имя – выдумка, так и вся его история – фантазия, и не говорите мне, что в литературе допустима фантазия! Я достаточно книг прочитала в жизни, у нас интеллигентная семья. И не думайте, что если у меня плохой иврит, то и мозгов нет. Я отлично знаю, что такое метафора или аллегория. И сама люблю, когда писатель создает особый мир и можно войти в него, будто под одеяло забраться, и не выбираться больше. Конечно, люблю, а кто не любит? Но здесь-то это уже не “создает”, а просто врет и злится. Ненавидит нас всех. Что это все такое, все, что он написал? Это его детство? Я так себя с ним вела? Это что, такой у нас был дом? Извините, это ж стыд один и наглость!
Может, кто-нибудь скажет, что я лезу не в свое дело, но мой сын, извините, – это мое дело, да еще как. И я вообще не собиралась за ним подглядывать. Дома у нас один компьютер, в Гришиной комнате, так я иногда захожу в интернет, когда он спит, – а он спит до часу-двух дня! Мне важно держать связь с подружками из класса, сегодня в России уже никого из них нет: Анна в Берлине, Леночка в Торонто, Машка жила в Париже, а теперь со своим турком, я даже не знаю где.
И вот документ его был открыт, и, поверьте мне, всякая мама, у которой ребенку тридцать девять лет, и он живет с ней, и состояние у него как у Гриши, психическое и физическое, – любая такая мама отлично поймет, чего я сунула туда свой нос.
Сперва я сказала себе: ну это он сказку написал. Как Андерсен. Но капля по капле – доложу вам как на духу – это разбило мне сердце. Я не больно хорошо знаю иврит, но поняла. Досконально все поняла, можете мне поверить. Я бы своего сына поняла, пиши он хоть по-японски. Он там понаписал о маме, которая страшнее ночи, маме, которая раздает пощечины направо и налево. А я за всю жизнь только разочек дала ему пощечину. Ну, может, два. И поделом ему! А как он пишет об отце… Артистическая душа, а?! Да кто его обихаживает все эти годы, артист этот?! Только мама. Вот кто. Папа его развеялся, как дым от сигареты. Вот поэтому я и прошу вас закрыть книгу. Нельзя поощрять его. А то он ведь и дальше будет выдумывать. А люди будут верить. Поверят, что он такой. Что я такая. А я не такая, и он не такой. Если какая-нибудь мама читает меня сейчас, то будет неплохо, если ты первая закроешь книгу. Покажи всем пример. Пример солидарности. Представь, что это твой сын так о тебе пишет. Чем я только не пожертвовала для этого ребенка. Когда приехали в Израиль, на трех работах вкалывала…
Извините, меня снова занесло во всякие интимности. Просто мне не с кем поговорить.
А вы что думали, Гриша первый, кто изобрел одиночество в этом мире? Не первый. А я вообще не из тех, у кого рот целый день нараспашку.
На иврите я говорю только в экстремальной ситуации, вот как сейчас, потому что неприятно делать много ошибок. Я работаю смотрительницей в Тель-Авивском музее, так там все девчонки разговаривают по-русски. Как раз дома у меня значительно тише. В музее – жизнь. Картины – это жизнь. Когда люди приходят в музей, у них хорошее настроение. Есть такие, что ходят взявшись за руки. Люди в годах тоже. Мне это нравится. Есть и школьники. Некоторые шумят, носятся, но есть и такие, которые всматриваются вглубь картины. На это мне тоже нравится смотреть. И много таких, кто приходит в одиночку. В музей не странно прийти одному. Я видела одну девушку, красивую-красивую, она ходила, смотрела, а все остальные, вместо того чтобы смотреть на картины, смотрели на нее, а она ноль внимания.
На меня-то уже не засматриваются. Иногда задевают стул, на котором я сижу, потому что не замечают меня. Ничего страшного. Мне-то ведь хочется самой смотреть, а не чтобы на меня смотрели.
Когда Гриша был моложе, я боялась оставлять его одного. И работала в музее три часа в смену, не больше. Теперь он спит до полудня, так что я спокойно работаю в утренние смены. Даже если возвращаюсь после четырех, беспокоиться нечего. Он сидит себе, глядя в окно, только головой поводит, влево, вправо, как птица. Так что теперь я работаю пять дней в неделю. И денег больше, и для души удовольствие.
На картины почти и не смотрю, потому что я их все уже наизусть выучила. Я уже сама как музейная картина. Будто вишу на стене. Может, это и хорошо. Может, это помогает мне держаться на плаву. Когда я была маленькая, мы называли смотрительниц в музее “бабушками”, теперь я сама “бабушка”, и другой бабушкой мне не быть. Потому что Гриша – мой единственный сын, а он не женится никогда, это уже ясно. И не сделает детей. Не сделает меня бабушкой.
Простите. Извините меня. Что я вам морочу голову… Я вообще не хотела говорить о себе. И о Грише не хотела, хотела только попросить вас закрыть книгу.
Давай-давай, все вон. Финита ля трагедия.
Вы, верно, думаете, что даже если закроете книгу, это ничего не изменит, все уже написано. Может, скажете, книга уже на прилавках книжных магазинов. Даже если найдется в мире имбецил, который напечатает эту графоманию о жизни другого человека, – вы можете это остановить. Если вы это не прочтете – оно исчезнет. И перестанет существовать, как будто никогда и не было.
Сколько биографий исчезло, а с ними и люди, о которых они были написаны. Где все греческие драматурги, которые исчезли? Все бездарные писатели, о которых никто и не знает, что они вообще появились на свет? Такова природа эволюции: кто слаб – тому капут. А Гриша мой слаб. Что поделать. Я пыталась сделать его сильным, но есть вещи, которые и маме не по силам. А ведь был такой умный ребенок, такой красивый. Когда смотришь на ребенка, никогда не знаешь, что из него выйдет.
Знаете что…
Покамест Гриша все еще дрыхнет тут рядом со мной – я же вам объяснила, компьютер-то в его комнате, – я, пожалуй, выкурю сигаретку да и расскажу вам, какое на самом деле у него было детство. Только коротко. Как сигарета закончится, мы все сразу закрываем книгу. И я, и вы. Лады?
Значит так, секунду.
Если кто курит, тоже может взять сигарету. Да, это вредно, но иногда можно заделаться больным, если не покурить. И не беспокойтесь, Гриша от дыма не проснется. Вся его комната вечно в дыму. Будто туча стоит в комнате. Я-то уже привыкла. И стук по клаве ему тоже по барабану. Я только возьму сигарету из сумочки на кухне – и сразу обратно.
А вы пока что книгу-то не закрывайте, ладно? Спасибо.
Знаете, я вот сейчас зашла снова в Гришину комнату, а он такой звук издал, что я подумала – просыпается. Он во сне вечно с кем-то воюет. Мне на него тяжело смотреть на такого. Когда спит, он больше дергается, чем когда бодрствует.
Значит, так, вот я зажигаю сигарету. Как она закончится, и я закончу рассказывать. Поехали.
Сразу надо сказать: когда Гриша родился, я так в него и влюбилась. Это было в восемьдесят первом. У него были огромные глаза, синие. Синие – это в меня, потому что у папаши его глаза цветом как асфальт. Пальчики были маленькие, кукольные. Волосики гладенькие, светлые, не то что этот частокол сегодня вокруг его лысины. Я сунула ему в ротик палец, и он стал сосать, было приятно. Когда он родился, я еще не знала, кто это. Еще не успела узнать его. Но сразу себе сказала: этот мальчик будет профессором. Что ни пожелает – все исполнится. Ошиблась.
У меня есть Гришино фото, там он маленький, зимой, в шубке и шапке, закрывающей уши. Щечки красные, ему холодно, а глаза улыбаются, и ротик разинул. Я на нее смотрю иногда. Никогда и не скажешь, что это тот же человек.
Каждый из нас меняется, а особенно мы, после того как уехали из своей страны и стали новыми репатриантами. Мы говорили на другом языке, у нас были другие прически, другая одежда, обувь, еда, иные песни, мы по-другому пахли и даже плакали иначе. Что тут сказать? Это все так, верно. Но это психология, никакая не мистика, в конце концов, мы – это мы, разве нет?
Иногда наше тело упорно хранит в себе то, что было раньше. Есть у меня история для примера. У нас там был бассейн “Москва”, на Кропоткинской, рядом с Пушкинским музеем. Бассейн под открытым небом. Температура воздуха – ноль, а в воде тепло, как в самоваре. А до того, как построили бассейн, там стоял собор – храм Христа Спасителя. Это при Советах все изменили. Вместо старого Бога сделали нового – Сталина. Однажды я видела пожилую женщину, так она вышла из бассейна и стала пятиться задом к двери душевой, потом перекрестилась незаметно и чуть поклонилась, чтоб никто не заметил. Как будто это не нынешний бассейн перед ней, а собор, что был когда-то. Если вы спросите меня, так это и есть настоящее перевоплощение, которое случилось в нашей жизни. Жалко, что Гриша не пишет об этом, если уж взялся делать ретроспективу своей жизни.
Ладно, сигарета моя кончается, я тут морочу вас философией. Я просто хочу превратить для вас Гришины фантазии в реальность.
Относительно места. Я не знаю, что это за Хорбица. Название ничего не значит[33]33
На иврите название Хорбица “говорящее”: хор – дыра, бица́ – болото.
[Закрыть], да и нет такого места на земном шарике, я проверяла в Яндексе. Мы жили в Москве, но Гришин папа, мудрец великий, вечно говорил, что Москва – это большая деревня, может, поэтому Гриша пишет, что родился в местечке.
Относительно времени, ежу понятно, что Гриша не рос в семнадцатом веке, потому что ему тридцать девять лет, а не триста девяносто. Когда он говорит “последний день моего детства”, он имеет в виду последний день перед нашим отъездом в Израиль. Верно, ему и вправду было тогда девять лет, я вам точно скажу, когда это было – в феврале девяностого.
Мы жили в маленькой квартирке в Бибирево, в Москве, кто знает – знает, что это, кто не знает – невелика потеря. Жили мы – я, Петя и Гриша и еще моя мама, мир праху. Пока мама к нам не переехала, она жила в Шкаровке, маленькой деревне близ Белой Церкви. Каждое лето мы ездили туда на поезде. Гриша быстро-быстро лазал по деревьям и приносил нам шелковицу, как же это на иврите…
Такие ягоды, черные, сладко-кислые мы из нее варенье варили. Такой вкуснотищи уже никогда нигде не будет. Потом у мамы стали болеть ноги, да и вообще она постарела и сдала, так что мы забрали ее к себе.
Страшно некрасиво, что Гриша написал о ней, как будто она больная корова. Смотрите, она была не очень-то симпатичная, но, как бы то ни было, не скотина же или что-нибудь в этом роде. И при аллегории немного такта не помешает. И не подумайте, что я ее не критиковала. Например, мама любила моего бывшего больше, чем любила меня. Петя, бывало, зайдет к ней и спросит: “Как поживаете, Ирина Федоровна?” А она вскинет голову, точно балерина в Большом: “Жива еще, Петенька, спасибо. Не забудь шарфик, на улице холодно”.
Он, довольный, уходит из дома, а мне с ней весь день. Помыть ее, проследить, чтоб приняла лекарства, “Что еще тебе дать, мама, чего тебе хочется?”. Потом смотрим вместе “Санта-Барбару” по телику. А она меня не отпускает даже в туалет сходить, а мне еще готовить надо, убирать, да просто жить. А возле ее кровати стоит урна с… как его?.. ну, с тем, что от папы осталось, когда его кремировали. Раз я ее уронила, ой что тут началось. Во МХАТе такой драмы не видывали. А ведь ничего и не было, папа не высыпался. Я сказала маме: “Папа же инженер, он не верит, что его душа в урне”. Но мама с возрастом ударилась в мистику. Я даже думаю, что это от нее у Гриши вся эта любовь к мистическому.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?