Электронная библиотека » Руслан Киреев » » онлайн чтение - страница 38

Текст книги "Пятьдесят лет в раю"


  • Текст добавлен: 25 февраля 2014, 17:56


Автор книги: Руслан Киреев


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 38 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Свифт отгородился не только от настоящего, Свифт, но уже не по собственной воле, отгородился от прошлого: писателю отказала память. Ни друзей не узнавал, ни слуг – даже слуг! – а это значило, что перед взором старца являлись что ни день новые лица. Мыслимо ли более страшное одиночество? Вот разве что в детстве, когда мать бросила, любвеобильная вдова английского клерка. Завязка судьбы уже ведала финал ее, готовила его и вела к нему неукоснительно. Декан принял этот финал как должное. Лишь однажды нарушил молчание, чтобы произнести с трудом: «Какой я глупец!» – это один из умнейших людей, когда-либо живших на свете. Произнес и замолк, теперь уже навсегда, конец же не через день наступил и не через месяц, а через год с лишним.

В одном из поздних свифтовских писем есть фраза о том, что умирать ему уготовано «в злобе, как отравленной крысе в своей норе».

Еху в его великой и страшной книге тоже предпочитали жить в норах, которые вырывали – когтями! – на склонах холмов.

Всматриваясь с беспокойством в эту судьбу, узнавая ее – ну конечно же, узнавая! – я догадываюсь, что тождество исходных точек сулит тождество пути (за исключением, разумеется, гениальной книги), и путь этот, даже грозный финиш его, не очень, признаюсь, страшит меня. Как не страшит он и моего Старика. Почуяв приближение Мальчика, единственного, кто способен спасти его – спасти своим наивным детским доверием, своей душевной теплотой, которая вдруг расшевелит не совсем погасшие угольки его собственной души? – он трусовато бежит из дома. Из дома, который непроизвольно сравнивает с норой и в котором пытается – небезуспешно! – заживо похоронить себя.

Заживо ли?

Андрей Немзер написал в рецензии на роман, что, читая этот текст, не надо спрашивать, что снится, а что происходит на самом деле, кто живой, а кто мертвый. Рецензия напечатана в декабре 94-го, а в феврале того же года, 23 числа, когда до финальной точки в романе было еще далеко, меня, в числе нескольких других писателей, удостоил чести пригласить на обед в свою резиденцию посол Франции.

Жена посла, милая пожилая дама, с большим знанием дела поведала мне о здании, в котором в 1812 году останавливался в не до конца сгоревшей Москве Стендаль. Я в Париже искал стендалевский дом – увы, тщетно! – а он, оказывается, здесь, под боком, на Садовом кольце!

Но, откровенно говоря, куда сильнее впечатлило меня другое. Признание советника по культуре, что до недавнего времени он считал меня писателем девятнадцатого века, поскольку о живых столь фундаментальные диссертации, как защитили обо мне в Сорбонне, писать не принято. Искал даже в старых энциклопедиях. Тогда-то, на другой или третий день после этого «дипломатического» обеда, и появился в моем романе уже однажды упомянутый на этих страницах эпиграф из пьесы Ибсена. Эпиграф, где на вопрос «Ты ведь еще жив?» – герой отвечает недоуменно «Жив?». Недоуменно.

Хорошо помню ночь, когда закончил роман. Вышел на балкон и, повернувшись спиной к пустынной улице, долго смотрел на только что оставленную мною узкую из-за книжных стеллажей, погруженную в полумрак комнату. Лишь белые листки ярко освещались настольной лампой да купленные у метро крымские, так во всяком случае уверила меня тетенька, ландыши. В простом стакане стояли они, на самом краю стола. Дальше темнела дверь, распахнутая в другую комнату, тоже пустую: жена уехала с младшей дочерью к своим старикам, старшая же давно жила отдельно. Над дверью вырисовывался четырехугольник подаренной земляком-художником картины: уголок старого Симферополя. Завороженно всматривался я в свою комнату, но всматривался не с балкона, а откуда-то из будущего, из далекого-далекого будущего, из сегодняшнего, должно быть, дня, когда выстукиваю на клавиатуре эти строки.

Предварительно я, конечно, перечитал роман, впервые с 94-го года, перечитал как бы чужими глазами – не оттого ли и переживал так за Мальчика, которого сам же вытянул в страшную ночь из его теплого, из его надежного дома? Зря вытянул. Зря… Хотя Вячеслав Курицын, давая на страницах «Литературной газеты» шутливый новогодний прогноз, написал, что «Руслан Киреев дождется своего Мальчика».

Не дождался.

О чем, думаю я теперь, эта вещь? Об исходе человеческой жизни. Об обостренном слухе уплывающей в небытие личности. О молодости, которая приходит в мир, играя и смеясь, дабы покорить его, и о старости, которая взирает на теснящих ее юных весельчаков то с опаской, как мой герой, то с грустной приязнью.

Но для такой приязни надо готовить себя. Надо готовить свою старость, возводить ее терпеливо и тщательно, как возводят храмы. С кондачка не выйдет.

Я убедился в этом все в том же 94-м, дождливым субботним вечером 3 сентября, когда Москва отмечала день города.

Венцом праздника должно было стать уникальное зрелище: воссоздание разрушенного в 1931 году храма Христа Спасителя. Жизнь, правда, храму отмеривалась недолгая, минут этак тридцать-сорок. Именно столько времени должно было продержаться парящее над землей голографическое изображение погибшей святыни.

О небывалом оптическом аттракционе средства массовой информации раструбили заранее, поэтому вечером к месту, где некогда стоял храм (и где он стоит ныне), то есть к бассейну «Москва», начали стекаться со всех сторон человеческие ручейки. Один из них подхватил и меня.

Бассейн, к тому времени уже обезвоженный, окружала плотная людская толпа. Те, кто половчее, карабкались на деревья и опоры электропередачи. Накрапывал дождь, но никто не расходился, дожидались салюта, после которого и должно было произойти широко разрекламированное чудо.

Но вот отгремел последний залп; минута прошла, другая, десять – ничего. И вдруг начало вырисовываться, медленно устремляясь к темному низкому небу, что-то округлое и зыбко светящееся. Я решил было – купол, но то был всего-навсего воздушный шар, подымающий специальный экран, благодаря которому и должно было появиться в воздухе объемное изображение храма.

Продержавшись секунд тридцать, шар померк. Но народ не расходился, терпеливо мок под дождичком, не очень благо холодным. Был момент, когда еще раз замерцало что-то, однако тут же погасло, теперь уже насовсем. Люди еще немного подождали и разочарованно потянулись к станции метро. Не получилось с кондачка.

Вот так же с кондачка не получается старость. Достойная старость.

А на другой день после неудавшегося аттракциона, в воскресенье, из аэропорта Быково вылетел чартерным рейсом небольшой самолет и взял курс на Кустанай. На борту находился человек, которому четыре дня назад исполнилось семьдесят и который сумел войти в этот возраст так, как, по-моему, удается редко кому.

Мне повезло: я тоже был на борту этого самолета.

Крупным планом. Андрей ТУРКОВ

В Кустанай направлялась делегация русского ПЕН-центра для встречи с казахскими коллегами. Быково – самый маленький, для непротяженных в основном линий, аэропорт столицы, теперь обрел статус международного. А поскольку Казахстан стал с недавних пор заграницей, пришлось заполнять таможенные декларации. Это в Кустанай-то! Молоденьким свежеиспеченным таможенникам – и тем было неловко.

Встречали хлебом-солью, пышными осенними розами, а вечером глава областной администрации дал в ресторане гостиницы «Арай», где разместили гостей из Москвы и Алма-Аты, роскошный банкет. Речи, однако, звучали отнюдь не праздничные. Многие с ностальгией вспоминали времена, когда мы были единым государством, но всех перешиб Вячеслав Пьецух, тогдашний главный редактор «Дружбы народов». В белом пиджаке и бабочке, слезно просил помочь своему гибнущему, уже третий месяц не выходящему журналу.

Я-то, видя ломящийся от яств и напитков стол, на который не поскупились – разумеется, под нажимом властей – местные предприниматели, решил, что на столь проникновенную речь (а Пьецух, особенно в подпитии, – мастер на проникновенные слова) просто нельзя не откликнуться, но сидящий рядом со мной Турков скептически качнул головой. И оказался прав.

Мы и впоследствии, все четыре дня, были рядом – вместе ездили по хозяйствам, вместе выступали, и я имел возможность не раз убедиться в сдержанном, горьковатом скептицизме этого немногословного, умеющего слушать, чрезвычайно наблюдательного и всегда трезвого человека. Трезвого, несмотря на водку, от которой он никогда не отказывался, но при этом чудесным образом не пьянел. Я моложе его на семнадцать лет, но я угнаться за ним не мог – ни по количеству выпитого, ни по ясности ума, который он при этом сохранял, ни по точности, выверенности каждого произносимого им слова.

Внутренняя сосредоточенность не покидала Андрея Михайловича ни при каких обстоятельствах. Но это сосредоточенность не моего Старика, чей потухший взор обращен вовнутрь себя, панически отгораживающегося, запирающегося от людей, – это сосредоточенность человека, раскрытого навстречу людям. Людям говорящим, которые волею обстоятельств оказываются рядом с ним, и людям пишущим, причем необязательно сейчас пишущим, сегодня, а десять, пятьдесят, сто, сто пятьдесят лет назад. Он издал книги о Твардовском и Салтыкове-Щедрине, о Заболоцком и Чехове, о Федоре Абрамове и Александре Блоке… Никого из тех, кому посвящены эти когда сравнительно небольшие, когда капитальные исследования, он не выделял особо, но два или три раза во время той кустанайской поездки обмолвился, что его спасла поэзия. Спасла в самом что ни на есть прямом смысле слова, физически, когда он с тяжелейшим фронтовым ранением попал в госпиталь. Лучшее, на что мог рассчитывать, это на ампутацию ноги, но он читал, читал, читал сам себе стихи и уцелел не только сам, уцелела нога, разве что не сгибается с тех пор. Девятый десяток разменял, а ходит по-прежнему без палочки, быстро и легко, никогда никуда не опаздывая. Вот совсем недавно договорились встретиться в метро, где я должен был передать дипломную работу своего студента, наземный транспорт из-за обвального снегопада парализовало, и я, протискиваясь в вагон, мысленно готовился ждать Андрея Михайловича и полчаса, и час, но когда минута в минуту добрался-таки, запыхавшийся, к условленному месту, Турков уже был там. Спокойный, ничуть не уставший…

Уставшим я не видел его ни разу. С 1988 года он председательствует на защите дипломов в Литературном институте, и сколько бы ни длилась защита – два, три, четыре, часа, – он неизменно остается на своем месте. Входят и выходят студенты, меняются преподаватели, исчезают одни оппоненты и взамен их появляются другие, лишь председатель, незаметно вытянув под столом свою негнущуюся ногу, не встает со стула. И, в отличие опять-таки от студентов или членов комиссии, не отвлекается на посторонние разговоры. Все слушает, все запоминает и, когда заканчиваются выступления, делает краткое, емкое резюме. И хоть бы раз при этом спутал фамилию или запамятовал название текста! Часто и всегда удивительно к месту цитирует стихи. Дипломы попадаются разные, далеко не все близки ему по своей художественной манере, что он и не пытается скрывать, но при этом признает, что и такая манера имеет право на существование. Коли это талантливо. Коли выпускник овладел за годы учебы хотя бы азами литературного мастерства.

Случались во время защиты споры, иногда весьма горячие, толерантный и терпеливый председатель давал возможность высказаться всем, но если кто-то допускал некорректные высказывания, то Андрей Михайлович в своей мягкой манере, никогда не повышая голоса, ставил этого человека на место, причем неважно, студент ли то был или профессор.

Вот и во время нашей кустанайской поездки он одинаково ровно держал себя и со специально прилетевшим на эту встречу из Люксембурга Чингизом Айтматовым, тогда уже больше дипломатом, чем писателем, и с мужиком из бывшего совхоза, преображенного согласно требованиям времени в нечто вроде кооператива. Здесь, вдали от областного центра, на берегу Тобола, разговоры были особенно откровенны.

Конечно, больше всего волновала этих людей судьба русских в суверенном теперь Казахстане, о северных территориях которого (а Кустанай входит в их число) незадолго до нашей поездки остро и недвусмысленно высказался Солженицын. 21 июля, то есть ровно за полтора месяца до высадки писательского десанта на извилистый и мутноватый Тобол, Александр Исаевич после многонедельного путешествия через всю страну прибыл наконец в Москву. На Ярославском вокзале его, несмотря на проливной дождь, встречала восторженная толпа, люди висели на столбах, махали руками и российскими флагами, но я разглядел на телевизионном экране и антисолженицынские плакаты типа «Убирайся назад в Америку!».

В Северном Казахстане, населенном в основном русскими, тоже следили за всеми перемещениями и всеми высказываниями нобелевского лауреата и даже, может быть, внимательней, чем в Москве. Ехал защитник – здесь его воспринимали именно так, и теперь хотели знать, каково мнение на этот счет столичного гостя, тоже, как и Солженицын, фронтовика.

Турков был сдержан. Никаких прогнозов не делал, лишь внимательно слушал да пил, не хмелея, водку. А когда стало совсем невмоготу, разделся до плавок и плюхнулся в бассейн. В маленькой бассейн при маленькой деревенской баньке, специально для нас истопленной.

Хозяева видели, что этот человек понимает их. Видели, что он им сострадает, хотя и не очень знает, как и чем помочь тут, оттого, вероятно, и неразговорчив. Провожая, ему вручили большой букет. Мне, за компанию, тоже, но я понятия не имел, что делать с ним, а вот Андрей Михайлович, выпивший поболе меня, сообразил. На несколько минут зашел к себе в номер на третьем этаже, затем, ловко и вместе с тем осторожно перенося больную левую ногу со ступеньки на ступеньку, спустился вниз и преподнес цветы администраторше – вкупе с московской шоколадкой.

О его отношении к женщинам можно, я думаю, косвенно судить по той роли, какую играла в его жизни жена. Едва ли не после каждой моей публикации он звонил мне (как правило, самый первый и нередко – единственный) и скупо сообщал свое мнение. А также – обязательно и обстоятельно, куда обстоятельней, чем свое – мнение жены. Чувствовалось, что для него оно чрезвычайно важно.

Я никогда не видел эту женщину, но наше, пусть заочное, пусть опосредованное, но тем не менее весьма лестное для меня общение с ней продолжалось несколько лет, до самой ее смерти.

Турков и этот удар перенес мужественно и в высшей степени достойно. Не жаловался. Не отменил ни одно из литературных мероприятий, которые в свое время, еще до катастрофы, взялся провести. Надобно сказать, что делал он это – и делает – мастерски.

А «один из ударов» я говорю потому, что их в его долгой жизни случалось немало. Конечно, они ни в коей мере не сопоставимы с постигшей его трагедией, но все равно болезненны. Так, например, «Известия», в которых он в течение многих лет вел колонку «Книга недели», внезапно отказались от его услуг, причем в хамской форме. Просто не напечатали один материал своего ветерана, другой, и не только не извинились, но даже не удосужились позвонить. Будто не заметили ничего. Андрей Михайлович так и прокомментировал это событие – светловской прокомментировал строкой: «Отряд не заметил потери бойца».

Сам он подобные вещи не просто замечал, но сразу принимался напряженно думать, как помочь человеку. Когда на одном из громких приемов я шепнул ему, что в газете «Труд», только что обретшей нового хозяина, сократили нашего доброго знакомого, человека в высшей степени порядочного, он в тот же вечер, быстро покинув изысканный фуршет, принялся звонить ему.

Сейчас, когда я пишу эти строки, передо мной свежий номер «Независимой газеты» с небольшой репликой Туркова. Речь в ней о посвященной Брюсову книге, которую в газете, точнее, в ее книжном приложении «Ex Libris», несправедливо, по мнению Андрея Михайловича, обругали. А так как автора вот уже три года нет в живых, Андрей Михайлович незамедлительно заступился.

А еще у меня на столе – аккуратно переплетенные работы наших выпускников. Через две недели начнется очередная дипломная сессия, быстрой легкой походкой войдет в зал председатель Государственной комиссии, сядет, устроит под столом свою фронтовую ногу и произнесет негромким голосом: «Начинаем защиту».

Не знаю никого, в чьих устах эти слова звучали б столь органично.

Год тридцать восьмой. 1995

Такого Нового года на моей памяти еще не было. Как раз в полночь, когда в Москве стреляли пробки от шампанского, в Чечне стреляли танки, артиллерия, рвались бомбы. Шел штурм Грозного.

Второго января выяснилось, что город не взят. По крайней мере, не покорен. Десятки сожженных бронемашин, на улицах валяются трупы российских солдат, девятнадцатилетних, в основном, мальчиков. Все ополчились против Ельцина, даже Гайдар перешел – временно – в оппозицию.

Вечером 19 января объявили по радио и затем повторяли каждые полчаса: сегодня в пятнадцать часов над президентским дворцом поднят российский флаг. Полвека назад, в 45-м, – над рейхстагом, теперь, в 95-м, над дудаевским дворцом. Хотя дворца в Грозном отродясь не было, я знаю это, поскольку бывал там. В роли дворца выступало бывшее здание обкома партии. Разбитое к тому же вдрызг…

А я все эти дни, как, впрочем, и последующие, писал, стыдно сказать, о любви. Не рассказ. Не повесть. Не роман. Большую, в два объемистых, как выяснилось позже, тома, документальную книгу, состоящую из ста отдельных сюжетов.

Хорошо помню, как возник замысел. (Тогда о ста сюжетах я, разумеется, не помышлял.) Работал над сборником эссе, название которого – «Абзацы» – появилось лишь в 96-м, и тут случайно сошлись вместе несколько биографических эпизодов, получивших отражение в творчестве писателей-классиков. Все это были эпизоды с женщинами. Эпизоды или даже целые истории. Здесь-то осенило: а не сделать ли книгу об этом? О женщинах, вдохновивших великих творцов на создание шедевров и в той или иной мере запечатленных в них. Но это – в шедеврах, а как, невольно подумалось, обстояло дело в действительности?

Вопрос непростой. Во всяком случае, ответить на него можно далеко не всегда. Ученые до сих пор спорят, кто скрывается под маской «смуглой леди сонетов» Шекспира, а, скажем, реальное существование Беатриче находилось под серьезным сомнением до тех пор, пока в архивах не отыскалось свидетельство, что жила на свете некая Биче Портинари, год рождения которой и год смерти в точности совпадают с теми, что названы Данте в автобиографической «Новой жизни».

Дефицит фактов восполнялся, само собой, фантазией, был стимулом для создания беллетристических произведений, иногда вдохновенных и талантливых. Но я решил писать сугубо документальную книгу. Пусть в ее основе будут письма и дневники, воспоминания и архивные бумаги. А также тексты, которые не принято считать документами, но которые, если вдуматься, таковыми являются. Это – художественная проза: романы, повести, рассказы. Это – поэзия. Это – драматургия. Короче говоря, все, что выходит из-под пера художника и что по самой своей сути не может не быть документом его души.

Моими героинями, всеми без исключения, должны были стать реальные женщины, которых судьба связала узами любви с гениальным человеком. И которые – я поставил себе это обязательным условием – запечатлены, хотя бы бегло, хотя бы единственным штришком, в его произведениях. Не говоря уже о подробных, тщательно и глубоко прописанных характерах.

Сколько неожиданных, даже шокирующих открытий поджидало меня! Иногда сюжет выстраивался прямо-таки детективный. Например, история с Лермонтовым, которую впервые поведал Александр Дюма в своих записках о путешествии в Россию. Там фигурирует анонимка, которая расстроила брак поэта и которую, как выяснилось позже, написал на себя сам Лермонтов. Или история загадочного, до сих пор не раскрытого убийства возлюбленной Бестужева-Марлинского! А пассаж, который с элегантным озорством вставил в «Чайку» Антон Павлович Чехов и который предназначался сидящей в переполненном зале женщине – ей одной! Или Гоголь, изобразивший во втором томе «Мертвых душ» ту, которую мечтал видеть своей женой! Прямых подтверждениий этому, естественно, нет, как и всему, что имеет отношение к Гоголю, но есть – косвенные, в том числе свидетельство одного из тех, кто близко знал писателя, а также знал эту женщину (Анну Михайловну Вьельгорскую) и, вдобавок, не раз слышал в авторском исполнении главы второго тома.

Это – Иван Аксаков. Как обрадовался я, когда вычитал у Ивана Сергеевича, что появляющаяся во втором томе, а обещанная читателю еще в первом, «чудная русская девица, какой не сыскать нигде в мире, со всей дивной красотой русской души, вся из великодушного стремления и самоотверждения», списана с Анны Вьельгорской. Оставалось реставрировать историю их платонической любви.

Она, эта самая платоническая любовь, оказалась далеко не единственной в моей книге. Жуковский и Батюшков, Кюхельбекер и Никитин, Огарев и Гончаров, Соловьев и Короленко. Разумеется, у меня таковая тоже была, причем не одна, но самая волнующая, которую и поныне помню во всех подробностях и которую не раз описывал в своих сочинениях, – это, конечно, школьная.

До пятого класса я учился в мужской школе, потом раздельное обучение упразднили – к нам пришли девочки. С их появлением дисциплина не стала, вопреки надеждам учителей, лучше – напротив. Каждый из нас хотел показать себя перед юными феями, которые, в ленточках и фартучках, переступили первого сентября порог нашей мужской крепости.

Я не был исключением. И вот, выгнанный из класса, стою в коридоре, еще пахнущем после летней побелки известью, и, не отрываясь, смотрю в дверную щель на схваченные крест-накрест тощие косички. Белая лента вплетена в них, изумительно бел кружевной воротничок, а шейка – тоненькая-тоненькая. Мое двенадцатилетнее сердце замирает от умиления и нежности – свершилось, стало быть: я сделал свой выбор. (Другие давно уже сделали. Сразу. Большинство мальчишек повлюблялось первого сентября.) Теперь пришел мой черед, однако не подозревающая ни о чем обладательница косичек на другой день заболела. К тому времени, когда она, поправившись, вернулась в школу, мое верное, но нетерпеливое сердце было отдано другой.

Звали ее Валей Домбровской. Не я один отдал ей сердце, еще кое-кто, но – поразительное дело! – не ревновали друг к другу, не ссорились, а любили этакой дружной семейкой, как любят знаменитую актрису. Но это мы, одноклассники. Когда появился претендент из другого класса, из старшего, разрядник по гимнастике (для Вали, спортивной девочки, – что выделывала она в своем голубом трико на брусьях и бревне! – это значило многое), – когда он появился, дело дошло до драки. То был первый случай, когда я, особой смелостью не отличавшийся, дрался из-за прекрасного пола.

Что, такой уж красавицей была Валя Домбровская? Этот нерыцарский вопрос просто-напросто не приходил мне в голову, но теперь, всматриваясь в снимок, на котором запечатлен наш класс, я, признаться, не нахожу в своей давней избраннице ничего особенного. Глазастая серьезная девочка, чуть курносенькая, с колечками светлых волос… Перед взором моим стоит, и с годами картина эта не потускнела, как быстро идет она по школьному вестибюлю, прямая, высокая, в мягких, без каблуков, туфлях – не идет, а плывет бесшумно, руки же неподвижны (совершенно!), а взгляд перед собой устремлен. Кто-то окликает ее, и она, почти не замедляя шага, поворачивает голову. Только голову, скосив под удивленно приподнятыми бровями живые серые, готовые и приветливо улыбнуться, и обдать холодком глаза.

Мы жили по соседству и возвращались домой по одной улице, но не рядом, нет. Я либо сзади следовал, метрах в пяти-шести, либо по другой стороне. А поздно вечером прогуливался в томлении под ее светящимися, по-южному низкими окнами. Если никого не было поблизости, придерживал шаг, а то и вовсе останавливался, заглядывал в щель между белыми занавесками. Иногда везло, и я, с обрывающимся сердцем, лицезрел сквозь стекло свою королеву. То за столом сидела она, сосредоточенная, под большим абажуром (уроки делала?), то мимо проплывала, кому-то улыбаясь на ходу. Еще прекрасней казалась она мне в эти мгновенья. Еще недоступней. А раз, едва ли не в полночь, когда улица совсем опустела и я мог торчать у окна сколько угодно, она появилась вдруг в юбке и лифчике. Остановилась, беззвучно и живо говоря что-то, но я уже отвернулся, уже испуганно, с пылающим лицом шагал прочь.

Вернувшись домой, обкладывался учебниками (иначе бабушка погнала бы спать) и полночи писал стихи. Для себя. Но раз – всего раз! – отважился-таки вручить ей свои поэтические откровения. Прямо на улице… Она взяла с удивлением, прочитала, даже не наклонив головы, лишь чуточку медленней пошла и с полным равнодушием сунула листок в карман. У меня мелькнула мысль, что она выкинула б его, но поблизости не было урны, а Валя была девочкой в высшей степени аккуратной. Что мне, неряхе с чернильными пятнами на руках и в не всегда начищенных туфлях, очень даже нравилось.

И все-таки однажды она заметила меня. По имени назвала – не по фамилии! – улыбнулась и, подвинувшись (дело было в спортзале), как бы пригласила сесть рядом.

Накануне один из поклонников Вали притащил в школу ужа и тайком сунул на перемене в ее новенький голубой портфель. Кто посредством стихов выражал свои чувства к прекрасной полячке, кто прибегал к помощи рептилий. Ничего не подозревающая Валечка открывает портфель, неторопливая, спокойная, никогда не повышающая голоса – и впрямь королева! Снежная! – и вдруг, зажмурив глаза, визжит как резаная.

На ее беду, как раз в этот момент в дверях появился завуч Борис Михайлович. Его проницательный взгляд обежал класс, но остановился не на задних партах, а на передней. На той, где сидела (сейчас, впрочем, не сидела, а стояла, вскочив) примерная ученица Валя Домбровская. «Завтра, – молвил в тишине завуч, – придете с матерью».

Примерная ученица стояла, вся красная, потом тихо села и за весь урок (я исподтишка внимательно наблюдал) хоть бы шевельнулась! Я наблюдал, а в голове тем временем зрел план спасения. Нет, сначала не план, не было никакого плана – лишь решимость выручить из беды. Я не знал, как сделаю это, но знал, что сделаю, и, едва закончился урок, прямиком направился в кабинет завуча.

Домбровская, объявил, не виновата. Это я напугал ее, и если уж вызывать родителей, то не ее, а моих. (Под словом «родители» подразумевалась бабушка.) Я готов. Борис Михайлович некоторое время пристально смотрел на меня, потом, не говоря ни слова, взял листок и написал быстрым бисерным почерком: «Уважаемая товарищ Домбровская! Ваш приход в школу необязателен».

Мыслимо ли было доверить карману сей бесценный документ?! Так и шел, сжимая его в руке (не очень сильно), шел деловито и смело – прямиком к ее дому, к которому прежде осмеливался приблизиться лишь под покровом темноты, но сейчас было светло, меня это, однако, ничуть не тревожило.

На двери висел почтовый ящик, такой же аккуратный, как ее тетради и учебники, и такой же, как учебники, синенький. (Она оборачивала их в синюю бумагу.) Я постучал. Не открывали долго (или мне казалось, что долго), но – странное дело! – я не волновался. Кровь не приливала к моему мужественному лицу, и ладони не потели. Тверд и спокоен был я. Ясен духом. Сейчас я был не троечник с задней парты, не однокашник провинившейся девочки, чью мать вызывают в школу. Сейчас я был официальное лицо, курьер. Посланник, которого уполномочили вручить документ.

Позже так было всегда. Всегда я чувствовал себя куда уверенней, ежели выступал не от своего имени, а от имени других людей. Кого – неважно; важно, что других…

Наконец дверь открылась. Бесшумно, будто сама по себе, и не мать увидел я, как ожидал, а дочь. Отнюдь не заплаканную. Не убитую горем. В халатике. В розовом халатике, который как бы уменьшал ее, однако выглядела она почему-то старше.

Записка была уже наготове. Я протянул ее и сказал сиплым голосом, которого Валя, наверное, не узнала: «Отдашь матери!» И, повернувшись, зашагал прочь. Минул окна – те самые, заветные, к которым столько раз липнул по вечерам, а сейчас даже взглядом не удостоил. К остановке, трезвоня и раскачиваясь, подкатил трамвай, но я, еще выполняющий миссию, не вскочил, по своему обыкновению, на подножку, а пошел пешком.

На другой день она и назвала меня – впервые в жизни! – по имени. Подвинулась, приглашая сесть рядом. Я аккуратно сел (чтобы, упаси бог, не задеть ее), а после уроков поджидал с портфелем в руке у школьной калитки. Звонко шлепнулся о тротуар коричневый, блестящий, с черным бочком каштан. Подпрыгнул, откатился к забору и исчез в ворохе листьев, как в норке. Осторожно поворошил я ногой. Каштана не было. Еще поворошил, потом нагнулся и раздвинул листья пальцами. Не было. Я даже засмеялся от изумления – впрочем, в тот день я от всего смеялся, – а когда поднял голову, в двух шагах от меня стояла в расстегнутом пальто моя Валя. «Потерял что-то?» А губка закушена. «Угу, – промычал я. – Каштан».

Она смотрела на меня веселыми глазами. Потом сунула руку в косую прорезь кармана и протянула на ладошке… каштан. Точно такой, как тот, что спрятался в листьях. А может быть, даже тот самый.

Я помотал головой: «Да нет, мне не надо».

Каштан сверкал на солнце. Я видел это, не глядя на него, и еще видел бледные веснушки на ее лице.

Более полувека минуло с тех пор, но сцена эта стоит передо мной как живая. Тощий мальчуган в перелицованной курточке, рукава малость коротки – я быстро рос, и бабушка не успевала угнаться за мной, – и прямая девочка с синей лентой в волосах. Беленый школьный забор, а над ним огромное дерево с красно-зеленой, еще густой листвой и желтоватыми шариками в колючках. Светит солнце. На ладони у нее лакированно блестит ядрышко каштана. С какой чудовищной высоты вижу я это? Тепло внизу, шуршат о тротуар листья. Она косится на каштан, будто сама удивлена, откуда он взялся у нее, сует его обратно в прорезь кармана, медленно поворачивается и идет. Я пристраиваюсь рядом. Или даже не рядом, а чуть сзади. Но все равно вижу, как она чему-то тихо улыбается.

Ее благосклонное отношение ко мне продолжалось недолго. Снова замаячил на горизонте вернувшийся с соревнований – и вернувшийся триумфатором – гимнаст-разрядник, и, хотя наш кулачный поединок кончился, насколько я понимаю, ничем (или ничьей?), он не оставил сопернику-рифмоплету никаких шансов. Оттер, оттеснил, отбросил в сторону, но и там, в стороне от своей Вали, я еще долго писал в разных укромных местах (или вырезал ножичком) четыре волшебных буквы: РКВД. Что расшифровывалось: Руслан Киреев – Валя Домбровская.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации