Автор книги: Сборник статей
Жанр: Иностранные языки, Наука и Образование
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Zusammenfassung
Viktor Zirmunskij und die russische Germanistik. Im Beitrag geht es erstens um eine konzise, auf zahlreichen Publikationen basierende Skizze der germanistischen Laufbahn von Viktor Maksimovic Zirmunskij (1891–1971), «dem gro?ten russischen und sowjetischen Philologen der ersten Halfte des 20. Jahrhunderts», sowie um seine Publikationen im Bereich der deutschen Literaturgeschichte. Zweitens werden die wichtigsten Eigenschaften von Zirmunskj als Forscher, Hochschullehrer und Wissenschaftsorganisator herausgestellt, die augenscheinlich dem Abtasten von Problemzonen, der Aufdeckung von Defiziten der heutigen Germanistik in Ru?land und in gewisser Hinsicht der eventuellen Uberwindung ihrer problematischen Lage dienen konnen. Abschlieβend wird die Aufmerksamkeit auf die Polemik um Person und wissenschaftliche Methode Zirmunskijs sowie auf eine Reihe von Problemen gelenkt, vor denen die Auslandsgermanistik in Ruβland steht. Berucksichtigung finden dabei vor allem Uberlegungen von Alexander Michailow, dem herausragenden russischen Germanisten in der zweiten Halfte des 20. Jahrhunderts, sowie aktuelle Positionen der gegenwartigen Literaturwissenschaft und Wissenschaftstheorie, die die bis in die zwanziger Jahre zuruckreichende Diskussion mit Zirmunskij fortsetzen.
Н. С. ПАВЛОВА (Москва)
О ТЕОРЕТИЧЕСКОМ СМЫСЛЕ РАБОТ А. В. МИХАЙЛОВА
Имя Александра Викторовича Михайлова стало наконец широко известно. Доступны труды, вышедшие при его жизни и посмертно (он умер в 1995 году). Стал очевиден огромный размах его работы (литература и эстетика Германии, Австрии, Швейцарии, Англии, России, музыка, музыкальные теории, живопись). Желая приблизить к нам и объяснить великие памятники зарубежной культуры, он без устали, по возможности, издавал и комментировал: Гёте («Западно-восточный диван», «Театральное призвание Вильгельма Мейстера»), Жан-Поля («Приготовительная школа эстетики»), Ницше («Рождение трагедии из духа музыки»), Шефтсбери («Эстетические опыты»), Ауэр-баха («Мимезис») и многое другое.
Но каковы теоретические основания его работ? Что представляют собой его труды среди многочисленных направлений современной науки? Что такое феномен Михайлова? Важен ли его пример для российской германистики?
Работы Михайлова как будто бы не хотели выделяться на широком поле современных исследований. Не случайно он лишь редко обозначал направление своих работ терминологически. Во многом он шел общими путями. Столь актуальный сегодня интерес к контексту издавна был органическим свойством его исследований. Он не только высоко ценил, к примеру, подробнейший труд Фридриха Зенгле «Эпоха бидермайера» (1971), но и сам представил эту эпоху во множестве частных, общественных и культурных связей. Любое время вырастало в его работах не только из великих идей, но и из обычаев, обыденных представлений и штампов. Он стремился широко охватить жизнь. Именно поэтому, вероятно, его привлекали второстепенные, забытые писатели: в них яснее просматривались характерные приметы давней культуры. Даже в самих наименованиях литературных направлений – Просвещение, романтизм, реализм – он усматривал субстрат характерных представлений эпохи. Но отношения литературы и жизни в его работах этим далеко не исчерпывались.
После смерти Александра Викторовича вышло так, что его статьи о немецкой и австрийской, швейцарской литературах, сложившись в единое целое, представили их многовековую историю. Сам он, однако, говорил, что не пишет историю литературы. В статье об австрийской поэзии он объяснял, что своей задачей считает не рассказывать историю австрийской поэзии, а «открыть вид на происхождение этой поэзии из духа австрийской культуры».[178]178
Михайлов А. В. Из источника великой культуры // Золотое сечение: Австрийская поэзия XIX–XX веков в русских переводах. М., 1988. С. 6.
[Закрыть] Сам дух культуры был для него, стало быть, предметом исследования. Но важно и другое. Источник «духа», строя и характера литературы Михайлов в каждом случае искал в состоянии движущейся жизни. При этом, разумеется, дело у него обстоит совсем не по принятой в советские времена формуле, в соответствии с которой «литература отражает действительность». «Я предпочитаю, – настаивал он, – (…) формулировку: „Действительность тяготеет…“ вместо, например, такой: „Литература тяготеет к изображению действительности (…)“, – предпочитаю потому, что литература находится здесь в полнейшей зависимости от жизни; жизнь – ее внутренняя форма, ее endon eidos, и эта внутренняя форма творит органически подобающее себе выражение».[179]179
Михайлов А. В. Обратный перевод. М., 2000. С. 123.– Далее ссылки на это издание приводятся в скобках в тексте.
[Закрыть] О прозе начала XIX века он писал, что не литература, а сама жизнь в это время творит некую свою «жизненную» прозу, что «проза XIX в. есть функция от жизненной прозы, есть ее произведение, даже в таких романтических созданиях, как романы Вальтера Скотта» (123).
Он ощущал культуру как всеохватно сопричастную движущейся жизни.
«Люди начала XIX века, – писал он в статье „Культура комического в столкновении эпох“, – садясь по вечерам за ломберный столик и развлекаясь в обществе шарадами и логогрифами, играя в фанты и всякими иными способами проявляя свою невинную ребячливость, (.) конечно же, не замечали, как, в такие минуты, уносит их своим вихрем история, вовлекая – и притом самым суровым манером – в свою неповторимость, в безвозвратность совершающегося. Точно так же и мы, делая доклады или слушая их, вообще совершая все то, что можно делать, а можно и не делать, уже этим погружаясь в житейскую суету, вечно повторяющуюся и потому никуда не уходящую от самой себя, конечно, в такие минуты (или часы) не замечаем, как принадлежим истории». Все «незаметное, обыденно-суетное, мнимо несущественное, – заключал он, – (…) и отпадает и, одновременно, не отпадает от (…) истории» (131). Не только «контекст», но и – решительнее и шире – сама включенность культуры в движущееся время была для него первостепенной и требовала соответственного уровня понимания и знаний. Выходило, что только так можно было не «описывать» художественные явления, не «писать историю культуры или литературы», а «открыть вид» на их существо.
Такой подход – с точки зрения неостановимого времени – приносил у Михайлова свои поразительные результаты. Его историзм не совпадал со стандартным сопряжением литературы с историческим развитием. Движущееся время включало в себя у Михайлова не только историю, но и другие объемы и смыслы.
Уже само название одной из важных его работ—«Культура комического в столкновении эпох» – предполагает изменяющееся во времени содержание комического. Комическое предстает у Михайлова не в освободительной силе смеха, раскрытой в работах М. М. Бахтина об эпохе Средневековья и Возрождения. Основываясь на материале XVIII, а затем и начала XIX в., Михайлов говорит о совсем ином смысле комического. В занимающие его эпохи комическое, пишет он, есть «элемент самой действительности» (122), и, сообразно с этим, оно – не только те невинные салонные забавы, описание которых нами уже упоминалось, но еще и трагическая стесненность, «уместность неуместного», присутствующая, например, в анекдотах XVIII века (92). «Уместность неуместного» не разрешает, подобно смеху, ситуацию, в которой стиснут человек, а, напротив, вводит в нее зрителя: к зрителю приближается страдание. Уместность неуместного становится «своеобразной логикой страдания, страдания невыносимого, нестерпимого, нечеловеческого» (92). «Смешное», – определяет он второй полюс комического в рассматриваемую им эпоху, – это «постыдно-необходимое» (125). Вспомним Клейста и «постыдно-необходимое» в естественном, но и «анекдотически неуместном» страхе героя «Принца Гомбургского» перед разверстой могилой. Логика остроумия, идущая от барокко, говорил дальше исследователь, позволяла в конце концов расщепить неестественность ситуации. Но мысль Михайлова о превращении комического в трагическое, о «трагической роже» комического, не поддающейся уничтожению, имеет и гораздо более широкий адрес. Она затрагивает и те эпохи, к примеру XX столетие, когда на новом витке во множестве вариантов повторяется застывшая «уместность неуместного» и комическое лишается своей освободительной силы.
Читая Михайлова, приходится задумываться об особом значении, которое он вкладывал в само понятие «жизнь». Всепроникающий историзм охватывал у него не только бесчисленные объекты, но и разные уровни смысла. В работе о барокко он призывал «подумать» об «онтологии личности» (курсив А. М). Личность в творениях писателей барокко, писал он, как бы (! У А. М. «как бы» нет!) «мучается (…) над своим ускользающим от нее самоудостоверением»: уже в силу своей принадлежности к этой художественной эпохе она «обязана приобщиться к устроению целого».[180]180
Михайлов А. В. Языки культуры. М., 1997. С. 121.
[Закрыть] Меняется, стало быть, не просто история, не только жизнь – меняется самоосмысление человека в его отношении к целому. Уже поэтому задачи филологической науки понимались им как «беспрерывный поток осмысления», причем это осмысление, «находится в движении относительно принципиально движущегося материала».[181]181
Михайлов А. В. Проблемы исторической поэтики в истории немецкой культуры. М., 1989. С. 3.
[Закрыть]
И. Я. Бодмер был велик для него именно тем, что увидел столкновение отмиравших и новых художественных импульсов не только в швейцарской, но и в мировой литературе: одним из первых Бодмер осмыслил поворот вкусов от «Франции» к «Англии», от размеренности классицизма к бесконечности Шекспира («Шекспир и несть ему конца», – написал позже Гёте), к новому пониманию природы, к «природному» Гомеру, к заново осмысленной античности, а вместе с тем к возрождению гекзаметра взамен александрийского стиха, к новому пониманию жанров, фольклора, к новым формам слова и образности. Написав большое исследование о Бодмере (своего рода «книгу в книге» в первом томе «Истории швейцарской литературы»),[182]182
Михайлов А. В. Иоганн Якоб Бодмер и его школа // История швейцарской литературы: В 3 т. Т. 1. М., 2002. С. 320–447.
[Закрыть] Михайлов подчеркнул в полузабытом авторе его прозорливый взгляд на подспудно происходивший грандиозный слом художественных эпох, «сложнейший процесс прорастания старого новым».[183]183
Михайлов А. В. Проблемы исторической поэтики в истории немецкой культуры. С. 8.
[Закрыть]
Он умел видеть все в «большом времени» (Бахтин): каждое явление ставилось им в контекст вековой традиции и рождения нового. Он писал о немецком барокко и немецкой классике, вновь и вновь возвращаясь к Гёте, был внимателен к позднему немецкому реализму, к Стефану Георге, писал даже об увлекшем его в последние годы авторе второй половины XX в. Томасе Бернхарде. Но главным для него были сдвиги в культуре, продолжение или конец традиции.
Эпохальные сдвиги в развитии культуры были рассмотрены Михайловым на материале XVII в., а затем рубежа XVIII–XIX и XIX–XX вв. Но центром для него, вслед за Э. Р. Курциусом, было обозначившееся на рубеже XVIII–XIX вв. крушение тысячелетней риторической культуры, «завалившей», по его выражению, своими обломками весь XIX век. Переход к XX веку он также считал рождением нового канона – возвращением культуры к «трудному своему состоянию», отличному от естественности реализма XIX в.
Важным для Михайлова, как отмечалось в суждениях о нем (С. Г. Бочаров), был образ «границы». Из понимания «границ» складывалась его концепция мировой литературы. Идее неравномерности мирового литературного развития, когда «запаздывавшие» литературы непременно должны были пройти в будущем общий путь – классицизм, романтизм, классический реализм XIX в., он предпочел внимание к различиям в их развитии. Именно так, из отступлений от общего, складывалось, по его убеждению, мировое богатство. Естественно поэтому, что из-под его пера вышли замечательные работы не только о литературе Германии (главный его предмет), но и о существенно отличных от нее литературах Австрии и Швейцарии. В единстве мировой литературы он видел многообразие разного.
Но главным «отступлением от общего» было в глазах Михайлова творчество великих писателей. Настаивая на том, что сама жизнь рождает сдвиги в культуре вплоть до самого отвлеченного ее уровня, Михайлов был занят прежде всего как будто обратным. В его работах немыслима «смерть автора». Не бидермайер, а связанные с ним Грильпарцер и Штифтер поняли и выразили свое время. В вещах, которых не упускают из вида персонажи Штифтера, во вполне реальных сюжетах трагедий Грильпарцера, писал Михайлов, завязываются надстраивающиеся над ними конфликты – происходят столкновения осмысленности или бессмыслицы человеческого существования.[184]184
Архив А. В. Михайлова. Рукопись статьи «Грильпарцер». С. 70
[Закрыть] Беспроблемная бидермайеровская гладкость жизни оттеснена. Вещь, как она осмыслялась в австрийской классике, – это не только предмет, это и своего рода философско-поэтический термин, и определенное состояние мира: вещи причастны к диалектике жизни и смерти.
Контекст, «жизненное» начало воплощалось, таким образом, у Михайлова в данных во весь рост фигурах великих писателей. Но и сами эти фигуры, и человека в их творчестве он видел в движении. Эпоха, столь по-разному отразившаяся в их творчестве, «говорит», показал он, «через них» своим и их языком.
Еще одна граница в трудах Михайлова – между различными областями знания и разными видами искусств. Он был одним из наших крупнейших филологов. Но предметом его профессионального интереса были также живопись и музыка (в Московской консерватории он читал изданные теперь лекции). Интердисциплинарность имела для него не самоценный интерес, она служила все тем же вполне определенным целям – вела к постижению хода и логики художественного развития. Действуя в духе современной герменевтики, он видел задачу как филологии, так и искусствознания в реконструировании и истолковании непрерывности духовного и культурного опыта человечества. Анализ пауз в музыке Антона Веберна был связан им с возрастающей ролью молчания как выразительного средства не только в новой музыке, но и в литературе, и прежде всего, в поэзии XX в.
Он писал о философии Ницше, Гуссерля и Xайдеггера, Гадамера и Флоренского. Он и сам был мыслителем—трагического склада. «Тема А. В. Михайлова, таившаяся за всем разнообразием его конкретных тем, сообщавшая его трудам – единство поверх всех границ научных дисциплин, а его человеческому облику – черту внутренней боли, – писал о Михайлове С. С. Аверинцев, – (.) была связана с проблемой нигилизма и (.) его фаз, последовательности как бы эсхатологических духовных катастроф; „вся история есть катастрофа“: от „конца света“ в эпоху барокко, через разверзающиеся бездны романтики, через уютное омертвение бидермайера, через роковую точку превращения всего невозможного в возможное, отмеченную именем и образом Ницше, через тоталитарные безумства нашего столетия – в грозящую последнюю пустоту».[185]185
Аверинцев С. С. Путь к существенному // Михайлов А. В. Языки культуры. С. 9.
[Закрыть]
Сказанное требует, однако, корректировки. Занятый размышлениями о, так сказать, надысторическом смысле истории, он никогда не допускал того, чем так часто грешат современные исследователи, – подчинения материала «любимой идее». Он не допускал, по собственному его выражению, «философствования» по поводу литературы и – прибавлю от себя – за ее счет. В работе, посвященной терминологическим исследованиям А. Ф. Лосева, он писал, что сама история – это «знание о себе, положенное как знание в слово». И дальше: «Что такое „история“? (…) это выведывание неизведанного через слово и в слове» (487). В слове, настаивал Михайлов, кроется больше, чем видят в нем в разные эпохи люди, его употребляющие. Слово – хранилище разных смыслов.
Именно в этой связи он занимался «ключевыми словами культуры», выдвигавшими в разные времена на первый план разное свое содержание. Как бы ни были широки его культурные интересы, как бы ни проступали в его работах размышления о смысле истории, все это вырастало из почвы слова. Так и понятие «нигилизм», о котором он прочел незадолго до смерти доклад в Вене («Из истории нигилизма»), было рассмотрено им как ключевое слово истории культуры, способное «содержать в себе наперед, в некоторой неясности и даже полной закрытости, некое знание (…) – для него, для слова, (…) легче совершать переход к тому, что разумеет слово, между тем как все мы, т. е. в том числе и вся наука в целом, „спотыкаемся“ на переходе от слова к тому, что: от слова к тому, что им разумеется» (537–538). Эта работа, как многие, очевидно, помнят, имела одним из первых своих разделов анализ «Речи мертвого Xриста с вершин мироздания о том, что Бога нет» из второго тома романа Жан-Поля «Зибенкез». Выраженное Жан-Полем экзистенциальное отчаяние почти походя отливается в слово «нигилизм» в открытом письме Ф. Г. Якоби к Фихте 1799 г. и западает в память культуры. В самом слове Михайлов улавливает движение от его тогдашнего понимания к новой его широте и знанию в иные эпохи. Совершался «перевод» слова одной эпохи на язык другой. Вся история вековой культуры в важнейшем ее аспекте включена в историю одного слова. Но, полагал Михайлов, такой перевод возможен лишь при условии двойного перевода – не только усилия нашего проникновения в давнее время, но и взгляда на это время с сегодняшней точки, когда позади многовековая история. Само исследование Михайлов воспринимает как проблему. Ведь вековое развитие литературы неизбежно искажается, несмотря на самые точные знания о нем, но, с другой стороны, и обогащается опытом будущего. Он ценил широкий и целостный подход к литературе. Но в любой работе широта вырастала у него из постижения «принципов и первопринци-пов поэтического».
В заглавие его посмертно опубликованной книги вынесена проблема «обратного перевода», схватывающая самую суть его подхода к литературе. «Надо учиться обратному переводу», – озаглавил он несколько страниц, открывающих книгу. Он начинал с изменений, происходящих на протяжении веков с человеческой личностью (тема, которой была посвящена и его широко известная работа «Проблема характера в искусстве: живопись, скульптура, музыка»). Меняется «а) внутренняя устроенность личности, характерный взгляд на мир, целый строй чувств, где одно акцентируется, другое отставляется на задний план, третье отсутствует, – все, начиная с мироощущения на самом непосредственном уровне и кончая „мировоззрением“; б) самоосмысление человека» (14). Меняется не только человек в его отражении литературой. Меняется и все остальное, составляющее содержание, материю и форму произведений. «Учиться обратному переводу» значит для автора искать ключ к прежнему, утраченному пониманию. Возможно ли такое проникновение в давно утраченное после сменявших друг друга катастроф, прерывавших линейное развитие? Михайлов, как сказано, трагически воспринимал непроходимость межей, разделяющих историю человечества. Но есть в его убеждениях и другая сторона. Проникновение в иную эпоху, в иную национальную культуру он считал не только возможным, но и необходимым: «главный метод истории культуры как науки – это обратный перевод постольку, поскольку вся история заключается в том, что разные культурные явления беспрестанно переводятся на иные, первоначально чуждые им культурные языки (.). Итак, надо учиться переводить назад и ставить вещи на свои первоначальные места; здесь уже многое достигнуто и, главное, осознана сама проблема» (16). Достигается это ценой непрестанного напряжения интуиции, ума, и – прежде всего богатством знаний.
А. И. Жеребин убедительно говорил на нашей конференции о невозможности выйти за пределы своих границ – имея в виду наши отечественные границы, границы российской германистики, неизбежно привносящей в рассмотрение «неметчины» свое, российское понимание. Не могу не признать, что и замечательные работы Александра Викторовича были русским национальным явлением, весьма значимым, однако, для мировой науки. Но для обоих исследователей важна и другая, подчеркнутая Михайловым сторона дела – глубокое погружение в существо другой культуры.
Утвердившееся после работ Ю. Кристевой и Р. Барта понятие «интертекстуальности», насколько мне известно, не употреблялось Михайловым. Но если бы это было не так, оно означало бы в его случае не только то же, но и иное. Если у Р. Барта понятие интертекстуальности определяется как «общее поле анонимных формул (.), бессодержательных или автоматических цитат, даваемых без кавычек»,[186]186
Барт Р. Избранные работы: Семиотика. Поэтика. М., 1989. С. 428.
[Закрыть] если, таким образом, инонациональное, как и прошлое с его традициями, понимается как безлично вошедшее в текст писателя, то у Михайлова интертекстуальность означала бы еще и драматическое, вопреки «границе», столкновение и соединение своего и чужого, нового и старого, их взаимный неравнодушный взгляд в лицо друг другу. Такая интертекстуальность составляет самое зерно его теоретической концепции.
Чем же, собственно, занимался Михайлов? Что строил? Важнейшим он, несомненно, считал проникновение в тайны поэтики писателя. Главный объект его внимания – художественное произведение. В свете движущегося потока истории рассмотрены не только разные художественные эпохи, не только роды, жанры и человек в пределах его самоистолкования – рассмотрены принципы построения произведения, возможности и границы слова. Как пример можно вспомнить его всесторонний разбор поэмы А. фон Галлера «Альпы» в первом томе «Истории швейцарской литературы» и многое другое.
И все же анализ текстов занимает не главное место в его работах. Самый тонкий анализ возникал у Михайлова как бы попутно, в размышлениях о других, более широких горизонтах. Он дал глубокую интерпретацию «Мертвых душ» Гоголя, но очевидно, что главным для него оставалось при этом соотнесение гоголевской поэмы с некоторыми особенностями русской культуры на этом ее этапе и, что неожиданно, с дожившим до того времени гомеровским в ней началом («Гоголь в своей литературной эпохе»). Он писал о «Войне и мире» Толстого, но тотчас возникало и, разрастаясь, занимало все пространство работы как будто бы тоже неожиданное сопоставление Толстого и Штифтера, что в свою очередь вело к размышлению о возможности другого, непсихологического реализма в литературах XIX века. Основой его работ, можно, стало быть, заключить, был компаративный анализ, компаративистика? Это так, но не только это.
Он строил здание исторической поэтики, укрепляя его одним «кирпичом» за другим. Вел через века и разные литературы выяснение разного назначения слова, движения и смены форм, связывая все это с менявшимся пониманием мира и существа человека. Не только своей, но общей задачей литературоведческой науки он считал возрождение исторической поэтики, развивающей работы А. Н. Веселовского. Именно историческая поэтика, считал он, остается на сегодняшний день основополагающей частью науки о литературе. Исчерпывающе знакомый с достижениями классической и современной германистики за рубежом, что очевидно уже из огромного научного аппарата его работ, восторженно отзывавшийся о высоком профессионализме и «натиске» этой науки в Германии, двигавшейся вперед со «скоростью решения двух проблем в год» (он с удовольствием цитировал эту формулу, памятуя о том, что у нас проблемы решаются годами), он настаивал на собственных возможностях нашей филологии, опирающихся на иную, чем в Германии, культурную традицию. Основой расхождения было разное отношение к историзму. «Немецкая мысль, рождающая историзм как новый принцип, как новый способ видеть и понимать бытие, – писал Михайлов в книге „Проблемы исторической поэтики в истории немецкой культуры“, – в то же время часто готова отказаться от него – в пользу высшего. (.) Всякое развитие находится тогда в зависимости от высшей категории, так или иначе порождается ею, и тут никак нельзя сказать, чтобы бытие было бытием историческим, нельзя приписывать ему такой предикат (.) Как бытие, так и истина, смысл, понятие изъяты из истории, и такое состояние изъятости есть нечто высшее, чем пребывание в истории, что означает пребывание лишь в эмпирическом».[187]187
Михайлов А. В. Проблемы исторической поэтики в истории немецкой культуры. С. 92.
[Закрыть] Напротив, историзм «как принцип познания жизни, природы, культуры нашел в России благоприятную для себя почву, будучи поддержан самим непосредственным постижением жизни, и в частности анализом, воспроизведением ее в реализме XIX в.» (510–511).
Историзм, предупреждает Михайлов, несводим «к исторической фактографии» (511). Не заменяет его и пришедшее на смену «социальной индифферентности» «увлечение социальными проблемами, и как раз многочисленные работы среднего и слабого уровня, выходящие на Западе, показывают, что можно даже увлекаться социально-историческим детерминизмом как особого рода модным научным хобби историка литературы, а при этом оставаться вполне антиисторичным догматиком по существу, по самому характеру своего мышления» (524).
Любой факт, любое явление культуры в рассмотрении Михайлова не «точечно», а «линейно». «Линейность» предполагает не только осмысление самого явления, но и многообразные осмысления его в истории. Всякое произведение находится не только «там», но и «здесь», как живой фактор настоящего. «Наверное, можно сказать, – пишет Михайлов, – что историческая поэтика всегда занята чем-то таким, что всегда уже – позднее, что (…) имеет за собой тысячелетия своего становления. Но это же позднее всегда остается и ранним (…), иначе литература была бы уже давно лишь переспелым и вялым культурным плодом» (523).
Историческая поэтика двигается, по его словам, «в глубину – к принципам, или первопринципам поэтического (вместе с тем общекультурного) сознания», ставя все освоенные историко-культурные материалы на «почву слова».[188]188
Там же. С. 16.
[Закрыть]
Приведу в заключение слова С. Г. Бочарова из его «Предисловия» к «Обратному переводу» Михайлова. Особое значение работ Михайлова Бочаров видел именно в концепции исторической поэтики, современным классиком которой он был: «именно она оказалась на наших отечественных путях самым естественным и плодотворным выходом из краха нормативно-школьной марксистско-советской теории литературы». Но Бочаров сказал и другое: «в то время как в западной теории последних десятилетий сменяли друг друга одна методологическая революция за другой, наше новое теоретическое знание выращивалось изнутри исторических изучений».[189]189
Бочаров С. Г. Предисловие: Огненный меч на границах культур // Михайлов А. В. Обратный перевод. С. 11.
[Закрыть]
Принцип такого выращивания и предложен нам Александром Викторовичем Михайловым.
Zussammenfassung
Uber den theoretischen Sinn der Werke von A. W. Michailow. Die Arbeiten Alexander Michailows, die unsere Wissenschaft bei weitem noch nicht in ihrem vollen Gehalt rezipiert hat, sind von entscheidender Bedeutung fur fruchtbare Weiterentwicklung der Germanistik. Michailow besa? die Fahigkeit, das Schaffen jedes Schriftstellers in der «Gro?en Zeit» (Bachtin) zu sehen und fugte jede Erscheinung in den Kontext jahrhundertealter literarischer Entwicklung ein. Gerade auf diese Weise – in der Bewegung von Ideen und Formen – erschlo? sich, was fur ihn Kultur darstellte. Ihm kam es darauf an, die Richtung der kunstlerischen Entwicklung, den Sinn der Literaturbewegung zu sehen. Der wichtigste Forschungsgegenstand fur Michailow bildeten die Wendepunkte in der Entwicklung der Kulturen: Wendepunkte in der Antike sowie die Wende vom 18. zum 19. Jahrhundert (Ende der rhetorischen Kultur), die Wende vom 19. zum 20. Jahrhundert. Die Bedeutung von Alexander Michailow ist neu zu verdeutlichen.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?