Автор книги: Сборник
Жанр: Словари, Справочники
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Николай Каразин (1842–1908)
Писанка
В эту весну Дарья вскрылась рано, да как-то совсем неожиданно.
Еще вчера лед был надежен. Большой караван легко переправился на эту сторону, только у самого берега один верблюд чуть было не провалился. Тарантас морозовского приказчика из Петроалександровска тоже благополучно перебрался; лед был толстый, крепкой спайки, надежный, а к ночи потянуло теплом, пошел ливень, – в полночь треснуло и зашипело по реке, а стало светать – уже вся Дарья тронулась, а с левого берега, сажен на десять, полоса чистой воды забурлила, подмывая глинистые скаты.
Бойко тронулся лед, ни прохода – ни проезда. Так и прут льдина на льдину, треск и грохот стоят в воздухе, людские голоса заглушают…
Время настало свободное, праздничное, и много казалинских жителей собралось на реку любоваться грозною картиною ледохода. Отстояли заутреню и обедню, разговелись, перехристосовались, отдохнули малость, ну и нечего больше делать, как только гулять.
Собрались на берегу и простой казалинский народ, и военные, господа даже, из начальства и зажиточного купечества, с своими семействами, – кто пешком, кто в экипажах, кто верхом, по местному обычаю… и все теперь внимательно на ту сторону всматриваются – и простыми глазами, и в бинокли.
Очень занимает всех этот тарантас, что стоит у самой воды, отрезанный бушующей рекою от города и всего жилого-уютного.
Над широкою Дарьею – туман ледяной; неясным пятном виден громоздкий, тяжело нагруженный экипаж, уже распряженный. Верблюды, привезшие его, лежат около, а один забрел в береговые камыши, чуть виднеется. Киргиз-лауча пытается огонь разложить, да дело «плохо клеится» – дымит только промерзлое, сырое топливо. Кто в тарантасе сидит, не видно, а на козлы взобрался высокий человек в военной шинели, шапкою машет и, должно быть, кричит… Помашет-помашет, да и приставит руки ко рту, а ничего не слышно: ширина такая, что и при спокойной воде слов разобрать невозможно, а где же теперь, когда на реке стоит стон стоном, и льдины, как бешеные звери, друг на дружку лезут – сшибаются…
Все, кто на этом – жилом берегу, очень жалеют тех, кто на том – пустынном: этим и тепло, и сыто, и весело по-праздничному, а тем и холодно, и голодно, и притомились, чай, за дальнюю дорогу, а когда Господь приведет перебраться на эту сторону – неизвестно.
Помощь бы тем подать, провизии бы послать – да невозможно, всякая переправа остановилась. На этой стороне казенный железный паром в неисправности, только сейчас к починке приступили: прозевали пост и Страстную неделю, все собирались, а тут вдруг и прорвало неожиданно.
Положение путников на том берегу было действительно очень печальное.
Сообщил об их участи морозовский приказчик из Петроалександровска; он доложил, что обогнал тарантас майора Кусова с семейством, верст за пятьдесят до Дарьи, и что их дела неважные: верблюды, нанятые майором, оказались слабоваты, в степи стояла гололедица, рассчитывали в десять дней всю путину сделать, а только на двадцатый до Дарьи добрались. Провианту, по расчету, и не хватило, с полдороги едут впроголодь, только чаю и осталось с избытком, а сухари все давно приели. Оставил им морозовский приказчик полноги бараньей прожаренной да хлеба фунта два, не больше, а водки или чего-нибудь в этом роде у него самого ничего не осталось. Думали путешественники, что как раз через день и дома будут, а тут вдруг беда – реку прорвало – стоп! Хоть с голоду помирай! Близок локоть, да не укусишь! И что всего обидней, всего раздражительней, что несчастные путешественники ясно видят и город весь сытый и празднующий, и люд гуляющий, и дымки в трубах, а ночью (они еще затемно дотащились до берега) светлое зарево над церковью, огоньки по всем улицам, красные змейки ракет; до их слуха доносятся и пушечные выстрелы, и перезвоны церковных колоколов, даже веселые рожки стрелков и рокот барабана, отбивающего утреннюю зорю…
Сиди вот тут впроголодь, зябни на ветру и зубами щелкай!
Не всякий сытый голодного не понимает, а тут все собрались больше понимающие и сердцем сочувствующие, помочь очень желающие, а как и чем помочь не знающие.
Вот об этом-то все и шли разговоры в собравшейся на этом берегу, сочувствующей толпе казалинских обитателей.
Прибыл и сам комендант, чтобы всем распорядиться самолично, – и трет себе голову в недоумении, а пока ищет свирепыми глазами, кого распечь да разнести за несвоевременное вскрытие.
– Пуще всего барыню Марью Ивановну жалко! – вздыхает старушка в ковровом платке. – У ней ведь, сердечной, грудной младенец на руках!
– Да, девочка Настя, да мальчик Коля – да тот ничего, тому шестой годок пошел! – пояснила другая, тоже в ковровом платке.
– И как это, право, Семен Петрович оплошал?! – удивлялось военное пальто с барашком.
– Оплошаешь – когда, слышь ты, гололедица. На десять ден запоздали! – оправдал Семена Петровича чей-то голос в толпе.
А Семен Петрович и был сам майор Кусов, что на том берегу напрасно горло надрывает…
– Ах, черти! Это они до завтра с своими заклепками прокопаются! – ругался комендант, прислушиваясь, как у мастерских, несмотря на праздник, звякают молотки по железу.
– Да и бесполезно сегодня паром отправлять! – заявило другое начальство. – Видите, как лед валит, – все равно не переправиться!
– Да ведь замерзнут, с голоду помрут!
– Выдержат! Чаю осталось, а с чаем все лишние сутки продержаться можно!
– Вон, вон раздули! Эво как пламя взвилось! Справились с костром… Важно! А, здравствуйте! Христос воскресе!
Чмок да чмок, слазили в карманы, обменялись яичками, а там еще подошли: чмок да чмок; опять «Христос воскресе» да «Воистину!..».
– А если пустить теперича ракету на ту сторону, а к ракете этой самой либо кулич, либо бутылку водки…
Захохотали в толпе, а одна дама с пером на шляпке воскликнула:
– Ах! Это идея!..
– Это ужасно! Ехать так долго, мечтать доехать к празднику домой – и такая неприятность!
– Сам виноват! Старый степняк должен понимать, что едешь на десять дней – бери запасу на двадцать… Вы говорите, совсем нету у них провизии?..
– Так точно, ваше превосходительство! – почтительно докладывал морозовский приказчик. – Я их обогнал у сухого колодца; они все уже давно приели и очень бедствовали. Дети особенно плакали и кушать просили – я им ногу баранью пожертвовал, фунта полтора на ней мяса осталось, да сухарей, все, что со мной были, а больше ничего, до завтра еще вытерпят, а ежели что, то может болезнь приключиться…
– Заболеешь!
– Супруга ихняя очень огорчены, сам майор сердит-с, а мальчик Николаша ревма ревут…
Красное яичко им обещано, а вот оно какое красное яйцо вышло!
– Красное яйцо… гм… Нельзя ли хоть каик надежный спустить, деревянный? Может, как-нибудь доберется?.. Попробовать бы!
– И пробовать нечего! Сейчас его сомнет льдом, да кто идти решится?!
– Послушай! – подошел тут коренастый киргизенок, лет шестнадцати. Он только что подъехал к общей группе, слез с своего косматого моштака и стал дергать за рукав морозов-ского приказчика.
– Что тебе?
– Ты говоришь, больно плачет Миколка, красного яйца хочет… Ой! Ой!
– Отстань!
– Нет, говоришь ты, Миколка плачет – это он оттого плачет, что знает, какое ему я яйцо сделал – красное, ой, ой, хорошее! Я ему обещал, когда домой приедет, будет ему хорошее яйцо!
Кто слышал – смеяться стали, а киргизу не до смеху, сам чуть не плачет и зорко в ту сторону всматривается… И видит он, как какая-то крохотная фигурка отделилась от тарантаса и подбежала к огню…
– Вон он, вон! Миколка! – заорал во все горло киргизенок и добавил визгливо так: – Миколка!..
Кто ближе стояли, даже шарахнулись от этого отчаянного крика.
– Это – Малайка, майорский джигит, что оставался дома. Они большие друзья с Колей, самые неразлучные! – пояснил кто-то знающий.
– Чего орешь, дурак? Не услышит!
– Нет, ты посмотри, какое я яйцо приготовил! – засуетился Малайка и вынул из-за пазухи что-то, тщательно завернутое в цветную тряпку.
Он освободил свою драгоценность от оберток и стал показывать всем, кто был поближе.
– Вот какое! Здесь я ножом джигита выскоблил, с ружьем и саблей, здесь вот крест нацарапал, здесь петуха… Джигит – это Миколка!
– А петух – это ты?
Опять смеяться стали.
– Ну, побереги яйцо свое, молодец! – похвалил один из офицеров. – Вот дня через два, когда переправим их, ты и отдашь. Сам с своим другом похристосуешься!
– Эх! Да дорого яичко во Христов день! – заметил кто-то.
– Миколка плачет, яйца ждет от Малайки! – забормотал киргиз и стал пробираться к берегу поближе, таща за повод своего моштака.
– Да что, малый! Ты никак через реку, на ту сторону сбираешься?..
Малайка только отмахнулся и стал садиться на своего чубарого.
– Эй, там! Посмотрите за этим дураком!
– Куда лезешь, черт?!
Какой-то казак даже нагайкою замахнулся на киргизенка, а тот только отшатнулся в седле и поехал шажком по самому краю берега, зорко всматриваясь в несущиеся мимо льдины.
Вдруг раздались отчаянные крики. Все замахали руками и бросились к воде…
– Держи его, дурака! Лови, лови! Эй, веревок сюда, багров!
– Тащи буйки с пристани!
Саженях в пяти от берега уже барахтался Малайка; его зажало между двумя льдинами и относило все дальше и дальше.
Но чубарый держался стойко. Степной конь фыркал и усиленно работал своими железными ногами. То он выскакивал из воды, словно на дыбы становился, то словно нырял между льдами и все дальше и дальше отплывал от этого берега.
Малайка орал, только, видимо, ободрения коня ради – не со страха, – и вдруг оба они, и конь и всадник, исчезли под водою!
– Сгиб!
– Царство ему Небесное!
– Экое дикое животное!..
С одною дамою сделалось даже дурно, и ее повели к дрожкам…
– Вынырнул!.. Опять пошел! Пошел!..
Какая-то черная точка показалась уже почти на самой середине реки, – только эта точка раздвоилась…
Старый казак-уралец пояснил это раздвоение:
– Он это правильно, ловко! Это он сполз с лошади – самой ей легче на воде держаться, а сам за ейный хвост уцепился. Правильно!
– Изнемогает! Затрет его льдом опять.
– Окоченеет ежели, тогда судорога и шабаш!
– Ох ты, Господи! Спаси и помилуй!
– И это, чтобы только яйцо свезти своему Николке. Вот так шалый!..
– А ведь доберется! Ей-же-богу, доберется!
– Опять не видать!..
– Спаси, Боже, и помилуй душу христианскую, то бишь – тьфу! – татарскую, а все же спаси, Господи, и помилуй! – бормотала старушка и даже на колени стала, чтобы удобнее молиться было.
– Теперь уже ничего не увидишь! Потому его далеко вниз снесло… Там ведь чего-чего не плывет по реке. Коли сгиб – так сгиб, а коли жив – надо быть, только на том берегу обозначится…
Но долго еще, очень долго не расходилась толпа, а на том берегу ничего не обозначалось.
– Чего уже тут глядеть-то! Пойдем домой!
– А что ж, и то правда; домой так домой!
– Иван Николаевич, Марфа Семеновна, вы к нам?..
– И как это весеннее тепло обманчиво – я совсем окоченел!
– Ну, по домам!
А все-таки никто не уходил, все что-то держало на берегу всех в сборе, и глаза не отрывались от этого ледяного хаоса, шумно несущегося все вперед и вперед.
– Ура… ра… ра!.. – раздалось вдруг с крыши шлюпочного сарая.
– Ура! – подхватила толпа, еще не зная, в чем дело.
Сверху много виднее. Там заметили, далеко ниже по течению, черную точку, появившуюся на том берегу и затем быстро направлявшуюся вверх, по направлению к майорскому тарантасу…
Это был Малайка, чудом выбравшийся из страшной опасности. Он теперь во всю прыть гнал своего моштака, везя своему маленькому другу драгоценную «писанку».
1872
Антон Чехов (1860–1904)
Вор
Пробило двенадцать. Федор Степаныч накинул на себя шубу и вышел на двор. Его охватило сыростью ночи… Дул сырой, холодный ветер, с темного неба моросил мелкий дождь. Федор Степаныч перешагнул через полуразрушенный забор и тихо пошел вдоль по улице. А улица широкая, что твоя площадь; редки в Европейской России такие улицы. Ни освещения, ни тротуаров… даже намеков нет на эту роскошь.
У заборов и стен мелькали темные силуэты горожан, спешивших в церковь. Впереди Федора Степаныча шлепали по грязи две фигуры. В одной из них, маленькой и сгорбленной, он узнал здешнего доктора, единственного на весь уезд «образованного человека». Старик-доктор не брезговал знакомством с ним и всегда дружелюбно вздыхал, когда глядел на него. На этот раз старик был в форменной старомодной треуголке, и голова его походила на две утиные головы, склеенные затылками. Из-под фалды его шубенки болталась шпага. Рядом с ним двигался высокий и худой человек, тоже в треуголке.
– Христос воскрес, Гурий Иваныч! – остановил доктора Федор Степаныч.
Доктор молча пожал ему руку и отпахнул кусочек шубы, чтобы похвастать перед ссыльным петличкой, в которой болтался «Станислав».
– А я, доктор, после заутрени хочу к вам пробраться, – сказал Федор Степаныч. – Вы уж позвольте мне у вас разговеться… Прошу вас… Я, бывало, там в эту ночь всегда в семье разговлялся. Воспоминанием будет…
– Едва ли это будет удобно… – сконфузился доктор. – У меня семейство, знаете ли… жена… Вы хотя и тово… но все-таки не тово… Все-та-ки предубеждение! Я, впрочем, ничего… Кгм… Кашель…
– А Барабаев? – проговорил Федор Степаныч, кривя рот и желчно ухмыляясь. – Барабаева со мной вместе судили, вместе нас выслали, а между тем он у вас каждый день обедает и чай пьет. Он больше украл, вот что!..
Федор Степаныч остановился и прислонился к мокрому забору: пусть пройдут. Далеко впереди него мелькали огоньки. Потухая и вспыхивая, они двигались по одному направлению.
«Крестный ход, – подумал ссыльный. – Как и там, у нас…»
От огоньков несся звон. Колокола-тенора заливались всевозможными голосами и быстро отбивали звуки, точно спешили куда-нибудь.
«Первая Пасха здесь, в этом холоде, – подумал Федор Степаныч, – и… не последняя. Скверно! Атам теперь, небось…»
И он задумался о «там»… Там теперь под ногами не грязный снег, не холодные лужи, а молодая зелень; там ветер не бьет по лицу, как мокрая тряпка, а несет дыхание весны… Небо там темное, но звездное, с белой полосой на востоке… Вместо этого грязного забора зеленый палисадник и его домик с тремя окнами. За окнами светлые, теплые комнаты. В одной из них стол, покрытый белой скатертью, с куличами, закусками, водками…
«Хорошо бы теперь хватить тамошней водки! Здесь дрянная водка, пить нельзя…»
Наутро глубокий, хороший сон, за сном визиты, выпивка… Вспомнил он, разумеется, и Олю с ее кошачьей, плаксивой, хорошенькой рожицей. Теперь она спит, должно быть, и не снится он ей. Эти женщины скоро утешаются. Не будь Оли, не был бы он здесь. Она подкузьмила его, глупца. Ей нужны были деньги, нужны ужасно, до болезни, как и всякой моднице! Без денег она не могла ни жить, ни любить, ни страдать…
«А если меня в Сибирь сошлют? – спросил он ее. – Пойдешь со мной?»
«Разумеется! Хоть на край света!»
Он украл, попался и пошел в эту Сибирь, а Оля смалодушествовала, не пошла, разумеется. Теперь ее глупая головка утопает в мягкой кружевной подушке, а ноги далеко от грязного снега.
«На суд разодетой явилась и ни разу не взглянула даже… Смеялась, когда защитник острил… Убить мало…»
И эти воспоминания сильно утомили Федора Степаныча. Он утомился, заболел, точно всем телом думал. Ноги его ослабели, подогнулись, и не хватило сил идти в церковь, к ранней заутрене… Он воротился домой и, не снимая шубы и сапог, повалился на постель.
Над его кроватью висела клетка с птицей. Та и другая принадлежали хозяину. Птица какая-то странная, с длинным носом, тощая, ему неизвестная. Крылья у нее подрезаны, на голове повырваны перья. Кормят ее какой-то кислятиной, от которой воняет на всю комнату. Птица беспокойно возилась в клетке, стучала носом о жестянку с водой и пела то скворцом, то иволгой…
«Спать не дает! – подумал Федор Степаныч. – Черрт…»
Он поднялся и потряс рукой клетку. Птица замолчала. Ссыльный лег и о край кровати стащил с себя сапоги. Через минуту птица опять завозилась. Кусочек кислятины упал на его голову и повис в волосах.
– Ты не перестанешь? Не замолчишь? Тебя еще недоставало!
Федор Степаныч вскочил, рванул с остервенением клетку и швырнул ее в угол. Птица замолчала.
Но минут через десять она, показалось ссыльному, вышла из угла на средину комнаты и завертела носом в глиняном полу… Нос, как буравчик… Вертела, вертела, и нет конца ее носу. Захлопали крылья, и ссыльному показалось, что он лежит на полу и что по его вискам хлопают крылья… Нос наконец поломался, и всё ушло в перья… Ссыльный забылся…
– Ты за што это тварь убил, душегубец? – услышал он под утро.
Федор Степаныч раскрыл глаза и увидел пред собой хозяина-раскольника, юродивого старца. Лицо хозяина дрожало от гнева и было покрыто слезами.
– За што ты, окаянный, убил мою пташку? Певунью-то мою за што ты убил, сатана чертова? А? Кого это ты? За што такое? Глаза твои бесстыжие, пес лютый! Уходи из моего дома, и чтоб духу твоего здесь не было! Сею минутою уходи! Сичас!
Федор Степаныч надел шубу и вышел на улицу. Утро было серое, пасмурное… Глядя на свинцовое небо, не верилось, чтобы высоко за ним могло сиять солнце. Дождь продолжал еще моросить…
– Бон-жур! С праздником, мон-шер! – услышал ссыльный, выйдя за ворота.
Мимо ворот на новенькой пролетке катил его земляк Барабаев. Земляк был в цилиндре и под зонтиком.
«Визиты делает! – подумал Федор Степаныч. – И тут, скотина, сумел примазаться… Знакомых имеет… Было б и мне побольше украсть!»
Подходя к церкви, Федор Степаныч услыхал другой голос, на этот раз женский. Навстречу ему ехал почтовый тарантас, набитый чемоданами. Из-за чемоданов выглядывала женская головка.
– Где здесь… Батюшки, Федор Степаныч! Вы ли это? – запищала головка.
Ссыльный подбежал к тарантасу, впился глазами в головку, узнал, схватил за руку…
– Неужели я не сплю?! Что такое? Ко мне?! Надумала, Оля?
– Где здесь Барабаев живет?
– А на что тебе Барабаев?
– Он меня выписал… Две тысячи, вообрази, прислал… По триста в месяц, кроме того, буду получать. Есть здесь театры?..
До самого вечера шатался ссыльный по городу и искал квартиры. Дождь лил весь день, и не показывалось солнце.
«Неужели эти звери могут жить без солнца? – думал он, меся ногами жидкий снег. – Веселы, довольны без солнца! Впрочем, у них свой вкус».
1884
Лист
(Кое-что пасхальное)
Передняя. В углу ломберный столик. На столике лист серой казенной бумаги, чернильница с пером и песочница. Из угла в угол шагает швейцар, алчущий и жаждущий. На сытом рыле его написано корыстолюбие, в карманах позванивают плоды лихоимства. В десять часов начинает вползать с улицы в переднюю маленький человек, или, как изволит называть его-ство, «субъект». Субъект вползает, подходит на цыпочках к столу, робко берет в дрожащую руку перо и выводит на сером листе свою негромкую фамилию. Выводит он долго, с чувством, с толком, точно чистописанию учится… Набирает чернил на перо чуть-чуть, немножечко, раз пять: капнуть боится. Сделай он кляксу, и… всё погибло! (Был однажды такой случай… Впрочем, некогда…) Росчерка он не подмахивает: ни-ни… И «ер» вырисовывает. Кончив чистописание, он долго глядит на свою каллиграфию, ищет ошибки и, не найдя таковой, вытирает на лбу пот.
– Христос воскрес! – обращается он к швейцару.
Нафабренные усы приходят в троекратное соприкосновение с колючими усами… Раздаются звуки поцелуя, и в карман цербера с приятным звоном падает новая «малая толика». За первым субъектом вползает другой, за этим третий… и так до часу. Лист со всех сторон покрывается подписями. В четвертом часу цербер несет его в апартаменты. Старичок берет его в руки и начинает считать.
– Все… Но, однако, что это значит? Пс! Тут, э-э-э… я не вижу ни одного знакомого почерка! Тут один чей-то почерк! Какой-то каллиграф писал! Наняли каллиграфа, тот и подписался за них! Хороши, нечего сказать! Трудно им было самим прийти и поздравить! А-ах! Что я им худого сделал? За что они меня так не уважают? (Пауза.) Э-э-э… Максим! Поезжай, братец, к экзекутору и т. д.
* * *
Одиннадцать часов. Молодой человек с кокардой на дне фуражки вспотел, тяжело дышит, красен… Он взбирается по бесконечной лестнице на пятый этаж… Взобравшись, он с остервенением дергает за звонок. Ему отворяет молодая женщина.
– Ваш Иван Капитоныч дома? – спрашивает молодой человек, задыхаясь от усталости. – Ох! Скажите ему, чтобы он как можно скорей бежал к его-ству опять расписываться! Украли тот лист! Ох… Нужно теперь новый лист… Скорей!!
– Кто же это украл? Кому он нужен?
– Его чертовка… эта… фффф… Его экономка стянула! Бумагу собирает, на пуды продает… Сквалыжная баба, чтоб ей ни дна ни покрышки! Однако мне к восьмерым еще бежать нужно… Прощайте!
* * *
Еще передняя… Стол и лист. В углу на табурете сидит швейцар, старый, как «Сын отечества», и худой, как щепка… В одиннадцать часов открывается дверь из апартаментов. Высовывается лысая голова.
– Что, еще никого не было, Ефимушка? – спрашивает голова.
– Никого-с, ваше-ство…
В первом часу высовывается та же голова. – Что, еще никого не было, Ефимушка?
– Ни единой души, ваше-ство!
– Гм… Ишь ты… Гм…
Во втором часу то же, в третьем – то же… В четвертом из апартаментов высовывается все туловище, с ногами и руками. Старичок подходит к столику и долго глядит на пустой лист. На лице его написана великая скорбь.
– Гм… не то что в прошлые годы, Ефимушка! – говорит он, вздыхая. – Так… Гм… И на лбу, значит, роковые слова[7]7
«Иналбу роковые слова…» – строчка из стихотворения Н.А. Некрасова «Убогая и нарядная».
[Закрыть]: «В отставке»!!! У Некрасова, кажется, так… Чтоб моя старуха не смеялась надо мной, давай хоть мы распишемся за них!.. Бери перо…
1884
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?