Автор книги: Сборник
Жанр: Словари, Справочники
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Вздумает кто из мещан сад или бахчи снять, его не минет, так как мог он и денег тебе для твоего дела дать, и самое дело это разбить, да не сам еще, а руки такие у него были, какие, может, верст на сто вокруг все захватывали, и мимо тех рук, как в сказке говорится, ни птица не пролетывала, ни зверь не прорыскивал…
Трунили, опять сказываю, наши степняки весело над коломенцем, как он ухнет, бывало, тысяч сто барыша с хлебной партии, да вдруг со всей губернии лошадей оберет, да еще столько же от них в сундук призаложит.
– Што-то, брат, длиннорук ты больно? – купцы про него меж собою толкуют. – Не угорел как бы ты, любезный! Посмотрим вот, долго ль ты провоюешь на награбленные деньги?..
– Так и так, – коломенцу, бывало, подслуживаются, – на базаре про вас говорят: как бы, дескать, не прогорели вы.
Усмехнется он так-то шутливо на такую речь и рукой махнет. «Ну их, – скажет, – к лешему, идолов пузастых! Знают они, куроеды глупые, как про такие дела рассуждать?»
И точно, никак не могли наши купцы понять и рассудить, какому Богу молится коломенец об счастье своем. Пробовали они собираться против него, чтобы хоть сообща силами с ним поравняться, – тоже ничего не вышло, кроме как многих из них за злые умыслы против него без пощады он в трубу пропустил, как есть нищими сделал.
После таких отпоров приуныли наши торговцы. «Нет, видно, надо покориться ему», – придумали они и решили, что, должно быть, великий колдун коломенец, потому не иначе как черт в уши ему шепчет, когда и сколько чего купить следует и когда что продать…
А он, не более как лет шесть жития его прошло в нашем городе, всю большую улицу каменными домами застроил. Такие-то чертоги повывел, полков пять бы в них досыта ужилось. Сказывали, если не врали, что через шесть-то лет в десяти миллионах уже обретался.
И такой ли старичина этот коломенский чудодейный был, рассказывать про него начнут, так только со смеху лопнешь, слушая про его затеи, и ни за что им не поверишь. На старости лет-то своих, про него по городу говорили, вздумал он книги читать учиться (не умел до этого времени грамоте) и не только что одни русские книги разбирать старался, айв чужие языки полез. Французов и немцев разных из Москвы с собою навез и ими чертоги свои населил. Детей они у него на разных языках учили говорить и самому ему, сказывали, во многом на свой ненашинский лад советовали. Прошла тут молва про шального старика, что будто он в чужие земли хочет ехать, затем аки бы, чтобы перенять, как в тех землях за овцами ходят и фабрики суконные как устраивают, но это он врал. У Бо-га-то не украдешь: всем известно было, что это он затем туда едет, чтобы веру свою крещеную переменить и совсем черту отдаться, дабы еще богаче быть…
Некогда же было коломенцу эти слухи слушать. Пустыми он их и дурацкими вслух всегда без всяких обиняков обзывал. «Дела настоящего нет у людей, – говаривал он, – так они рады зубы точить. Кто себе дело по своему разуму приискать может, тот не станет, скуки своей ради, всякую ерунду говорить».
И все мы видели, как он по своему великому сурьезу никогда пустяков не толковал, и хоть было ему лет под шестьдесят, однако ж на работу и на всякую выдумку разумную такой был завидущий и способный, хоть бы и молодцу какому удалому так в пору бы. Умел он наш город глухой и неудачливый на настоящую ногу поставить, так что начальство, ради просьбы его, ярмарку в нем открыло. (Большая ярмарка теперь разрослась…) Собор на базарной площади, вместо деревянной, маленькой церкви, такой соорудил, что из чужих городов обыватели приезжали планы с него снимать. И не только что он так-то приятно свои дела вел, а и племянников своих не забыл, по обещанью своему. Самых маленьких-то к себе в город взял, и все равно они у него как собственные дети, за один счет шли. В одних платьях ходили, у одних учителей учились, и даже, правду-то говорить, и над ними, все равно как над детьми коломенца, по городу смеялись: вот, дескать, купецкие, племянники, мужиковы дети, наравне с барчатами хотят быть – разным языкам учатся. Хорошо теперь из лаптей-то в сапоги обуваться, а как из сапог-то в лапти придется?.. Как бы тогда по-волчьи заголосить не пришлось, даром что не учились по-волчьи-то…
Много так-то толковали, много злобствовали наши горожане на коломенца, глядючи, как счастье его с каждым годом, ровно дерево на хорошей земле, разрастается, и в головы его градские выбрали. И по всей тогда степной стороне разошлась великая слава про коломенца, какой-де такой мочный он купец есть (губернатор ни к кому, кроме его, обедать не приезжал, когда в городе нашем ему быть надобилось), а там, немного погодя, слышим мы, что первый во всей нашей губернии богач – это Кирилла Семеныч Молошников, первой гильдии купец и потомственный гражданин (все равно, примером, что и дворянин всякий), и что, слышно было, царь его будто к себе на лицо требует – посмотреть на такого разумного мужика…
И не успели мы осмотреться, как Кирилла Семеныч гнездо себе в нашем городе свил. Вот какой прокурат этот подмосковный народ! Там, говорят, все такие хитрые. Только беда наша, ежели их много наедет к нам в степь, потому они у нашей простоты великие молодцы хлеб отбивать, а доброму-то от них чему-нибудь научиться – надвое бабушка сказала. «Пожалуй, говорит, что-нибудь и переймете, ежели сами умны будете…» Вот оно что!
В то время как Кирилла Семеныч свои делишки по малости обделывал, и Ванюшка тоже Липатов рос, не дремал и под дядиным крепким надзором великой докой торговою быть навастривался. Такой ему дядя-то в Чернополье у нас постоялый двор сбрякал, с особенными комнатами для господ, какого мы и слухом не слыхивали.
Спрашивали наши дворники:
– Для чего это ты, Кирилла Семеныч, таких покоев в доме настроил?
– А вот, – говорит, – после увидите для чего. – И смеется.
– Посмотрим, известно, посмотрим. Затейник ты, видим, здоровый. Как бы тебе затеи-то эти в карман не плюнули.
– Небось! – шутит коломенец. – Все Бог!..
– Увидим, увидим, что будет.
И в скорости же увидали дворники, как они без хлеба остались, потому и извозчики, и господа, и купцы – все на новый двор повалили. Лестно всякому на тот двор было взъехать, – харчевня чистая такая открыта была при нем (у нас, пожалуй, до того времени харчевен по селам и не бывало!).
Пошли себе наши дворники такие же дворы строить, с харчевнями и с особенными комнатами (переимчив народ у нас!..), только тоже мало барышу и с этого набрали они. Одни слезы и разоренье те постройки им принесли, потому, первое дело: очень уж много таких домов развелось, ходить в них народу недоставало, а другое: пока они раздумывались да строились, проезжий люд к новому месту привык и облюбовал его. Такие-то вон они хитрые, эти коломенцы-то!.. Нашему брату, простому человеку, связываться-то с ними вряд ли приходится…
Таким-то манером обстроились дядя с племянником в нашем уезде. Один в городе всем заправлял, другой над селами властвовал. Истинно: из молодых, да ранний этот Иван Липатов был. Тот хоть на честь все больше свои дела вел, умом своим обдумывал их и умом же к концу благополучному приводил, а Ванюшка-аспид – точно, неглупый мужик, а куда послабее дяди разумом вышел, – так тот все обманом да силой норовил наживаться. Видели ведь вы, как он с мужиками за хлеб рассчитывался; а теперь я вам скажу, как Господь Бог за неправедные дела злых людей рассчитывает, как Он дома их, как бы они крепко на сей земле ни стояли, мощной рукой Своей рушит и от жилищ нечестивых камня на камне не оставляет.
Маленьким еще был Иван Липатов, а уж душил и взрослых даже здорово. Все они с дядей забрали в свои крепкие руки, и так-то туго было тем, кто в руки к ним попадался, что уж на что выносливы и смирны люди у нас на степях, а зло на грабителей своих все большое имели и всякую скаредную штуку, ежели тайно сделать можно было, на вред и на зло им подгонять старались.
Оброс в таких делах наш Ванюшка бородой густою, и женил его дядя. Проживала у нас в Чернополье бедная дворянка одна, так они у ней дочь подцепили – за одну только красоту лица, без приданого, взяли. А долго ж таки упиралась невеста, не шла за Ивана, потому на поповиче одном, почитай, совсем сговорена была.
О чем бы больше тужить, кажется? Есть жена молодая, по любви и нраву сосватанная, капиталы свои немалые есть, дядя первый по губернии богач, братья и сестры-сироты не забаловались без призору, в своем сиротстве проживаючи, а в добрые люди выросли, помощниками в дому исправными сделались, – живи бы, кажется, поживай да добра наживай, а худо сбывай. Только нет! Не туда повернула воля-то Божия. Знает она, куда какого человека повернуть следует. Заслужил ты – на гору она тебя вознесет, проштрафился – под гору, и знай ты, человек, никто и никогда не удержит тебя на той дороге, по какой она тебя повесть возблаговолит…
Было над чем подумать разумному человеку, было чему поучиться, глядя, как семья самая богатая, самая что ни есть крепкая семья, гибла и пропадала, как дрянной червяк капустный, и уж не досадно бы стало, ежели бы они все глупы были, а то ведь один одного, как на подбор, умнее; а видеть и понять того, что сами они от себя пропадают, сами на себя свои же руки накладывают, никак не могли.
«Погублю премудрость премудрых и разум разумных отвергну», – Господь-то сказал. Мы вот поглупей, может, самого глупого из той семьи были, а видели же, как Господь очи им заслепил, чтобы не видеть им, как они к своей гибели идут, – и от гибели той остеречься им никак невозможно было.
Горько же, думаю, молодой Ивановой жене – столбовой дворянке – в дворничихах пришлось. Пошла она, бедная, на чужом-то дворе, от своих мамушек, нянюшек и сенных девушек, и в пир, и в мир, и в добрые люди. Везде все молодая хозяйка надобилась. Озлобится, бывало, Иван Липатов на младших братьев (двое еще было их, такие-то ли раскачни-головки!), начнет их колотить, поминаючи им дело их какое-нибудь разухабистое, – молодая и перед братьями, и перед мужем виновата, потому, думают братья, что это она на них мужу насплетничала, а у мужа, известно, нет ближе и безответнее, кроме жены, человека, на каком бы можно и поскорее было и без опаски свое зло сорвать.
Живучи у своей старухи матери тихо да смирно, воды не замутивши, дивилась только сначала молодая на новое житье, словно зверь лесной, лютое и неспокойное, а потом, когда Иван Липатыч, по братниным словам лживым, раз-два, а может, и три дюжей ладонью ошельмовал ее белое личико барское, глубоко она сердцем своим заскорбела и ужаснулась, потому явственно увидала она тогда, что в высоких хоромах, где ей жизнь свою коротать привелось, живут те же мужики необразованные, какие и в курных избенках век свой валандают, только денег у заправских-то мужиков поменьше да руки, от тяжелых трудов уставшие, полегче жирных купеческих рук будут…
Вот, сказываю, какое нелегкое узнала молодая про мужа и про семью его – и заскорбела, только же не было у ней, горемычной, ничего, что бы скорбь ее хоть на самую малость умалило. С каждым днем судьба ее несчастная все больше и больше ей горя подваливала. Лиха беда начать только мужу над женой лютовать, а там уж привыкнет он душу свою слезами жены отводить, и к легкому и тяжелому заодно он сумеет придраться и злость свою над мученицей женой утишать.
Так и тут: разозлят Ивана Липатыча мужики на базаре, придет он домой, и все у него в дому не по нем сделалось.
– Что, – скажет, – барыня-сударыня, али у вас белые руки отсохли, что по горницам ровно черти играли? Отчего вы, барыня-сударыня, рук ни к чему не прикладываете? Али работой, по барству своему, брезгаете? Заставлю я тебя, белоручка, как надоть, хозяйством займываться, – будешь ты у меня извозчикам в избе вместе с работницей есть давать.
Смотрит на него молодая, а у самой слезы из глаз – и ведь не то чтобы муж, не любивши ее, бранил, а так уж это исстари заведено острастку жене каждый день задавать, а то она любить перестанет… Это верно!..
– Смотри, баба, поморгай ты у меня еще глазищами-то своими совиными, я тебя утешу! – и вчастую, бывало, возьмет да на самом деле ее и утешит…
Знаючи ее в девках, какою она тогда бойкой да веселой была, теперь не увидишь и не узнаешь в ней прежнюю барышню. Никакого обличья старинного, девичьего, в ней вскорости после свадьбы не осталось. Сидит, бывало, без мужа по целым часам, ни с кем слова не вымолвит и только глаза (большие у ней и красивые такие глаза были) на одну какую-нибудь стену без отдыху и таращит…
Стали в это время бабенки наши пошептывать меж собой: с ума, мол, сошла Иванова молодая, по целым дням ни с кем слова не молвит.
– Ну, этого вы не толкуйте, золотые мои! – мещанка одна, приживалка такая убогая, объяснила однажды подругам. – Не с чего ей с ума-то сходить. А я вам вот что скажу, вот отчего она неразговорчивой сделалась (только смотрите, не выдавайте вы меня, Христа ради): пить она стала. Как муж в лавку уйдет, она и за рюмку. Вот отчего не говорит она – язык, значит, к горлу прилип…
Долго бабочки убогой приживалке не верили, только же истинной правдой все это наружу вышло. Молодая точно стала пить горькую чашу, поначалу тайком, а там уж и напрямик дело пошло…
Узнал наконец и Иван Липатыч про деяния супружницы и отучить было ее своею мужней расправой от пьянства попытался. Только же налетела в некий день коса на камень. Приходит муж из лавки, а жена зюзя-зюзей нарезалась.
– Ты што? – крикнул Иван Липатыч. – Опять за свое!
– Д-да! – отвечает смело жена. – Опять за свое.
– Ш-што?
– Мужик ты необузданный, а я барыня – вот что!
– А вот я тебе покажу барыню сейчас.
– Ну еще это видно будет, кто кому покажет, – сумрачно и нетвердо бормочет Ивану младший брат.
– Мы тебя точно можем вчетвером до смерти избить, – вступается средний брат, – потому ты своего дела не знаешь, мешаешь нам. А ежели ты жену свою бить будешь, мы на тебя явки становому подадим и в острог упрячем. Вот и сестра под присягой с нами заодно будет…
Остолбенел Иван от таких разговоров, а молодая смотрит на него и, словно шальная, хохочет.
– Што, – спрашивает она у него, – аспид ты эдакой? Ну-ка, попробуй теперь, чья возьмет?..
Не вытерпел Иван и бросился на жену, а братья его самого в кулаки приняли. Большой тут у них бунт произошел. Через великую силу могли работники хозяина от них отбить, а жену и сестру так водой от него отливали: зубами они в него впились и замерли…
И пошли у них войны такие каждый божий день. Так плохо приходилось на тех войнах Ивану Липатову от семейных, что хоть долой со двора беги, потому молодая в великую дружбу с братьями и сестрой вошла, и уж не то чтобы муж когда побил ее, а сама она, когда только захочет, всегда могла их на него напускать.
Пробовал он тут становому на братьев жалобу приносить, чтобы он заставил их старшего брата слушать, так они в один голос такое на большака пред становым показали (и бабы тоже заодно на допросе с братьями говорили), что Сибири, по этим показаниям, мало бы Ивану Липатову, ежели бы то есть становой денег с богатых обывателей не любил обдирать…
Обругал идолами Иван Липатыч семейных своих и сам стал изредка хмельным зашибаться…
А те уж совсем с кругу спились и девку-сестру в свой омут втащили. Показаться Ивану Липатову в хоромы было нельзя, потому все хоромы заполонила жена с братьями и сестрой. Прихлебатели там у них разные с утра до ночи, как мухи, кипели и под шумок из богатого дома к себе все растаскивали. Видит Иван, как общее добро жена с братьями по ветру развевает, да ничего в этом разе поделать не может, потому попробовал он однажды запирать все от них, так чуть-чуть дело до ножовщины не дошло.
Принялся он с этого случая чаще пить…
Услыхал про такие порядки племянников дядя-коломенец, рассуживать их из города прискакал.
– Так и так, дяденька, – объясняет Иван Липатыч. – Никак с ними сладить не в силах. Особенно вот Степка (это он на младшего брата показывал), с ножом на меня много раз накидывался.
– Ты што? – кричит дядя на меньшака. – Ты старшего брата не слушаться?
– Ты што орешь-то? – спрашивает Степка дядю. – Ты спроси прежде, боится тебя кто-нибудь здесь али нет? Вот про што прежде узнай, а тогда уж и дери глотку-то…
Коломенец побагровел даже весь от таких слов, а молодая смотрит на них и хохочет…
– Так ты забыл, собачий ты сын, чему тебя отец на смертной постели учил, – дядю, как его самого, почитать. Ты дяде, щенок, грубиянить вздумал? – И палкой хотел было его по спине гвоздануть.
– Ты палку свою в угол поставь. Я и без нее отца помню и Богу за него, может, денно и нощно молюсь, а тебе, ежели ты драться не отдумаешь, здорового звону задам…
Еще пуще молодая от этих слов в смех ударилась, словно и вправду с ума сошла.
– Жив быть не хочу, – кричит градской голова, – коли я тебя, мошенника, в солдаты не упеку.
– Не стращай! Сами пойдем – твой грех отслуживать, как ты там у мертвого отца деньги воровал из амбара. Это ты в спокойствии можешь быть, потому заодно уж тебе сироту доканывать.
И точно: ухитрился богатый дядя племянника в солдаты отдать. Так и пропал там, горемычный. И теперь об нем ни слуху ни духу – должно быть, раздольной-то голове лучше гулять по божьему свету, чем у богатого дяди под страхом быть…
Зато, когда рекрута в город начальству отдавать привезли, уж и срамил же коломенца племянник. Стал он пред палатами его белокаменными да середь-то белого дня и кричит: «Эй ты, голова! Выди-ка, что я скажу тебе. Почему тебя в головы выбрали, можешь ли ты рассудить и понять? Потому это, что крупней тебя вора во всем, может, свете нет… Ты у моего отца, братом он тебе – мошеннику – доводился, сто тысяч из амбара украл, – вот ты и выходишь теперь всем ворам голова…»
То был первый срам, первое несчастье, коломенцем в нашем городе изведанное. Много, однако, позор этот седых волос из головы богача повыдергал.
– Все равно уж после такого горя в мать сыру землю ложиться мне, – плакал коломенец, слушая, как племянник наругался над ним. – Пойду я на улицу, задушу его своими руками. Может, слажу еще…
Хорошо, что приказчики не пустили. «Охота вам, – уговорили они, – Кирилла Семеныч, связываться с пьяницей. Собака налает, ветер по полю разнесет».
Поправился немного Иван Липатов с семейством своим после младшего брата. Один только спорник ему – средний брат – оставался, – сестру и жену он и не считал уж, для них обеих-то вместе одного кулака довольно было.
Только ж и тут плохая ему с ними поправка была, потому, хоть и не могли они колотить хозяина так же, как с младшим братом колачивали, все-таки у Ивана Липатова не хватало силы поперечить им трем, когда они гостей к себе назовут и с ними в пьянство и безобразие всякое ударятся.
Живут они так-то немалые годы – и пригляделся Иван Липатов к пьяной семье, к горю своему выносливо притерпелся он, – только верно же и то говорится: у нас радости не часты, а беды – соседы.
Выноси другую беду, Иван Липатыч! Эта потяжелее первой будет.
Не хватило у одного мужика (на самом краю в слободе избушка у него стояла) хлебца. Вот и пошел он на гумно, – старую кладушку хотел разобрать да ржицы намолотить.
Только разобрал он кладушку-то, смотрит, на настиле, на каком стояла она, узел какой-то белый лежит. Обрадовался мужик – беспременно, думает, воры какие-нибудь это подбросили, чтобы не нашли у них. Взял он узелок, развернул – и видит, младенец там, мертвенький уж, завернут…
– Вот какой клад Господь мне послал, – запечалился мужик. – Надо теперь по начальству идти объявлять. Слава тебе, Господи, что девок у меня на возрасте нет…
Объявил мужик про мертвенького младенца. Пошли тут судбища страшные. И село и посад долго по этому делу к допросам таскали.
И оказалось по этим допросам, что был этот младенец преднамеренно изведен и на гумно спрятан мещанской девкой Татьяной Липатовой, с помощью среднего брата ее, мещанина же Григория Липатова…
Печально и сумрачно смотрят на большую городскую улицу пышные палаты коломенца. Занавески оконные все в них задернуты, ворота, лавки, погреба и лабазы, под палатами настроенные, все наглухо заперты, потому как раз перед лицом у них, на базарной площади, подмостки эти несчастные состроили, на которых виноватых людей секут.
Словно пчелы в улье, около тех подмостков жужжал и толпился народ. Все знали, что Головиных племянника с племянницей наказывать будут.
Вывезли наконец брата с сестрой. На грудях у них надписи такие были: «детоубийца», разбирали грамотники.
– Господи! Господи ты Боже мой! – многие бабочки убивались и руками всплескивали. – Красная девушка! На какое дело окаянное пустилась ты, грешница?..
– Нечего убиваться по ним, – раздавалось в толпе. – Их Господь простит. Это они отцов долг платят. Ему бы, по-настоящему, эту чашу пить следовало…
– Што про отца толковать? Его матушка темная могилка укрыла, а вот того кровопийцу-то безотменно отстегать нужно, – отзывались другие голоса и руками, при таких речах, на белые палаты почетного гражданина Кириллы Семеныча показывали…
Оголил этот второй позор всю голову коломенца даже до последнего волоска, и печалью, все равно как живого человека, накрыл он палаты его белокаменные.
Остался один Иван Липатов в отцовском дому, потому что жену его считать уж нечего – совсем она одурела. Кого бы только она ни завидела, сейчас и бежит к нему: «Дяденька, говорит, налей мне винца!..» Только и речей у ней оставалось. Опять было пошел в гору после братьев Иван Липатов. По-прежнему он шибко за дело принялся и большую деньгу наживал. Все мы подумали в это время, что, должно быть, смиловался Господь над этим родом и казнить его перестал…
И почти все, по долгому времени, забыто было слабою памятью человеческой. Все уж и попрекать Ивана Липатова каторжным братом и сестрой перестали, и жена у него как будто опамятовалась – меньше не в пример прежнего пьянствовала.
Верно это пословица говорится: знал бы, где упасть, соломки бы подостлал. Пуху бы лебединого под себя наклал Иван Липатов, ежели бы знал, что в такой-то день упадет он. Да нет! Подкрался к нему этот день лиходейный, словно вор, тихо и незаметно.
Сидит он себе однажды в своей лавке, и так-то отчего-то тошно ему сделалось, так-то скучно раздумался он о семействе своем несчастном, о делах разных, что невесело ему стало в лавке сидеть, и собрался было он домой уж идти, только и входит к нему мещанин один, такой старичок древний – на ладан дышал. Купил у него кой-чего старичок, и что-то они с ним слово за слово и поссорились.
Дальше да больше – и ссора эта в крупную брань перешла. Начал Ивана Липатова срамотить старичок на чем свет стоит. Народ тут в лавке сидел и всю эту историю, как она происходила, видел и слышал.
– Отродье ты проклятое! – шумел задира старик. – Мало вас Бог наказывал, аспидов.
И все ему про отца, про дядю, братьев и про сестру вызвонил – никого не оставил в покое.
Досадно показалось Ивану Липатову, что так его при народе в его же лавке обижают, – вытолкнуть старика попытался. Взял он его так-то за шиворот:
– Иди, иди, говорит, дедушка, не проедайся здесь, – а тот как царапнет его по щеке.
– Молод ты, разбойник, – дед говорит, – постарше себя за шиворот брать.
Так разлютовался старик, что оторвать-то его от Ивана никак не могли. Больно он его по голове и по плечам костылем колотил.
Только разозлился Иван Липатов и дал старику тумака – отпихнуть его от себя хотел, как он после на суде отговаривался, да не отговорился. В самой лавке растянулся старик и тут же дух выпустил. Под сердце ему Иван угодил. И опять, на дядину радость, подмостки перед его дворцами построили, и опять, сквозь двойные рамы и толстые оконные занавески, с тех подмостков донеслись-таки до старика стоны ошельмованного племянника, и в другой раз стоны те всю душу ему растерзали.
Осталась от всего рода в Чернополье у нас жена одна Иванова. И теперь еще она дурочкой по селу ходит и просит винца у дяденек и тетенек.
– Дайте, дайте винца, – пристает она ко всем и вприпрыжку, ровно дитя маленькое, каждого догоняет. – Мне винца можно дать, я барыня.
По всему уезду знают ее и барыней зовут, настоящее-то имя, признаться, уж и позабыли…
Много у Господа Бога всемогущего годов в руке держится, а больше того недель. Разным делам повелевает Он твориться в разные времена. Так вот и наше дело как началось Страстной неделей, так ею и кончилось.
Очень поздно к тому времени, как кончиться тому делу, Страстная неделя настала. Иные мужики, подосужей какие, отпахались уже; реки прошли, и жары стояли такие, хоть бы Петровками.
Дивились мы, отчего бы это так скоро жары пришли – и не видали, как Святая неделя нас навестила. и не один только праздник святой послал нам Господь в этот год, а послал Он нам вместе с ним болезнь лютую, холерой какую зовут. Давно уж она в наших краях не показывалась, а теперь показалась; грехи, должно быть, наши чересчур велики стали, потому начала она у нас народ валять, как валяет буря деревья в лесу.
Забралась она, лютая, в хоромы к Кирилле Семенычу и на второй день Светлого праздника в одну минутку трех деточек его в гроб уложила. Не мог еще с ними проститься отец, из дома все выпустить их не хотел, как она через два дня остальных двух заела. В избы тоже к рабочим и к приказчикам болезнь та мимоходом, должно быть, зашла, так что в один день из ворот Кириллы Семеныча двенадцать гробов выносили.
Идет за ними одинокий старик, лысой головой трясет, улыбается и христосоваться ко всякому лезет…
Такую-то старость, такую-то дряхлую, слабую старость представил он собой в это время, что жаль было смотреть на него. Многих неразумных и смех на него разбирал, потому согнулся старик в три погибели, видно, что и сам он, пожалуй, сейчас только с своими детьми порешился, а он идет, так-то усмехается всем и, ровно жених, прибадривается, – пьяный словно, на всю улицу, так что пенье заупокойное перервал, шумит: «Я, говорит, градской голова! Богаче меня во всей губернии человека нет!»
Только никогда мы не слыхали от него, чтоб он до этого времени песни какие-нибудь игрывал, а тут услыхали. Такую-то зазвонистую песню затянул старичина, за гробом детей идучи, – всех нас ужас объял; а он так-то весело, так-то любовно смотрит на всех и смеется.
– Ну, ну, – кричит, – дальше от нас сторонись! Я ведь купец, гражданин почетный! Я, милые вы мои, градской голова! – И при каждом чествовании голос свой все выше и выше вздымал и руками махал, словно пьяный.
Недолго промаялся горемычный старик. Может, с месяц после смерти детей прожил, – и хоронить-то его, бедного, некому было. Чужие люди уж, любви к ближнему ради, на вечную дорогу его приготовили…
Отошли за неимением прямых наследников белокаменные Головины палаты в казну под присутственные места. Только ж недолго и казна нажила в них. Так-то ярко в одну ночь загорелись они – и только одни обгорелые, черные стены остались от них. Так и теперь их никто не поправляет. Ветер, какой в пустоте их завсегда свистит и гуляет, очень пугает наших ребятишек.
Слышно было, что приказный какой-то нарочно присутственные места поджег, дабы можно было ему без опаски документы из дела одного богатого барина выкрасть. В пожаре, мол, утерялись те документы, а потому обвиняемый подлежит подозрению… Вон куда статья-то заехала!..
Часто рассуждаючи об этой истории, мещанин Кибитка – законник наш – говорил: «Надо полагать, оттого так беспощадно Господь этот род наказал и память об нем по ветру развеял, что набольший его на светлый, великий день Христов человека зарезал». Хмурил грозно в это время Кибитка свои черные брови и расстановисто толковал: «Всяка тварь в это время ликует и веселится, а он, ничего того не взявши в расчет, человека жизни лишил…»
– Оно, может, и поменьше наказанье было бы роду тому, ежели бы вина его учинилась в будни, а не в праздник, – задумчиво добавлял законник.
– Этого ты не говори, Кибитка! Всякий человек, – кто-нибудь скажет ему, – за свои грехи сам отвечает.
Покосится, бывало, Кибитка на спорщика и потому только спорщика того за его разговоры не приколотит, что драться ему с тех пор, как он на кулачном бою бойца одного изувечил, указом запрещено было…
– Историю о слепорожденном вспомни и замолчи, – скажет он противнику своему. – В истории той все досконально изложено…
1861
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?