Текст книги "Львовский пейзаж с близкого расстояния"
![](/books_files/covers/thumbs_240/lvovskiy-peyzazh-s-blizkogo-rasstoyaniya-187240.jpg)
Автор книги: Селим Ялкут
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Ночью спящий Арнольд Петрович увидел на этой трубе как бы тень, что-то вокруг летало. Издали он не разглядел, потому что и во сне его была тоже ночь, по крайней мере, густые сумерки, а сам кончик трубы чуть попыхивал, как горящая сигарета. Не такой человек был Арнольд Петрович, чтобы оставлять загадки без ответа, даже во сне. Подобрался поближе и увидел, что тень эта и есть наша старушка, мечется, бьется, все кругами, а оторваться никак не может. Или трудно ей во тьме без света, без направления. Арнольд Петрович замер, наблюдая. Тут как раз быстро стало светать. И вдруг старушка рванула, сделала шире круг и взмыла. Теперь она была хорошо видна. Зависла на ветру, как умеют птицы, осмотрелась и полетела туда, где сверкали золотом купола.
Накануне, как раз послание Владыки зачитывали. Но Арнольд Петрович ничего этого не знал, потому объяснить видение не смог, он и не проснулся почти, но стало ему неожиданно хорошо, как будто весточку получил от близкого человека.
Киев, 1998 год
Львовский пейзаж с близкого расстояния
В годы, определившие начало нового исторического бытия, никто не думал, что это возможно – налет на музей среди бела дня, со стрельбой и убийством. Эти стены, как принято почтительно именовать вместилища сокровищ искусства, затертые мраморные ступени – именно на них все и случилось – не видели ничего подобного до того самого рокового дня. Хоть именно в ступенях и мраморе есть родовое свойство классицизма, требующее пространства театральной сцены, багрового занавеса с ухмыляющейся маской, как если бы убийцы явились с ножами, припрятанными в тогах, а жертва, глядя помутненным взором на покидаемый мир, успела попенять злодеям за вероломство.
Нынешняя эпоха не располагает к сантиментам, вернее, требует упрощений в духе времени, безразличному к театральным эффектам. Теперь играют почти без декораций, исчезая и вновь всплывая в пятне света, и глубина сцены почти не нужна, а только этот впившийся в лицо и руки луч. Все, как в жизни, там тоже нужно дожить до своего героического часа и не ошибиться в выборе жанра. Трагедии достаются не всем, и редко достигают чистоты замысла, гибельный акт часто случаен или нелеп, и его обстоятельства становятся элементом полицейского протокола, где известно время и место. Тут не до мрамора. Нужно быть проще.
Но и простота обманчива. Двое неприметных молодых людей проследовали в гардероб, сдали сумку ( – Я отут повішу. А ви ж номерок не забудьте. – Так, так, дякуемо, не забудемо), а в сумке оставили дымовую шашку.
Молодцы глянули в зеркало, еще раз оценили обстановку, и отправились быстренько, взволнованной походкой любителей искусства. Вслед шашка задымила. Решили, что пожар. Единственный милиционер таился где-то с пустой кобурой, от охраны в таких случаях мало пользы, и право на подвиг остается за доброхотами. Был обычный день, в музейной анфиладе почти никого. Служительницы кинулись вниз, на пожар. Беспокойные немолодые женщины, восседающие на пороге каждого зала. Они так и бежали с кудахтаньем, все разом. Поднялся переполох. А те двое прошли легко и ножиком вырезали полотна из рам. Небольшие работы художника Яна Матейко легко свернулись трубкой. Пока все шло гладко. Но на выходе, уже в виду непарадной двери, ведущей в музейный дворик, столкнулись с искусствоведом. Минуты не хватило, если бы шашка задымила чуть позже, все бы обошлось. А так искусствовед спешил с огнетушителем. Стреляли с ходу без предупреждения, пуля срикошетила и угодила искусствоведу в поясницу. Умер на месте. Еще одного – заместителя директора застрелили в дверях, когда отходили во двор, к забору, за которым ждала машина. Заместитель встал на пороге, здесь стреляли в упор.
Двое убитых за два холста. Ясно, был заказ. Можно вообразить, как бродил здесь заказчик, любовался, как говорится, долго стоял, отходил, щурился, прикидывал место в собственной коллекции и решил, что будет в самый раз. Кто же знал, что молодые люди возьмутся за пистолет.
Никого не нашли. Матейко – известный польский передвижник, туда, нужно полагать, его и вывезли. Или в Америку, в диаспору. К тамошним ценителям и патриотам. Во Львовском художественно-промышленном музее когда-то было двадцать три работы Матейко, среди них единственный пейзаж – вид на Босфор (есть репродукция в книге начала двадцатого века), остальные холсты жанровые, исторические. Может, среди персонажей тех картин есть родственники заказчика и картины ему дороги, как семейная реликвия. В галерее остались ценные итальянские работы. Брать их было проще, почти у самого выхода. Переждать поспешающих на пожар тетушек и тащить. А если не итальянцы, то французы почти рядом с Матейко. Сохранились нетронутыми. Нет, договаривались на Матейко, а на французов с итальянцами заказа не было.
Так разворачивается детектив со стрельбой, кровью и таинственной, скрытой в глубине фигурой удачливого дельца. Нынешние нравы примечательны – преступление можно заказать как блюдо в ресторане. Сделать заказ и спокойно дожидаться. Убийство входит в меню. Исключительно по деловым соображениям, ничего личного.
С выстрелами наступает просветление от бурных восторгов нового времени. Добросовестные служители вместо того, чтобы послушно поднять руки, бросаются под пули. Теперь над теми ступенями мемориальная доска и несколько увядших гвоздик. Вдовы приносят, другие женщины. Новая легенда города. Самое время дать погибшим почесного громадянина, но с этим не спешат и вряд ли дадут.
В прокуратуре, дело завели для проформы. Хоть налицо двойное убийство, дерзкое ограбление, похищение национального достояния. Поерзали по столу папками для вида. Холсты теперь где-то в укромном месте. А искусствовед погибший – здесь чужак, хоть с Украины, но чужак. Не местный, это много значит. И похож на еврея. Не иначе, как еврей. Мать допросили, намекнули, может, это он сам. Как это сам? А отак, а потім його і вбили. Такая оформилась версия у сыщиков.
Здесь никогда не жили на свету, а у конспирации двойной подпольный расчет. У них – свой к своему, как костяшки на старых счетах, пришлых они не любят. Cвій до свого і по своє… Свой к своему и за своим. Переводится трудно, магическая формула, вязкие сумерки смысла, заглатывается сразу и целиком. Собственно говоря, перевод и не нужен, свои понимают и так…
В глубоком дворе на Армянской улице есть дверь, обложенная по периметру крупным камнем, годным для крепостных сооружений. Неожиданная среди пустых стен, и от того несколько загадочная, единственная, без вывесок, надписей, просто дверь, как картинка из мрачного комикса, за которой казематы с отравленными плесенью стенами и плеском темной воды. Воображение только мешает. Это приватный клуб для своих. Сюда сходятся романтики западно-украинского государства. Здесь они собираются. Каста местных интеллектуалов. Братчики, масоны, карбонарии, антимонархисты. Приятели люду – как великолепно звучит по украински – Друзья народа. Мечта обращена в счастливое прошлое. Таким оно теперь видится – время нефтяного галицийского бума. Если найдут еще, эти конспираторы будут первыми, а пока они собираются за этой дверью, гадают. Местный кофе Галка – растворимый, без гущи, но то в уличных заведениях – сглотнул и побежал дальше, а здесь по настоящему. С гущей…
Из Киева в любую точку Украины можно доехать за ночь, в этом преимущество страны, не нужно томиться днем у запертых вагонных окон, провожая деликатным касанием следующих в туалет попутчиков. В чужой город любопытно приезжать на рассвете, продлевая чуткий поездной сон интригующей явью, дополняя собственное пробуждение видением незнакомого места с обилием узнаваемых деталей, перемешанных, однако, по иному, по ихнему, в другом порядке, предполагающем смысл, который еще предстоит постичь, растворенный в безлюдье улиц, подлежащих угадыванию и смутному ощущению былого присутствия именно здесь у скособоченной вывески с не русской, не украинской, а какой-то чужеродной надписью, с поблескивающей от ночного дождя мостовой, с дамой, садящейся в экипаж, упирающей изящный ботинок в гнутую ступеньку. Смутная, заимствованная из кино подробность модерна, требующая пояснений сонника, или нет – именно теперь в незнакомом месте – не сонника, а путеводителя. Здесь в чужом городе, зримая картинка, лишенная подсказки памяти, легко переходит в иллюстрацию, в оттиск и, усиленная многократными повторениями, возвращается назад, создавая образ, похожий на сбывшееся сновидение.
Утро только разворачивается, и плотность растекшегося тумана истончается на глазах, как затертая марля, удивляя монохромностью открывающегося пейзажа, общей серостью одежды, предметов, машин, самих людей, черно-белой картинкой, не допускающей колористических излишеств. Сейчас на исходе перегоревшего лета, еще влекущего шлейф пыльной жары, мир окрашен в цвета реализма. Яркой заплатой выделяется пятно привокзального сквера. Тут оазис особенной жизни с разбросанными грудами тряпья, одеял, полиэтилена, мерцающего из сумеречных глубин – грандиозного лежбища бродяг, не нашедших другого жилья и теперь вяло встречающих рассвет, озабоченных необходимостью вставать и жить дальше. С другой стороны площади, рядом со станцией пригородных автобусов, у края тротуара держится, настороженно оценивая обстановку, стая бродячих собак. Они тоже начинают день, и общее устремление живых существ, казалось бы, лишенных тягот плоти, объединяет всех разом фольклорной картинкой. Фольклор спасает обыденность от убожества.
У ворот стоит собака,
Смотрит на бульвар.
У нее не жизнь, однако,
А сплошной кошмар.
Посреди площади, возвращаясь в город, разворачивается трамвай, он неожиданно, как гусеница на дачную скатерть, вползает в привокзальное бытие, старомодные вагончики, похожие на картонные, плывут, позвякивая и пошатываясь, с натужным брюзжанием, будто старый гном в цветном колпаке жалуется на жизнь, что гонит в дорогу прямо с утра, когда еще не отпустило застывшие за ночь суставы. Скрытый замысел неожиданно проступает из броуновского смешения персонажей, осознания их поступков, умножения усилий, направляющих разгадку творения из предвечного хаоса по единственному пути, факту участия в этой – земной жизни. Таким простым до очевидности доказательством полны картинки средневековья – приобщением к одному делу, принадлежностью к месту и времени, которое открывается воображению сквозь знакомые приметы (они ощутимы и сейчас): запах дыма, перекличку выбравшихся на базар крестьян, прощальный вскрик петуха, рвущийся сквозь скрежет уносящегося трамвая. Перемещаясь в пространстве без всякой, казалось бы, причины, мы хотим оживить время, наше путешествие в историю, всего лишь проблеск родовой памяти, попытка вернуть утраченное когда-то изначальное ощущение покоя. Старый город держит в себе исчезнувшее время, как колодец темную (мертвую или все еще живую?) мерцающую в глубине воду.
Это не метафора, вернее, не только она. Достаточно осознать, что значат проплешины вокруг собора посреди старой площади. Это – Елисейские поля средневековых захоронений, и, глядя на них со скупо выступающего из стены балкона, мы видим вместилище старого кладбища, как видели его когда-то те, кто стоял здесь несколько веков назад. Толстяку здесь не повернуться. Но место осталось, оно под балконом. Кладбище, ставшее центром современного города, укрытое каменной чешуей, стянутое трубами канализаций, присутствует в измерении вечности, оставаясь тем же, чем было когда-то, россыпями праха под ногами галдящих и шумных, как все бездельники, туристов.
Уместно почтительное снисхождение к далекому прошлому. Но само время исчезает, оставляя напоминания о себе не явно, а как положено мистике, когда причину и следствие связывают между собой неразгаданные приметы. Они здесь, недоступные досужему воображению. Странно, если бы было иначе, когда ступаешь по этим камням. Потому, как и положено на кладбище, здесь деятельны нищие, площадь тревожит их, как дурман растения, которое может отравить или исцелить. Нищие явились сюда живым напоминанием о грехах, не каждого, а всех сразу, как в полицейской облаве, которая не различает правых и виноватых, а захватывает скопом для быстрой и жестокой расправы. Вкрадчивая лесть и притворство не могут обмануть. Экскурсоводы пугливо замолкают, когда эти люди требуют свою долю. Тут их законное право, и увечья, которыми они гордятся, старость, которую они выставляют напоказ, естественны как продолжение давней традиции средневековья, живущего в постоянном предчувствии смерти, ее воплощении в маскарадном облике, с прямой спиной надзирательницы (за каждым!) и грациозной походкой скелета. От той поры остались эти мелочи, сохраненные в причудах суеверий, а старая архитектура придает достоверность любой фантазии. Женщины, а среди экскурсоводов их большинство, знают, что нищих нельзя отгонять, нельзя мешать им работать, потому что и это – труд, требующий вдохновения, которое дается, как в недавние безбожные времена давалось право на подвиг. Нищие мстительны и могут запросто изгадить одежду. А экскурсоводы – печальна их участь – живут на зарплату.
Дорога с вокзала минует костел, нужна привычка, чтобы не вскидываться на будоражащие формы барокко, миновать их буднично, без ощущения новизны. Пустынные улицы листают поворот за поворотом, рассветная пелена стекает со старых фасадов, и город кажется серебристо-серым, вбирая в себя все цвета, процеживая их сквозь каменную плоть. В такие минуты безлюдье выглядит одушевленным без всякого усилия воображения. Таков же сквер, где нужно выходить, пустой и замусоренный, как брошенное стойбище. Таково его состояние, на которое нельзя пенять, главное в чужом городе – принимать детали пейзажа такими, как есть. Если уж так необходимо (а бездельный ум с азартом поглощает новые впечатления) можно присмотреться к захламленному месту, где избыточно яркая (здесь везде так) для конца августа зеленка кажется бодряческим укором унынию, и, приглядевшись, разглядеть в густом сплетении ветвей, неясное сооружение, отороченное бетонным бордюром с металлическими перильцами, обособленное от среды как капитанский мостик корабля, ушедшего в траву, как в воду. Вот она – шлюпка, спешащая к берегу, и прощальный взгляд израненной команды на реющий флаг. Впрочем, если навести на резкость бинокль, это не вовсе не флаг, а всего лишь большая табличка – туалет платный.
Приговор банальности. Просто не бывает такого, чтобы ничего не было.
Львовские улицы похожи на разлетевшиеся качели и скособочены во всех мыслимых направлениях. Такие улицы любят еврейские художники, им это близко – мятежная готовность растрясти родовое гнездо, побыстрее выпасть из него, чтобы потом всю жизнь мечтать вернуться сюда, в перекошенные улочки, в то самое место, где, повинуясь силе древних формул, время воскрешает растворенное в нем прошлое. Пока они витают где-то поблизости, чернеют птичьими грудками жилеток, держа за руки смешливых подружек, и припоминают знакомые дворы, глазастые окна с бельмами занавесочек, жирную осеннюю грязь и убогие лестницы, ведущие под звезды.
Хвала бережливости! Какие-то знаки сохранились с тех давних лет, голоса в подъездах звучат среди затхлой сырости, особого сумеречного воздуха и следов былого достатка, позволившего себе мраморную лестницу, плетение потолочного узора в белесой чешуе осыпающейся краски и игривые излишества фасада. Городской пейзаж пестрит находками, как содержимое лавки старьевщика, а среди хлама то и дело попадается нечто особенное. Львову не очень везло с биографией, и, наученный опытом перемен, город заменил нервические поиски счастья меланхолическим ожиданием. К лучшему, если понадеяться, как следует. Философия – хорошее лекарство от скуки. Дворец пионеров открыли в помещении бывшего публичного дома. Красный фонарь сменили на красный галстук, и невинность стала пределом терпимости. Тем более сейчас, когда невинность можно восстановить. И совсем недорого. Кающаяся грешница не могла бы желать большего. Заплатите, и все устроится…
Напротив сквера, с другой стороны улицы и, как положено в этом городе, чуть повыше стоит розовый (будто под макияжем) удивительно изящный домик, ступеньки сбоку ведут на высокое крыльцо, рядом с балконом темнеет раскрытое окошко, оплетенное виноградной лозой, все это, конечно, настоящее, но чуть смещенное в область грез. Тень Маргариты колышется в глубине окна, поджидает хозяйку, которая отошла, чтобы разглядеть себя в семейном зеркале. В пути с востока на запад карету нашего воображения непременно начнет трясти и подбрасывать.
Наша дама появляется, что называется, на минутку, это видно по простенькому платью в серый горошек и розовой кофте, наброшенной наугад, в расчете на капризы погоды. Кутает в нее руки и спешит. Вся она сейчас – торопливое скользящее движение, и глаза, подходящие для женщины, встающей в шесть утра. Обстоятельства, конечно, диктуют разное, но такова природа утренних женщин. Валентина ведет нас, почти не поднимая головы, сосредоточенно глядя перед собой, что совсем не лишнее при крайней изношенности местных тротуаров, а сама она уже далеко, при исполнении, в дневных заботах.
Небольшие комнаты плотно под потолок загружены мебелью, кажется, здесь не хватает воздуха, а света в плотно заставленном растениями окне, действительно, маловато. Вообще, это не та квартира, о которой мы договаривались. Ту Валентина предоставила подруге – барменше для личных встреч. Но барменша или ее друг потеряли ключи. Барменшу зовут Жанна. Подходящее имя для романтической женщины, хоть потеря ключей – осенний знак, если вспомнить душеведа Фрейда.
– Поживите пока здесь. – говорит Валентина. – Может, так даже лучше. – О том, насколько лучше, мы поняли потом, а пока согласно закивали. Придется перебыть в квартире погибшего искусствоведа, пока хозяйка в отъезде.
– Вот у нее был муж. – Говорит Валентина мечтательно. Под настроение и о прошлом можно мечтать. – Братья, а не похожи совершенно. Мой только рыбу ловить умеет.
– А этого разве мало?
– Потом он ее сушит… – Валентина запинается и, видно, додумывает про себя. Вот так он засушил ее жизнь, поймал на крючок несбывшихся обещаний и засушил. Конечно, она и теперь спешит, торопится, но торопливость эта механическая, привычная, без чувства, а потому, что так нужно. И теперь она уходит, именно, торопясь. Дверь снабжена колокольчиком, и он, прощаясь, звенит ей вслед.
Женщины во Львове особенные, героини Флорентийских новелл Возрождения. Это не моя фантазия. Так их характеризует один из бытописцев старого города. Страстные и вероломные. У бытописца есть доказательства – судебные дела из городского архива за семнадцатый век. И точно, в этих делах – сюжетный концентрат для блюд на любой вкус. Не нужно ничего придумывать. Добавил перца – готова пряная адюльтерная история, добавил манной крупы – получил назидательный повествование с моралью для падших женщин. Вкушай по вкусу:
Гальчинка Фричанка содержала любовника Зарембу и искала случай, как избавиться от постылого, но богатого мужа. Заремба был капризен и ненадежен, Фричанка жила в постоянном страхе, как бы не бросил, что ему, шикарному на средневековый лад мужчине. Нужно было на что-то решаться. И тут Фричанка узнает, что в Злочеве стражники ловят опасных преступников. Под каким-то предлогом она отправляет туда мужа с письмом. Таким, что мужа можно изобличить как пособника. За содействие полагалась казнь через повешение, Фричанку это очень устраивало. Не полагаясь на сообразительность стражников, вдогонку она отправила донос, мол, скоро появится человек для связи с теми, кого они ищут. Дожидаясь приятных известий, Фричанка была особенно нежна с Зарембой. А муж (вот досада) вернулся жив и невредим, его, действительно, задержали, письмо нашли, учинили дознание, но ему – законопослушному удалось оправдаться. В Злочеве у него, действительно, было дело. И он вернулся, ни о чем не догадываясь. Мало того, он рассказывает жене о чудесно пережитом приключении. Каково это слушать и поддакивать, глотать слезу и делать счастливое личико, зная, что капризный молодчик Заремба в этот же час перебирает адреса львовских красоток. Фричанка в отчаянии, и (вероломная женщина) принимает удивительное в своей простоте решение. Она не выпускает чудом спасшегося мужа из постели и раз за разом требует от него выполнения супружеских обязанностей. Простак старается изо всех сил, но он – человек в летах, а пылкая Фричанка ненасытна. Или пусть дает расписку, что по причине слабого здоровья он в жене не нуждается. Измученный сексуальной хищницей супруг прямо в постели подписывает капитуляцию. Фричанка обретает твердость и холод льда и объявляет нечто вроде развода. Пусть по закону (католическому) это невозможно, но у Фричанки наготове житейские доводы. Она размахивает бумагой и открыто сожительствует с развратником Зарембой. Но тут общественное негодование вскипает, и любовники вынуждены покинуть город. А что брошенный супруг? Злочевские похождения, хищные домогательства распутницы и прилюдное умаление мужского достоинства сказались на несчастном самым прискорбным образом. Вы догадались? Но покойный муж был богат, и Фричанка возвращается за наследством. Она – законная жена, а возмущение родственников ее не волнует. Дело разбирается в суде. Обстоятельства прояснены и подтверждены документами: ложный донос, протокол тамошнего дознания, и, наконец, расписка – зловещее предупреждение всем честным мужьям – все это теперь перед судьями…
Увы, последние страницы дела в архиве не сохранились. Протоколы заседаний заканчиваются фразой, которую дерзкая Фричанка бросила в лицо судьям:
– Я не заяц, и барабана не боюсь… – Дословно записано судебным секретарем.
Как это понимать?.. Зато в другом деле приговор вынесен по всем правилам. Некая русинка Настуся Григорович водила за нос влюбленного купца Балтазара Грабовского. Балтазар был немолод, но очень богат. Он писал русинке любовные письма, делал щедрые подарки, деньги отправлял ежемесячно. Настуся отвечала благосклонно, но с насмешкой, что стало понятно, когда история открылась. А до той поры все выглядело как невинное кокетство, многообещающее потрескивание хрупкой скорлупы, которую являет собой женское целомудрие.
– Как она скромна и доверчива, – думал Балтазар, с нежностью разглаживая Настусины послания. – Какое счастье, что этот распустившийся бутон тянется к нему трепетными лепестками. – Балтазар со вздохом глядел на себя в венецианское зеркало и подбрасывал Настусе деньжат.
Если бы эта правдивая история оформилась в ярмарочное представление, зрители давно бы подсказали Балтазару правильный ответ и вдоволь потешились над его пылким простодушием. Свои послания Настуся сочиняла вместе с любовником, красавцем Кириаком Папару. За семь лет купеческого ухаживания на Папару ушло четыре тысячи злотых, деньги очень немалые. Потом обман открылся, Настуся купцу окончательно отказала и официально объявила Папару своим избранником. Балтазар понес бумаги в суд, он с профессиональным прилежанием вел учет жертвам на алтарь Гименея. Когда суд ознакомился с бухгалтерией, стало ясно, что Балтазара все эти годы бесстыдно водили за нос. Честные люди не могли придти в себя от возмущения. Дело рассматривалось в суде под руководством православного епископа Шумлянского и закончилось отлучением Настуси и Кириака от церкви. Дословно приговор выглядит так. Поскольку Настуся Григорович отступила от обещания, обвенчавшись с развратником, отлучить обоих от светского общества, еды и питья, и, как несокрущающихся развратников, проклясть. Пусть они будут прокляты со своими домами и поглотит их земля заживо, и да сделаются они каменными, как жена Лота до страшного суда, и да будет лучше в Содоме и Гоморре, чем им – нами проклятыми.
По моему, убедительно, хотя, как исполнялся этот мрачный приговор, нам неизвестно. Истории недосказаны, в этом их особенная львовская многозначительность. Порок не всегда наказуем (в полной мере), а добродетель вознаграждается кое-как (по крайней мере, в земной жизни) – об этом во Львове знают. Угодья земные и небесные расчерчены, как шахматная доска, и можно заранее прикинуть, на что рассчитывать. Проповедь, как школьное стихотворение, нужно заучить, чтобы не суетиться в сомнениях, подыскивая подходящие слова… и оправдания, если уж так вышло…
Как-то я сидел близ Доминиканского костела и созерцал запущенный ландшафт, с которого начинался старый город. Надломленные скамейки, чахлый какой-то заборчик, столб едкой пыли, натужные усилия агрегата, шлифующего заскорузлую стену. Рядом со мной деятельность адской машины почти не ощущалась, а ближе к источнику звука было заметно роение мужчин неприхотливого вида. Так бывает, люди устают от самих себя и существуют исключительно по инерции, по крайней мере, в трезвом виде. Пейзаж выглядел гармонично, и собор его не портил. Иногда кто-нибудь срывался из эпицентра роения и, подхваченный децибеллами дикого визга, устремлялся в сторону ближнего гастронома. Зато здесь – у нас состояние природы было близким к идиллическому. Рядом на базарной остановке мелодично позвякивал трамвай, мерцал тусклый свет подступающей осени, а в нем легкая печаль, которая, как вирус при чихе, доносится до этих мест от близкой Польши. Все это как-то и к чему-то располагало, только бы знать к чему. Рядом плюхнулся здоровенный мужичина, в облике киношного агронома, вплоть до старомодной авторучки в нагрудном кармане пиджака. Выдалась свободная минута, но он не привык сидеть без дела и теперь постоянно вертел головой, пока не определил нечто свое, требующее действенного участия. Неподалеку в траве, навзничь, раскинув под длинной юбкой ноги, лежала женщина, неопрятная, откровенно спившегося вида. Цивилизационный элемент, который зовется носками, отсутствовал, открывая грязные щиколотки в стоптанных туфлях. Женщина ничуть не выделялась из пейзажа, пожалуй, даже не места, а времени, изобилующего бродягами и бесприютными людьми. Глаз вписал их в перечень узнаваемых примет среды обитания или одичания, так даже точнее. Смотрятся они совершенно естественно. Но мой сосед напрягся.
– Жінці погано, чи вона так? – Вопрос был риторическим, он сорвался с места, живо добрался до лежащей, по деловому пощупал пульс, заглянул сбоку в лицо и вернулся на место.
– Ні, вона так, просто п’яна.
Я пристыженно (о себе) отметил автоматизм и точность его порыва.
– Та нічого. – Он оправдал мою бездеятельность. Так, должно быть, Робинзон обучал дикаря Пятницу началам практической этики. – Але, якби погано, треба було лікаря викликати. А вона просто п»яна.
И тут же вскочил, побежал, утирая платком красную шею. Проповедь учит не столько абстрактным представлениям о добре (для этого ангелы летают), сколько действенной готовности к состраданию. И, заодно, пониманию нестесненности греховного выбора: хочешь пить – пей. Свобода безрассудна.
Алик расположился в угловой комнате – детской рядом с гигантским аквариумом, в котором лениво скользили блестящие от электрического света рыбы. Ночью под раскрытым окном бродила старуха. Она была замечена еще днем – согнутая, сухая, не человек, а оживший иероглиф. Старческое упрямство похоже на ожесточенное сопротивление последних солдат у знамени, когда исход сражения бесповоротно решен. Теперь в лечебнице не держат таких безвредных, и женщина, впрочем, не очень еще и древняя, истощенная и неопрятная, бубнила одно и то же про шляхетское происхождение и Матку Боску. Спать под ее бормотанье было невозможно. Вспоминала про сокровища, зарытые в Иезуитском парке – перетоке городского пространства от собора Святого Юры к центру.
– Що ти там забула в цьому парку. Все знайшли без тебе. – Увещевал голос с балкона.
– То мій Карол там був з жолнежами.
– Та нема там нічого. Люди перекопали усе. Знайшли б, якщо було. Йди, бо треба людям спати77
– Что ты забыла в этом парке. Все нашли без тебя.
– Мой Карол был там с солдатами.
– Нет там ничего. Люди все перекопали. Нашли, если бы было.
Уходи, потому что нужно спать.
[Закрыть].
Рядом с нами – Стрийский базар. В понедельник он закрыт, торговля теснится по периметру, отороченная от проезжей части железными перильцами. В чужом городе многое удается, на что не хватает времени дома. Хотя бы прохлаждаться без дела напротив Стрийского базара с бутылкой молока и раздерганной в куски булкой – любимым меню бурсаков и семинаристов.
– Я еще бурячок отварю. – Говорит Алик. – А чего? Молочка попил и хорош. Не выспался. Где здесь Иезуитский парк, не знаешь?
– Искали уже. Но прокат лопат организовать не мешает. Не может быть, чтобы ничего не осталось. Перспективное занятие…
– Оптимизма нужно очень много. – Вздыхает Алик.
Вечером пришла Валентина, она отличалась от той, утренней – озабоченной и спешащей. В аккуратной блузке и брючках она очень привлекательна. Рыжеватая кожа светилась. Домой ей не хотелось, это было заметно. Уже было поздно. Но Валентина не боялась ходить одна. Сидели на кухне и, приятно скучая, пили вино. Разговор шел прозаический.
У зятя украли ящики с товаром, да, да, она молодо выглядит, а зять взрослый. Так вот, украли товар, вернее, не у него, и не его вина, но теперь не докажешь. Что муж, что зять, ей с мужиками везет. Если бы не дочь… А так она оставила зятя дома, сама пошла на разборку. Угрюмые люди ждали в подъезде. Им нужен был зять, причем здесь Валентина? Но она явилась и убедила.
– То есть как?
– Вот так. Они на горло, и я на горло.
– И обошлось?
– Да.
– Я не заяц и барабана не боюсь?
– Что?
– Присказка из одной старинной истории. А где здесь парк Иезуитский?
– Ой, все спрашивают. План, говорят, есть, только где он. Раньше думали, у секретаря обкома в сейфе. Потом привезли того с палочкой, которая на металл клюет. Три дня ходил. Нет ничего. И Еврейскую всю перестучали, кто-то, говорят, находил, но они разве скажут…
Еще одно место, где искали клады, – рядом со старой синагогой. Еврейской улице вернули прежнее название. Сейчас там полупустые дома с тусклыми от пыли окнами, а когда-то было бойкое место. Немцы синагогу взорвали, а до того была старейшая во Львове, хоть на время переходила в руки иезуитов. Было это несколько веков назад, иезуиты задумали открыть во Львове монастырь и позарились на эту синагогу. Возникла тяжба, которую магистрат решил в пользу иезуитов. В тот день еврейские женщины рвали на себе волосы, а христианский народ со свечами освящал синагогу под храм. Торжествовали. Но на следующий день ворота в новый храм оказались заперты, а вход теперь вел сквозь жилище Мордехая Нахмановича – главы еврейской общины. Синагога была прямо за его домом, и хозяин сам решал, кого пускать. Право собственности на землю и жилище. Здесь магистрат оказался бессилен, не переписывать же законы, чтобы досадить евреям? Отцы города вернули синагогу прежним владельцам. Теперь евреи торжествовали и пели свои гимны. В дальнейшем каждый еврей, идущий в синагогу, должен был пройти через дом Мордехая.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?