Электронная библиотека » Сельма Лагерлеф » » онлайн чтение - страница 19


  • Текст добавлен: 15 апреля 2014, 11:09


Автор книги: Сельма Лагерлеф


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Десятая неделя
Понедельник 24 марта

(Нынче, когда я устроилась в гостиной писать, с Акселем Оксеншерной произошло кое-что странное, но об этом я расскажу попозже.)

Вчера мы все утро провели в Каролинском институте[45]45
  Королевский Каролинский медико-хирургический институт – медицинское и одонтологическое высшее учебное заведение в Стокгольме, основанное в 1810 г.


[Закрыть]
. Разумеется, не дядя с тетей и не старая Улла, но Элин, Аллан, я и обе служанки, причем мы обошли все это учреждение от подвала до чердака.

Из дома все вышли в радужном настроении, ведь нам предстояло увидеть Каролинский институт. День выдался свежий и ясный, всё вокруг казалось таким красивым. На мосту Кунгсхольмсбру я даже невольно остановилась и огляделась по сторонам. Вспомнила, как Элин Лаурелль постоянно твердит, что на мостах всегда очень красиво. По ее мнению, вид с палубы парохода вовсе нельзя назвать необыкновенным, ведь, находясь слишком близко к воде, не имеешь обзора, а вот когда стоишь высоко на мосту и смотришь вверх и вниз по течению, от восхищения просто дух захватывает. И вчера утром, когда шла через Кунгсхольмсбру, я подумала, что Элин Лаурелль совершенно права.

У тетиной кухарки есть тетушка, которая замужем за швейцаром Каролинского института, и каждый раз, побывав у нее в гостях, кухарка хвастается, сколько чудесного и замечательного ей довелось увидеть. Мол, Каролинский институт куда занятнее Королевского дворца и Национального музея.

Поскольку кухарка без конца бахвалилась Каролинским институтом, нам, детям, конечно же стало любопытно и захотелось его увидеть. Вот мы и попросили узнать у ее тетушки, нельзя ли и нам туда наведаться, и вчера утром она передала нам – Элин, Аллану, мне и служанке – приглашение на кофе к швейцарше из Каролинского института. Правда, увидеть сам институт нам не удастся, тетушка ее сказала, что об этом и думать нечего, запрещено это.

Мы слегка огорчились, услышав такое, но кухарка утешила нас, сказала, что, когда мы туда придем, она как-нибудь устроит, чтобы мы все-все посмотрели.

Тетю и дядю, конечно, спросили, можно ли нам, детям, служанке и кухарке пойти на кофе к кухаркиной тете, и они нам разрешили. Сказали, что со стороны швейцаровой жены очень любезно пригласить нас на кофе, и действительно, так оно и было.

Войдя в швейцарову квартиру, мы сразу увидали большой кофейный стол, за который нас усадили и предложили угощаться. Каждый выпил по две чашки (знала бы тетя!) и наелся сдобных булочек, все было замечательно вкусно. Хозяйка, жена швейцара, была радушна и словоохотлива, а молоденькая племянница, учившаяся на портниху, очень веселилась. Мы бы чувствовали себя вправду замечательно, если бы не тревожились все время, удастся ли нам повидать институт и те удивительные вещи, какие там есть.

Нам до конца не верилось, что швейцарова жена говорила про институт всерьез, но, поскольку она не делала поползновений встать из-за кофейного стола, а все сидела да говорила, мы оробели не на шутку. Кивали и подмигивали кухарке, чтобы она умаслила свою тетю, иначе-то никак не успеем осмотреть все красивые залы, придется идти домой.

Когда же кухарка сказала, что мы, мол, отдохнули и могли бы немножко тут осмотреться, швейцарова жена покачала головой и ответила, что заходить в институт нам не положено, мы ведь дети. Не сумеем держать язык за зубами. Она думала, мы постарше, не такие маленькие.

Кухарка уверяла, что мы будем молчать, она, мол, не сомневается, что нас даже каленым железом не заставишь вымолвить ни словечка.

– Вдобавок думаю, вряд ли им от этого будет польза, – сказала швейцарова жена. – Не знала я, что они такие маленькие.

– Да они в жизни не увидят ничего более полезного, чем то, что найдут здесь, – возразила кухарка. – Стыдно опять же, ведь я обещала показать им место, с которым не сравнятся ни Дворец, ни Национальный музей.

Она едва не плакала, и мы, дети, тоже. По крайней мере, я тогда думала, что мы попадем во дворец, полный прекрасных картин, статуй и фонтанов. Думала увидеть что-то наподобие Львиного дворика в Альгамбре[46]46
  Альгамбра – дворец мавританских властителей Гранады, построенный в XIII–XIV вв.


[Закрыть]
, изображенного в альбоме, который всегда лежал на столе в морбаккской гостиной, и оттого была очень разочарована. Теперь-то я знаю, Каролинский институт не что иное, как учебное заведение для тех, кто собирается стать врачом. Но вчера, когда пришла туда, я понятия об этом не имела.

Швейцарова жена была настроена весьма решительно и, по-моему, нипочем бы не уступила, не предложи племянница показать нам хотя бы лекционные залы. Там ведь ничего опасного нет.

На это она в самом деле согласилась, однако же предупредила, что, кроме лекционных залов, мы ничего больше не увидим.

Вторник 25 марта, Благовещение

(Нынче мы с тетей ходили в Католическую церковь, и там тоже случилось кое-что необычное, но сперва надо досказать про Каролинский институт.)

Мы заходили в большие залы с кафедрами, скамьями и черными досками. В общем-то, ничем не удивительнее народной школы в Эстанбю у звонаря Меланоза, только помещений намного больше и сами помещения куда просторнее, нежели в школе.

А на Альгамбру ни капельки не похоже. Кухарка, видимо, заметила, что мы разочарованы.

– Погодите маленько, ребятки! – сказала она. – Самое диковинное еще впереди.

В одной из зал на скамье лежала целая кипа красочных иллюстраций. Вот когда кухарка разошлась по-настоящему. Прислоняла их одну за другой к черной доске и сообщала, что на них изображено. И скелет, и сердце, и круг кровообращения, и нервная система, и органы пищеварения. Большие, превосходные иллюстрации, я бы с удовольствием их рассмотрела, если бы все это время не ждала увидеть мраморные залы и фонтаны.

Весьма поспешно кухарка положила иллюстрации на прежнее место.

– Н – да, это сущая чепуха, – сказала она слегка возмущенно. – Поглядели бы вы на те, что этажом выше. Но туда нам нельзя.

Она умоляюще поглядела на свою тетушку, но безрезультатно: придется нам удовольствоваться лекционными залами.

– Каждый день буду сгорать со стыда, – снова повторила кухарка, – обещала ведь, что здесь лучше, чем во Дворце и в Национальном музее.

Племянница твердо держала нашу сторону. Сказала, жалко, мол, что дети, такие самостоятельные, не увидят ничего вправду стоящего. И уйдут отсюда в полной уверенности, что Каролинский институт ничем не отличается от обычной начальной школы.

Упоминание о начальной школе явно подействовало. Швейцарова жена, судя по всему, решила, что для ее учреждения будет позором, если Элин, Аллан и я не увидим ничего из диковин, которые здесь имеются. Твердой рукою она взяла большую связку ключей, которые носила с собой, и отперла дверь на второй этаж.

Теперь мы увидели изображения всяческих уродливых членов и деформированных тел вкупе с зарисовками всевозможных болезней вроде рака, и оспы, и жутких сыпей, гнойников и язв.

– Ну как, ребятки, разве не замечательно и не диковинно? – спросила кухарка. – Это вам не то что сидеть в театре.

– Да уж, тут все по-настоящему, – сказала швейцарова жена. – Так оно выглядит в жизни. Другое-то просто игра.

Теперь ей так же, как кухарке и племяннице, не терпелось все нам показать. Она прямо-таки боялась, как бы мы не прошли мимо какой-нибудь диковины.

Когда мы вошли в помещение с множеством шкафов и полок, уставленных маленькими и большими стеклянными банками, швейцарова жена сказала:

– Глядите! Догадайтесь-ка, Сельма, что это. Верно, ребенок о двух головах.

– А этого вот уродца в банке вытащили из человеческого желудка, – вставила племянница.

Затем нам показали гипсовые слепки косолапых ступней и подагрических рук.

– Будь я мужчиной, могла бы стать доктором и приходила бы сюда каждый день, – сказала кухарка.

Напоследок нас привели в чулан на чердаке, где шеренгой выстроились скелеты. Один до того высокий, что мы даже спросили, человечий ли он.

– Конечно, человечий, – отвечала швейцарова жена, – это скелет женщины по прозвищу Длинная Лапландка. В свое время о ней очень много говорили.

Когда мы спустились с чердака, я так устала, что предпочла бы ничего больше не смотреть. Но кухарка сказала, что теперь нас ждет самое интересное. И находится оно внизу, в подвале.

Тут она обернулась к своей тете и, понизив голос, спросила:

– Нынче есть несколько штук?

– А как же, – отвечала та, – есть несколько, разумеется. Немного, всего-то четыре. Может, ты одна туда спустишься? Зрелище вообще-то не для детей.

Однако кухарка сказала, что коли мы видели все остальное, то должны увидеть и это. Потому что такое никогда не забудешь. И славная швейцарова жена уступила.

Она повела нас вниз по подвальной лестнице, но оттуда тянуло такой отвратительной вонью, что мы остановились как вкопанные.

– Они под водой лежат, – сказала швейцарова жена, – только сохранить их свежими все равно невозможно. Трупный запах нипочем не истребишь.

– Ну, ребятки, надо вам знать, что сюда свозят тех, кто наложил на себя руки, – сказала кухарка, – чтобы будущие доктора могли их разрезать.

Мы вошли в большой подвал, вполне светлый, только пахло там так противно, что мы зажали руками носы.

– Может, лучше все-таки поворотить обратно? – сказала швейцарова жена.

– Да мы на минуточку! – с этими словами кухарка отворила какую-то дверь.

Я стояла совсем рядом и заглянула в продолговатое, полутемное помещение. Вдоль одной стены тянулись широкие нары, а сверху на них непрерывно сеялась водяная изморось. На нарах лежали четыре покойника, головами к стене, ногами к подвалу, как бы в большой семейной кровати.

Я видела их лишь одну секунду, но точно знаю, как они выглядели. Ближе всех к двери лежал старик с клочковатой черно-седой бородой и острым носом. Одет в долгополый сюртук, так что виднелись только ступни, босые, все в шишках и болячках. Если б не эти ноги, смотреть на него было бы совсем не трудно.

Подле старика лежала молодая женщина. Ну, не юная, конечно, лет этак тридцати. Высокая и жутко распухшая. Одежда во многих местах порвана, так что в прорехах виднелась бледная, сероватая кожа. Лицо распухло меньше, чем тело, поэтому я заметила, что она была красивая.

Рядом с ней – мальчик лет пяти или шести. На лицо надвинута шапка, так что я его не видела, но тело с одного боку совсем обнажено, и из большой раны вываливались внутренности.

Последний мертвец выглядел как узел черной одежды. Думаю, это был мужчина, но не уверена. В одном месте из узла торчала нога, в другом – рука. Волосы лежали там, где должно быть ногам, а подбородок высовывался из-под мышки. Судя по всему, его изрезало на куски.

Вот что я успела увидеть, прежде чем подошла швейцарова жена и захлопнула дверь.

Когда мы поднимались по лестнице, наша кухарка сказала, что нынче покойники просто жуть, а швейцарова жена слегка недружелюбно ответила, что они примерно такие же, как всегда. Вероятно, не одобряла, что мы, дети, на них смотрели.

Хотя я одинаково отчетливо разглядела всех покойников, больше всего меня тронула утопленница. Подумать только, она была так несчастна, что бросилась в озеро и утопилась!

Я слыхала подобные рассказы и не раз читала подобные истории, но раньше не понимала, о чем они повествуют. Да-да, ничегошеньки не понимала в описаниях несчастий, какие читала в книгах.

Так ужасно, что все это правда.

Я думала о больных, о калеках, а в первую очередь о тех, кто так несчастен, что не может больше жить.

Смогу ли я радоваться теперь, когда знаю, сколько на свете бед?

Никогда в жизни, наверно, не смогу играть и смеяться. Никогда не смогу пойти в театр. Никогда больше не смогу быть такой, какой была, уходя воскресным утром из дома.

Утром, когда мы шли через Кунгсхольмсбру, мне казалось, что там очень красиво. На обратном пути я ничего такого не видела. Наверное уже ничто на свете никогда не покажется мне красивым.

Возвращаясь домой, я думала, что Стокгольм уродливый город. Думала, что вода под мостом полна лягушек и громадных ослизлых тритонов. И встречные прохожие на мосту казались мне вовсе не людьми, а полуразложившимися трупами.

26 марта, на следующий день после Благовещения

В понедельник я записала, что расскажу об одной странности, приключившейся у меня с Акселем Оксеншерной. А теперь беру свои слова обратно, ведь, если вдуматься, все это чистейшие фантазии. Очень красивые, и сперва, когда я думала, что все это правда, при одной лишь мысли об этом на душе у меня становилось так торжественно, но теперь-то я понимаю, что все неправда и, пожалуй, совершенно не заслуживает записи в дневнике.

Впрочем, написать все-таки можно, раз уж я честно признаюсь, что в это не верю.

Так вот, утром в понедельник, когда я вошла в гостиную, чтобы сделать в дневнике запись о Каролинском институте, то сперва некоторое время сидела, глядя на красивую картину, изображающую Карла X Густава у смертного одра Акселя Оксеншерны. Мне казалось, это сущая отрада для глаз после всех ужасов, виденных накануне.

Но радовалась я недолго, потому что немного погодя взгляд мой отвлекся от картины и вместо нее я как наяву увидела нары в морге и четырех разнесчастных покойников, сиротливо лежащих там под водяной моросью.

Все воскресенье после полудня я видела их перед собой, и даже вечером, когда легла, и утром, когда проснулась. Мне было их до невозможности жалко, не удивительно, что они стояли у меня перед глазами.

Я бы утешилась, если б смогла им чем-нибудь помочь. Очень уж тяжко сознавать, как ужасно они страдали, пока были живы. И ничего лучше мне не придумалось, кроме как если бы суметь украсить место их последнего упокоения.

Но это, понятно, было невозможно. Что бы я могла сделать? Им суждено лежать, как лежали. Сущий кошмар, и я была в полном отчаянии. Маленькая и бессильная.

Потом я вдруг мельком глянула на прекрасную картину с ее роскошными занавесями и коврами и сказала себе: “Вот если б раскинуть над ними такие великолепные драпировки!”

Мысль до ужаса нелепая. Драпировки-то нарисованные, и их, понятно, нигде не раскинешь. Но как бы там ни было, я подошла к картине и попросила Акселя Оксеншерну, чтобы он распорядился укрыть четверых покойников своими прекрасными занавесями, тогда бы они не лежали в морге такие жуткие и пугающие. Он ведь мертв и, быть может, способен сделать то, что нам, живым, невозможно.

Я все время знала, что это не всерьез, правда, не совсем не всерьез.

Я сказала Акселю Оксеншерне, что знаю, при жизни он был отцом шведскому народу, вот и прошу его теперь помочь четверым горемыкам, они ведь тоже шведы, хоть и принадлежат другому времени, не его.

Пока я молила Акселя Оксеншерну о помощи, я видела перед собою морг и нары с покойниками, и хоть это, конечно, была просто фантазия, мне вдруг почудилось, будто их озарило дивным сиянием.

Я снова устремила взгляд на Акселя Оксеншерну – он лежал совершенно неподвижно, как всегда. Однако ж дивное сияние все ярче озаряло четверых покойников на нарах.

Я замерла, не смея шевельнуться. Ведь это было… как бы это сказать? Я видела перед собою морг, и теперь над горемыками словно раскинулся покров из лучей света.

В конце концов я уже их не различала, они утонули в сиянии.

Я помнила их так же отчетливо, как раньше, но не видела.

Впрочем, мне понятно, все это не более чем плод воображения.

Мало того, что я верю в могущество усопших, вдобавок я знаю, что Сельма Оттилия Ловиса Лагерлёф из Морбакки способна вообразить себе совершенно невозможное.

27 марта 1873 года

Третьего дня, на Благовещение, тетя спросила, не хочу ли я пойти с нею в Католическую церковь. Мне было безразлично, куда идти, и я тотчас согласилась.

Мы пришли заранее и заняли хорошее место впереди, так что могли видеть священников в их красных облачениях и мальчуганов-хористов, что сновали туда-сюда перед алтарем, перекладывали книги, преклоняли колена и махали кадильницами.

У меня щемило сердце, потому что я скорбела по бедной девушке, которая была так несчастна, что утопилась, и я вовсе не следила за литургией. Даже не заметила, как запел церковный хор, сидела и горевала, что девушка мертва, словно я знала ее и вправду любила.

И вот аккурат когда я все горевала, по церкви трепеща прокатились несколько высоких ясных нот.

Я очень удивилась, потому что никогда не слыхала ничего подобного. Я уже бывала с тетей в Католической церкви, и когда мы уходили оттуда, тетя всегда восхищалась прекрасным пением, но сама я никогда не слышала, как это красиво. Иной раз я думала, уж нет ли у меня какого изъяна со слухом, ведь я не могла воспринять то, чем другие так восхищались.

Теперь же, когда я скорбела об умерших, я слышала каждую ноту и диву давалась, как все это прекрасно.

Мне казалось, это как бы привет от бедной самоубийцы. Именно она сделала так, что у меня открылись уши и как раз в этот день я услышала пение.

Еще мне казалось, через это пение она сказала мне, что не стоит больше горевать о ней. Она слышала напев, еще более прекрасный, чем тот, какой слышала я, и уже не помнила страданий своей земной жизни.

Тут на меня низошло такое сладостное утешение, что я невольно заплакала.

Тетя увидела, что я плачу, наклонилась ко мне и спросила, уж не плохо ли я себя чувствую.

Я покачала головой и шепнула ей, что плачу оттого, что напев так прекрасен.

– Да-да, верно, – шепнула в ответ тетя. – Мне кажется, я и сама вот-вот заплачу.

Мы сидели, держась за руки, тетя и я, пока музыка не отзвучала.

Одиннадцатая и двенадцатая недели
Среда девятое апреля

В гостиной

Тетя и дядя такие милые. Представьте себе, они пригласили Даниэля на Пасху в Стокгольм, чтобы мы, брат и сестра, могли побыть вместе! Вправду замечательно, что Даниэль приедет сюда, и надеюсь, я буду вести себя достаточно хорошо, ведь Даниэль всегда опасается, как бы ему не пришлось стыдиться из-за меня.

Целых четырнадцать дней я не делала записей в дневнике, потому что чувствовала себя такой усталой и вялой, сил словно бы хватало только на уроки. Да в общем-то не происходило ничего, о чем хотелось бы написать. Но сегодня в первой половине дня приезжает Даниэль, и, наверно, теперь опять найдется что-нибудь интересное для рассказа.

Четверг десятое апреля

Вчера утром, около десяти, приехал Даниэль, и представьте себе, первое, что он мне сказал, когда мы встретились на Центральном вокзале, – передал привет от студента, который минувшим Рождеством вместе с нами ехал в Стокгольм.

Я так удивилась, что слова вымолвить не могла. Но тетя, тоже встречавшая Даниэля на вокзале, немедля спросила, что это за студент, о котором мы толкуем.

– Один из Сельминых поклонников, – рассмеялся Даниэль. – Знаете, тетушка, нынче в поезде он сказал мне, что она одна из самых интересных молодых девушек, каких он встречал.

– Батюшки! – воскликнула тетя, и, по-моему, они с Даниэлем оба решили, что тот, кто говорит такое, не иначе как слегка спятил. – И что же, есть надежды на будущее? – продолжала тетя тем же бодрым тоном.

– Увы, нет, тетушка, – ответил Даниэль. – Дело в том, что он уже помолвлен.

Тут засмеялись все – и Даниэль, и тетя, и я. Давненько я так не веселилась. Подумать только, студент сказал, что я интересная, и не просто интересная, а одна из самых интересных девушек, каких он встречал! А Даниэль-то – как замечательно с его стороны рассказать об этом!


Когда Даниэль напился кофе и некоторое время посидел-поговорил с тетушкой, она предложила ему и мне пойти посмотреть смену караула. Ведь нам, брату и сестре, наверно, есть о чем поговорить друг с другом.

Мы так и сделали, вышли из дома и, хотя никаких секретов для обсуждения не имели, время все равно приятно провели. Даниэль, как всегда милый и в добром расположении духа, с увлечением разглядывал хорошеньких стокгольмских девушек и их весенние туалеты. (Больше всего его восхищали красивые маленькие ножки и изящные башмачки, а наилучший его отзыв о молодой девушке гласил: у нее прелестная походка. По-моему, он вполне искренен, и так много говорит о башмачках и походке вовсе не затем, чтобы поддразнить меня.)

И день выдался на редкость погожий. Снегу в Стокгольме выпало куда меньше, чем у нас дома, в Вермланде, да и тот, что выпал, уже почти растаял. Сточные канавы полны серой воды. Она далеко не такая прозрачная и искристая, как в нашем Полоскальном ручье, но все равно занятно смотреть, как она в пене спешит куда-то. В одном месте несколько соломин и обрывок тряпки образовали на дне канавы маленькую запруду, и вода выплеснулась из канавы на мостовую. Даниэль не мог спокойно пройти мимо, студенческой тросточкой вытащил солому и тряпку. Забавно было смотреть, ведь в этом – весь Даниэль. Дома в пасхальные каникулы он всегда рыл во дворе канавки, чтобы отвести талую воду.

На площади (она носит имя Карла XII) оказалось множество нарядной публики, которая прогуливалась по красивой аллее с восточной стороны. Я показала Даниэлю и Фредриксона[47]47
  Фредриксон Густав (1832–1921) – актер стокгольмского Драматического театра в 1863–1907 гг.


[Закрыть]
, и Альмлёфа[48]48
  Вероятно, имеется в виду один из членов знаменитой семьи шведских актеров.


[Закрыть]
, и генерала Лагерберга[49]49
  Лагерберг Свен (1822–1905) – граф, генерал, при Оскаре II начальник Генерального штаба; широко известен своей фривольностью (“Свен в аду”).


[Закрыть]
, и многих других примечательных особ, которых я знала в лицо, а он нет. И подумала, что он наверное доволен, что я в Стокгольме как дома. И чувствовала себя настоящей стокгольмской жительницей.

Когда показался сменный караул, впереди которого вышагивали мальчишки, мы как раз подошли к памятнику Карлу XII и остановились на краю тротуара, ожидая, пока они пройдут мимо. Я уже издалека увидела, как тамбурмажор взмахивал своим красивым бунчуком и как надраенные медные инструменты сверкали на солнце. Гремели барабаны, пронзительно пели трубы, и все вокруг шагали в такт музыке.

Так интересно, так красиво, так волнующе. С самого приезда в Стокгольм я не ощущала такой бодрости и душевного подъема.

И совсем уж кстати развод караула происходил под звуки марша, который я знала, потому что г-жа Хедда Хедберг много раз пела его у нас дома, в Морбакке. Она говорила, музыка марша взята из оперы “Пророк”, но чьи там слова, ей неизвестно. Я давненько не слыхала этих слов, но они всплыли в памяти, когда я узнала мелодию.

 
Шагом марш! Смотрите, караул разводят!
Веселье и радость весь город наполнят.
 
 
“Шагом марш!” – поручик безусый кричит,
И ребятня врассыпную бежит.
 
 
“Шагом марш!” – ребятня голосит.
А стайка юных барышень встречать солдат спешит.
 
 
Вперед живей шагай И музыке внимай,
Марш из “Пророка” – вот красота.
Начальник караула – молодчик хоть куда,
 
 
На вид удалый ёра, поистине орел,
Шагает подбоченясь, с тросточкой в руках,
Вмиг лошадь напугает, ведь сущий страх.
 

Что такое?

Внезапно мне почудилось, будто что-то неладно. Народ оборачивался, смотрел на меня. Может, я потеряла ленту из косы или что-нибудь еще?

И тут я услышала голос Даниэля, ужасно строгий и неодобрительный:

– Сельма, это ты поёшь?

Представьте себе, я действительно пела! Стояла посреди толпы людей у памятника Карлу XII и пела: “Шагом марш! Смотрите, караул разводят!”. А сама я не отдавала себе в этом отчета. Совершенно забыла, где нахожусь.

Я жутко смутилась. Опять сыграла на руку Даниэлю. Теперь он, конечно, думает, что я все такая же невозможная и никогда не научусь вести себя по-людски. Подумать только – распелась посреди площади!

Даниэль состроил такую мину, которая напоминает мне про “мене, мене, текел, упарсин”. Однако испугалась я не настолько сильно, как испугалась бы всего несколько месяцев назад. Во-первых, пела я негромко, просто мурлыкала, а во-вторых, не так уж и страшно, если человек пропел несколько строчек старинной песни, когда сияет солнце, и гремит музыка, и весь мир полон новой жизни.

В детской у дяди Уриэля ночью накануне Пасхи

(Нынешней ночью мне не спится, я зажгла свечи, попробую кое-что записать в дневнике. Может быть, успокоюсь, изложив на бумаге то, что занимает мои мысли.)

Сегодня мы были у юстиции советника Б., отмечали канун Пасхи. Дядя Уриэль, по-видимому, всегда угощается там пасхальными яйцами, а нынче конечно же позвали и нас с Даниэлем. Вообще-то я предпочла бы остаться дома, так как знала, что заскучаю. В семье юстиции советника Б. двое детей, Арвид и Марианна, но они ровесники Элин и Аллана, а ни мальчика, ни девочки моих лет на праздник не приглашали. Такое впечатление, будто в Стокгольме вообще нет четырнадцатилетних.

Но тетя сказала, что и речи быть не может, чтобы я осталась дома. Нельзя обижать тетю Марию, она ведь всегда относилась ко мне очень благожелательно, – пришлось пойти, конечно.

Я действительно скучала, особенно поначалу. Толком не знала, куда себя девать. Сидеть с малышней в детской и наряжать кукол или расставлять оловянных солдатиков отнюдь не весело, и я осталась в гостиной со взрослыми. Но там мне все время казалось, что я мешаю и им хочется меня отослать.

Гостей оказалось не так уж много. На диване подле тети сидела старая г-жа Т., маменька г-жи Б., у нее вокруг лба седые локоны, и она до того красивая, что я бы с радостью сидела и смотрела на нее сколь угодно долго. У диванного столика было еще несколько дам, но я так и не выяснила, как их зовут.

Мадемуазель Адель С., которая так смеялась надо мной, когда я сказала про герцога Эстеръётландского, тоже присутствовала, но не сидела с другими дамами, а стояла у окна, беседуя с дядей Уриэлем. Я бы с огромным удовольствием послушала, о чем они говорят, потому что мадемуазель С. всегда рассказывает много интересного, но стояли они слишком далеко.

Впрочем, немного погодя оба они направились к дивану. А проходя мимо меня, мадемуазель С. остановилась и положила руку на плечо дяди Уриэля.

– Мне всегда хотелось послушать, что вы думаете о позитивизме[50]50
  Возникшее в XIX в. философское направление, полагавшее, что единственным исходным пунктом познания являются факты опыта, а единственный объект познания – явления и их закономерная связь, современники называли позитивизм атеистической религией человечества.


[Закрыть]
, Уриэль, – сказала она. – Теперь так редко удается поговорить с вами.

– Боже милостивый! – воскликнул дядя. – Неужели вы надумали приобщиться к религии человечества, Адель?

– Да, к чему-то ведь надо прислониться, а поскольку я теперь не верю в…

Дядя поспешно взмахнул рукой и шикнул на нее.

– Prenez garde aux enfants![51]51
  Осторожнее, тут дети! (фр.)


[Закрыть]
– тихо сказал он.

(Я едва не прыснула. Вспомнила сову-отца из сказки Андерсена “Сущая правда”. Он тоже говорил “Prenez garde aux enfants”, точь-в-точь как дядя.)

Мадемуазель С. повернула голову и, увидев, что я сижу совсем рядом, пожала плечами, с весьма раздосадованным видом.

– Я, конечно, знаю, вы, Адель, не верите в старинные истории про дьявола, – сказал дядя, – и со своей стороны тоже полагаю, что надобно их похерить.

По дядину тону было совершенно ясно, что про дьявола он упомянул просто для отвода глаз, да только все равно опоздал, я прекрасно поняла: мадемуазель С. хотела сказать, что не верит в Бога. Дядя заметил, как я всполошилась. Оттого и попытался завуалировать и изменить смысл, что очень мило с его стороны.

Дядя и мадемуазель С. намеревались пройти дальше, но тут я встала и схватила дядю за рукав. Дело в том, что я подумала так: раз я теперь знаю, что собиралась сказать мадемуазель С., то должна как-нибудь ответить, чтобы она поняла, что я все равно верю в Бога, сколько бы она ни рассуждала о позитивизме, но, понятно, я слегка оробела и замялась.

– Чего ты хочешь? – спросил дядя.

И как раз в эту минуту прибежала кузина Элин, позвала меня в детскую разукрашивать пасхальные яйца.

Так что я ничего не сказала дяде и мадемуазель С., а пошла за Элин.

Весьма трусливо с моей стороны. Ведь я должна была сказать, что верую в Бога, а не убегать. Должна была преодолеть свою робость, а не думать о Даниэле, который вечно боится, как бы ему не пришлось за меня краснеть, должна была свидетельствовать, по примеру давних христианских мучеников.

Да, именно так мне следовало поступить. И когда вошла в детскую, я чувствовала себя полной дурочкой.

Тут надобно сказать, что, когда мы принялись расписывать пасхальные яйца, в детской воцарилось веселое настроение. Мы даже придумали стишки, которые карандашом написали на скорлупках. Кузина Элин – большая мастерица рифмовать, недаром ее дедушка был знаменитым поэтом-скальдом, да и дядя Уриэль сочиняет очень красивые стихи.

Все яйца со стишками мы сложили в отдельную корзинку, и позже, за столом, г-жа Б. прочла наши вирши вслух. Все взрослые пришли в восторг. Особенное веселье вызвал такой стишок:

 
Ах, Уриэль, Уриэль, Уриэль,
Сколько яиц умял ты за день?
 

Этот стишок сочинили мы с Элин.


Другой сочинили Элин и Марианна Б.:

 
Петушки, цыплятки, куры. Аллан ест яйцо,
А Сельма только смотрит на него.
 

Это мне за то, что я не ем яиц. После ужина тетя заиграла сельскую польку, и мы все устроили большой хоровод, как на Рождество. Затем дядя завел прелестные старинные танцы, точь-в-точь как он делал летом у нас дома, и мы все – и большие, и маленькие – очень веселились.

Я начисто забыла, о чем разговаривали дядя и мадемуазель С., пока не вернулась домой, не легла в постель и не погасила свечу, собираясь прочесть молитвы.

Тогда-то я подумала, что читать “Отче наш” никак нельзя, ведь я проявила такую трусость.

Простит ли мне Бог когда-нибудь или, наоборот, накажет многими тяжкими испытаниями…

Всё, свеча догорела, писать больше нельзя.

Утром второго дня Пасхи

Вчера мы – Даниэль, тетя и я – ходили гулять и на углу одной из улиц заметили толпу людей.

На краю тротуара был установлен каменный столбик (высотой не больше полутора локтей, предназначенный явно затем, чтобы экипажи и телеги не могли на крутом повороте заехать на тротуар), а на этом столбике стояла кошка, которую загнали туда три маленькие собачонки. Кошка была до смерти перепугана, выгнула спинку, глаза горели огнем, коготки скребли по камню столбика. Она определенно намеревалась защищаться до последнего, но не видела никакой возможности слезть на землю, потому что бежать было некуда – ни единого укромного местечка вокруг. Собачонки тявкали, вставали на задние лапы, пытались стащить кошку наземь. Счастье, что они маленькие, иначе бы давно ее сцапали. А народ толпился вокруг, жалел кошку, но никто не знал, как ее вызволить.

Тогда Даниэль вышел вперед, спокойно взял кошку за шкирку и отнес в подворотню, а там отпустил. Вот так, легко и просто. Собаки-то были маленькие и совсем неопасные, а кошка крепко вцепилась в Даниэлево пальто, но его не царапала.

Не могу описать, как замечательно Даниэль это проделал. Когда мы вернулись домой, тетя сказала, что Даниэль несомненно станет превосходным хирургом, ведь он такой решительный и все делает так славно и ловко.

В тот же день после обеда

Сегодня Даниэль уехал в Упсалу, чтобы вернуться к занятиям, а перед отъездом тетя устроила небольшой прощальный завтрак. Когда мы сидели за столом, дядя обронил, что скоро весна, и рассказал, как в его время в Упсале праздновали Вальпургиеву ночь[52]52
  Вальпургиева ночь отмечается в последнюю апрельскую ночь, праздник студентов и наступления весны.


[Закрыть]
и Первое мая.

Тетя тоже вспомнила прекрасные весенние праздники, в которых участвовала, и вдруг спросила Даниэля, состоится ли в этом году какой-нибудь весенний концерт или карнавал.

Даниэль ответил, что весенний концерт состоится непременно, да и карнавал, верно, тоже, только вот говорили, что все это сдвинут к середине мая. Из опасения, что погода в начале месяца может оказаться ненастной.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации