Электронная библиотека » Семен Липкин » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 9 ноября 2013, 23:43


Автор книги: Семен Липкин


Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +
У дороги
 
Пёстрое стадо пришло к луговому обилью.
Мальчик-пастух по-турецки сидит на траве.
Автомобиль иногда обдаёт его пылью.
Тени от листьев – на рваном его рукаве.
 
 
Дай-ка, пастух, я с тобою немного побуду.
На, закури, хоть мальчишкам курить не велят.
Видишь ты женщину, ту, что направилась к пруду?
Я её девочкой помню лет двадцать назад.
 
 
Мимо прошла, посмотрев на меня равнодушно,
Не обернулась, а я побоялся позвать.
Тут прошумела машина, и стало мне душно.
Пыль улеглась, но уже никого не видать.
 
1946
На Тянь-Шане
 
Бьётся бабочка в горле кумгана,
Спит на жёрдочке беркут седой,
И глядит на них Зигмунд Сметана,
Элегантный варшавский портной.
 
 
Издалёка занес его случай,
А другие исчезли в золе,
Там, за проволокою колючей,
И теперь он один на земле.
 
 
В мастерскую, кружась над саманом,
Залетает листок невзначай.
Над горами – туман. За туманом —
Вы подумайте только – Китай!
 
 
В этот час появляются люди:
Коновод на кобылке Сафо,
И семейство верхом на верблюде,
И в вельветовой куртке райфо.
 
 
День в пыли исчезает, как всадник,
Овцы тихо вбегают в закут.
Зябко прячет листы виноградник,
И опресноки в юрте пекут.
 
 
Точно так их пекли в Галилее,
Под навесом, вечерней порой…
И стоит с сантиметром на шее
Элегантный варшавский портной.
 
 
Не соринка в глазу, не слезинка, —
Это жжёт его мёртвым огнём,
Это ставшая прахом Треблинка
Жгучий пепел оставила в нём.
 
1948
Знакомые места
 
Эти горные краски заката
Над белой повязкой.
Этот маленький город, зажатый
В подковке кавказской.
 
 
Этот княжеский парк, освещенный
До самых нагорий.
Уцелевшие чудом колонны
В садах санаторий.
 
 
Этот облик, спокойный и жуткий,
Разрушенных зданий.
Этот смех, эти грубые шутки
Вечерних гуляний.
 
 
Листьев липы на плитах обкома
Подвижные пятна —
Как всё это понятно, знакомо
И невероятно.
 
 
Те же горные краски заката
Сверкали когда-то.
Падал, двигаясь, отсвет пожара
На площадь базара.
 
 
Вот ракета взвилась и упала
В районе вокзала.
Низкой пыли волна пробежала,
Арба провизжала.
 
 
И по улицам этим, прижатым
К кизиловым скатам,
Шёл я шагом не то виноватым,
Не то вороватым.
 
 
Но в душе никого не боялся,
Над смертью смеялся,
И в душе моей был в те мгновенья
Восторг вдохновенья,
 
 
И такое предчувствие счастья,
Свобода такая,
Что душа разрывалась на части,
Ликуя, сгорая…
 
1948
Вечер на Чегеме
 
Вот сидит пехотинец
На почётной скамейке в кунацкой.
Молодой кабардинец
Возвратился со службы солдатской.
 
 
Просяную лепёшку
Он в густую приправу макает,
Обо всём понемножку
Он в семейном кругу вспоминает.
 
 
На дворе, у сапетки,
Мать готовит цыплёнка в сметане.
Дом построили предки, —
Есть об этом немало преданий.
 
 
На стене, где кремнёвка —
Память битвы за вольность Кавказа,
Где желтеет циновка,
Что нужна старику для намаза, —
 
 
Карта, вроде плаката:
План столичного города Вены…
День дошёл до заката, —
Не погас разговор откровенный,
 
 
Разговор задушевный, —
Из чужих здесь одни лишь соседи,
И Чегем много гневный
Принимает участье в беседе.
 
 
Он течёт у порога,
Как сказителя-старца поэма.
Звуки властного рога
В этом резком теченье Чегема!
 
 
Равнодушный, бесслёзный,
Чуждый скорби и чуждый веселья,
Вечер тихо и грозно,
Как хозяин, вступает в ущелье.
 
1948
Сапожник
 
Писанье читает сапожник
В серебряных круглых очках.
А был он когда-то безбожник,
Служил в краснозвёздных войсках.
 
 
Знакомый станичник, хорунжий,
Деникинец был им пленён.
За это геройство на Сунже
Будённым он был оценён.
 
 
Домой он вернулся с заслугой,
С отрезанной напрочь ногой.
На станции встречен супругой,
Поплыл он в простор золотой.
 
 
Душистое зыблилось жито,
Шумела земля во хмелю.
Листочек, росою промытый,
К сухому прилип костылю.
 
 
В такое бы время – на жатву,
Дневать, ночевать на току,
А взялся за шило и дратву —
Спасибо, старался в полку.
 
 
Стучит молоточек по коже,
Всю четверть столетья стучит,
Душа только, Боже мой, Боже,
Всю четверть столетья молчит.
 
 
Сквозь кашель и душный, и нудный,
Сквозь кашель всю ночь напролёт,
Рассказывать скучно и трудно,
Замолкнет, едва лишь начнёт.
 
 
Старуха ничем не утешит,
Смеётся блудливым смешком
И жирные волосы чешет
Беззубым стальным гребешком.
 
 
Шуршит за страницей страница.
Лучина давно не нужна.
Давно рассветает станица,
Давно уже в поле жена.
 
 
Он вышел. Ногою босою
Почувствовал: дышит земля.
Листочек, промытый росою,
Пристал – и упал с костыля.
 
 
О, если бы назло удушью
Всей грудью прохладу вдохнуть,
В свою же заглохшую душу
Хотя бы на миг заглянуть.
 
 
О, если бы, пусть задыхаясь,
Сказать этой ранней порой,
Что в жизни прекрасен лишь хаос,
И в нём-то и ясность и строй.
 
1948
Язык Эльбруса
 
Преданья старые разыщем,
Хотя о прошлом весть глуха.
Эльбрус был некогда жилищем
Богов могучих, мудрых тха.
 
 
Был всех сильнее Тлепш: на горне
Язык для горцев он сковал
Гортанный, как поток нагорный,
Жестокий, как в горах обвал.
 
 
Он не певуч, в нём мало гласных,
Течет он мутно, тяжело,
Но как люблю я звуков властных
Своеобычное русло!
 
 
Он возлюбил свои мытарства,
Ни с кем не хочет он родства,
Ему противны государства
Мертворождённые слова.
 
 
Как часто на камнях эльбрусских
Он прятался в ущельях скал
И вдруг, над самым ухом русских,
В стволах кремнёвок возникал!
 
 
…Кто это с гор в долину сходит?
То поселенец Кабарды.
Глазами ястреба обводит
Домишек белые ряды.
 
 
О чём бормочет он, осколок
Давнишних битв, седой смутьян?
Курортный видит он посёлок
И дым над зданьем серных ванн.
 
 
Он слышит грохот на полянке,
И узнаёт издалека
Жену завхоза на тачанке
С большим бидоном молока.
 
 
Его слова текут без цели,
Но не погибнут без следа:
Ещё ударит из ущелий
Вольнолюбивая вода.
 
1948. Нальчик
Раннее лето
 
Мы оставили хутор Весёлый,
Потеряли печать при погрузке,
А туда уж вошли новосёлы,
И команда велась не по-русски.
 
 
Мы поставили столик под вишней,
Застучал «ремингтон» запылённый…
– Ну, сегодня помог нам всевышний, —
Усмехнувшись, сказал батальонный.
 
 
А инструктор Никита Иваныч
Всё смотрел, сдвинув светлые брови,
На блестевший, как лезвие, Маныч
И ещё не остывший от крови.
 
 
Как поймёт он, покинутый верой,
Что страшнее: потеря печати,
Или рокот воды красно-серой,
Или эхо немецких проклятий?
 
 
Столько нажито горечи за ночь,
Что ж сулит ему холод рассвета,
И воинственно блещущий Маныч,
И цветение раннего лета?
 
 
Искривил он язвительно губы,
Светит взгляд разумением ясным…
Нет, черты эти вовсе не грубы,
Страх лицо его сделал прекрасным!
 
 
Ах, инструктор Никита Ромашко,
Если б дожил и видел ты это, —
Как мне душно, и жутко, и тяжко
В сладком воздухе раннего лета!
 
 
Я не слышу немецких орудий,
Чужеземной не слышу я речи,
Но грозят мне те самые люди,
Что отвергли закон человечий.
 
 
Тупо жду рокового я срока,
Только дума одна неотвязна:
Страх свой должен я спрятать глубоко,
И улыбка моя безобразна.
 
1949
Степная притча
 
Две недели я прожил у верблюдопаса.
Ел консервы, пока нам хватило запаса,
 
 
А потом перешёл на болтушку мучную,
Но питаться, увы, приходилось вручную.
 
 
Нищета приводила меня в содроганье:
Ни куска полотна, только шкуры бараньи,
 
 
Ни стола, ни тарелки, ни нитки сучёной,
Только чёрный чугунный казан закопчённый.
 
 
Мой хозяин был старец, сухой и беззубый.
Мне внимая, сердечком он складывал губы
 
 
И выщипывал редкой бородки седины.
Пальцы были грязны, но изящны и длинны.
 
 
Он сказал мне с досадой, но с виду бесстрастно:
– Свысока на меня ты глядишь, а напрасно.
 
 
Я родился двенадцатым сыном зайсанга,
Я в Тибете бывал, доходил и до Ганга,
 
 
Если хочешь ты знать, то по тётке-меркитке
Из чингизовой мы происходим кибитки! —
 
 
Падежей избегая, чуждаясь глаголов,
Кое-как я спросил у потомка монголов:
 
 
– Отчего ж темнота, нищета и упадок? —
Он сказал: – То одна из нетрудных загадок.
 
 
Я отвечу тебе, как велит наш обычай,
Потускневшей в степи стародавнею притчей.
 
 
Был однажды великий Чингиз на ловитве,
Взял с собой он не только прославленных в битве,
 
 
Были те, кто и в книжной премудрости быстры,
По теперешним званьям большие министры.
 
 
Соизволил спросить побеждавший мечом:
– Наслаждение жизни, по-вашему, в чём?
 
 
Поклонился властителю Бен Джугутдин,
Из кавказских евреев был тот господин.
 
 
Свежий, стройный, курчавый, в камзоле атласном.
Он промолвил своим языком сладкогласным:
 
 
– Наслаждение жизни – в познании жизни,
А познание жизни – в желании жизни.
 
 
– Хорошо ты поёшь, – отвечал Темучин, —
Только пенье твоё не для слуха мужчин.
 
 
Ты что скажешь, – спросил побеждавший мечом, —
Наслаждение жизни, πο-твоему в чём?
 
 
Тут китаец оправил холёную косу
И ответил, как будто он рад был вопросу:
 
 
– Наслаждение жизни – в стремлении к смерти,
А в стремлении к смерти – презрение к смерти.
 
 
– Говоришь ты пустое! – воскликнул Чингиз.
– Ты что скажешь, бухарец? Омар, отзовись!
 
 
И ответил увидевший свет в Бухаре
Знатный бек, – был он в золоте и в серебре:
 
 
– Наслаждение жизни – в покое и неге,
В беспокойной любви и в суровом набеге.
 
 
В том, чтоб на руку взять синецветную птицу
И охотиться в снежных горах на лисицу.
 
 
Молвил властный: – И этих я слов не приму.
Видно, слово сказать надо мне самому.
 
 
Только тот, кто страны переходит рубеж,
Подавляя свободу, отпор и мятеж,
 
 
Только тот, кто к победе ведёт ненасытных,
Заставляя стенать и вопить беззащитных,
 
 
Тот, кто рубит ребенка, и птицу и древо,
Тот, кто любит беременным вспарывать чрево,
 
 
Кто ещё не родившихся режет ножом,
Разрушает настойчивый труд грабежом, —
 
 
Ненавистный чужбине и страшный отчизне,
Только тот познаёт наслаждение жизни!
 
 
…Солнце медленно гасло над степью ковыльной.
Мой хозяин добавил с усмешкой бессильной:
 
 
– Вот какой был порядок властителю сладок,
Потому-то пришло его племя в упадок.
 
1949
Кавказ подо мною

Отселе я вижу потоков рожденье…

Пушкин

 
У Маруси случилось большое несчастье:
Взяли мужа. В субботу повёз он врача
И заехал к любовнице, пьяный отчасти.
В ту же ночь он поранил её сгоряча:
 
 
С кабардинцем застал. Дали срок и угнали.
А Маруся жила с ним два года всего.
И полна она злобы, любви и печали,
Ненавидит его и жалеет его.
 
 
Камни тускло сбегают по ленте рекою,
И Маруся, в брезентовой куртке, в штанах,
Их ровняет беспомощной, сильной рукою,
И поток обрывается круто впотьмах.
 
 
Из окна у привода канатной дороги
Виден грейдерный путь, что над бездной повис.
В блеске солнца скользя, огибая отроги.
Вагонетки с породой спускаются вниз.
 
 
В облаках исчезая часа на четыре,
Возвращаются влажными: дождь на земле.
Здесь, под вечными льдами, в заоблачном мире,
Скалы нежатся в солнечном, ясном тепле.
 
 
Словно облако, мысль постепенно рождалась:
Здесь легко человека причислить к богам
Оттого, что под силу ему оказалось
Добывать из эльбрусского камня вольфрам.
 
 
Он сильнее становится с каждой попыткой.
Он взобрался недаром наверх по стволу!
…Вот Маруся вошла, освещая карбидкой
Транспортёр, уплывающий в пыльную мглу.
 
 
Пусть моторы дробилки шумят на Эльбрусе,
Там, где горных орлов прекратился полёт, —
Об одном говорят они тихой Марусе:
– Он вернётся назад, он придёт, он придёт!
 
 
Пусть три тысячи двести над уровнем моря,
Пусть меня грузовик мимо бездны провёз,
Всё равно нахожусь я на уровне горя,
На божественном уровне горя и слёз.
 
 
Потому-то могу я улыбкой утешной
На мгновенье в душе отразиться больной,
Потому-то, и жалкий, и слабый, и грешный,
Я сильнее Кавказа, Кавказ подо мной.
 
1950
Переселенец
 
Тихо напевает арычок
О звезде над Тихим океаном
И о том, что белый кабачок
При дороге вырос под каштаном.
 
 
Пестики, покрытые пыльцой,
Средь листвы колеблемый фонарик…
Кружку пива пьёт товарищ Цой,
Загорелый, высохший малярик.
 
 
В тайники тоскующей души
Проникают запахи соблазна.
Шашлыки, пельмени, беляши —
Вкусно, жирно, дёшево и грязно.
 
 
Всё похоже на родной уют,
На стене – следы густой олифы.
Предлагая сорок разных блюд,
Сверху вниз бегут иероглифы.
 
 
Дальше – рынок. Продают собак.
А на среднеазиатском лёссе
Набухает рис. Пахуч табак.
Хороши пшеничные колосья.
 
 
Что в полях желтеет вдалеке?
Кореянка. И над нею звонок
Комариный плач. В тугом мешке
Неподвижен за спиной ребёнок.
 
 
Старый Цой, о чём же ты грустишь?
Может, погрузился ты в нирвану?
Иль в твою насильственную тишь
Ворвалась тоска по океану?
 
 
Здесь чужая, знойная земля,
В воздухе – безумье и тревога.
И бежит, и кружится, пыля,
Грейдерная бойкая дорога.
 
1950. Кибрай
У шлагбаума
 
Словно дым над кибиткой, растаяли дымы легенд,
И теперь на дороге – шлагбаум: запрещает в Ташкент
Провозить из района картофель, и фрукты, и рис.
Вот машина к мосту подошла. Сколько лиц, сколько грузов!
Контролёр, с колеса, заглянув невнимательно в кузов,
Сунул руку в кабину, – машина поехала вниз.
 
 
Школьник с мамой стоит, хочет мир непонятный понять.
Он острижен под ноль, и одна лишь оставлена прядь.
Это что за обычай? Никак не припомнится мне…
Вспомнил! Вспомнил – и понял, о мальчик с зелёной тетрадью.
Мать украсила сына любимого жертвенной прядью
В честь отца, что пошёл на войну и погиб на войне.
Мальчик с прядью и женщина с торбою на голове,
 
 
Шорох ветра в сухой, придорожной, тяжёлой траве,
День, державно ко сну отходящий в червонном венце,
Контролёр на посту, выплывающий месяц двурогий, —
Что я вам? Что вы мне? Что нам делать на этой дороге?
Сколько можно томиться догадкой о скором конце?
 
1950. Кибрай
Тополя в Гунибе
 
Многоярусный, многодостойный,
Прежде яростный, ныне спокойный,
Поднимается к небу Гуниб.
Не сгорел. Не исчез. Не погиб.
 
 
Ничего, кроме камня и славы,
Не осталось от дней Шамиля.
Ничего. Лишь одни тополя
Сохранили свой отсвет кровавый.
 
 
Я слыхал от людей: русский князь
В знак победы велел посадить их.
Высоко их семья поднялась,
Но молчат о суровых событьях.
 
 
На вершине гранитных громад
Ныне праздно зияют бойницы
Там виднеется зданье больницы,
Рядом школа, при ней интернат.
 
 
А на площади сонные парни
Ждут чего-то у входа в райком.
Пахнет мясом, вином, чесноком,
Кукурузным теплом из пекарни.
 
 
Что же смотрят на всё тополя
С выраженьем угрюмой обиды?
Мнится мне: то стрелки Шамиля,
То его боевые мюриды.
 
1950
Утро
 
Плавно сходят к морю ступени,
По бокам их – изваянные вазы,
Посредине – белый виноградарь,
В руках его зелёные кисти.
Чуть пониже – глиняные дети
На концах бесформенных пальцев
Держат глобус (или мяч футбольный),
Ещё ниже, вдоль берега, – рельсы,
И когда товарные вагоны,
Грубо грохоча, пробегают,
Между ними, в странных очертаньях,
Так волшебно волнуется море,
И в куске, на мгновенье окаймлённом
Платформой, колёсами, дымом,
Бесстрашными кажутся чайки.
Поднимаешься в город – пахнет
Жасминами, утренним чадом,
И каспийский ветер не в силах
Этот запах тёплый развеять.
Ты идёшь на базарную площадь,
Что лежит у подножья Кавказа.
Восковые кисточки липы,
Коготки шиповника в палисадах,
На прилавках – яблоки и книги,
Вывески на нескольких наречьях,
Голые руки сонных хозяек,
Достающие из-за окон
Вяленой баранины полоски,
От хмеля весёлые горцы
В твёрдых трапециях чёрных бурок
И папах из коричневой мерлушки,
Вдалеке, за базарной пылью,
Правильные линии кряжей,
Параллельные буркам и папахам, —
Всё пронизано солнцем и ветром
И незримой связано связью,
Исполненной чудного смысла,
Но обманчивого представленья,
Что законы низменной жизни
Мудро управляют вселенной,
Что земле неизвестно горе.
Что молодые не умирают,
Что не слышишь ты приближенья
Неизбежного грозного рока.
 
1950
Сосны
 
На сосны я смотрел с террасы,
На то, на это деревцо.
Они, как люди чуждой расы,
Казались на одно лицо.
 
 
Но длился труд мой плодоносный,
Свой свет на всё он излучал,
И начал различать я сосны,
Как я калмыков различал.
 
 
У этой рост красив и долог,
У той опоры нет в земле.
От веток ломких, от иголок,
Не схожи тени на стволе.
 
 
Вон та горда своим убором,
Но так недуг её тяжёл,
Что планочкой пришлось с забором
Соединить непрочный ствол.
 
 
Её жалеют: не жилица.
Слабее всех она в саду.
Лишь ночью тихо золотится,
Вонзаясь иглами в звезду.
 
 
Вон та не даст расти клубнике,
Её невинный облик – ложь.
О той расскажешь только в книге,
Об этой в песне запоёшь.
 
 
Нет безразличия былого,
Я новых нахожу друзей,
И отзывается, как слово,
Их робкий шум в душе моей.
 
1951
В шатре
 
Я был рабом в стране Ирана,
Рабом и правнуком раба,
Когда запела утром рано
Тревоги бранная труба.
 
 
Надсмотрщик наш взглянул на ригу
И начал вежливую речь:
«Смените мирную мотыгу,
Друзья мои, на грозный меч.
 
 
Единым телом станем ныне,
Сатрап и всадник, жрец и раб:
Дыханьем ночи и пустыни
Повеял кочевой араб.
 
 
Он сеет смерть с восторгом диким.
Глотает ящериц живьём,
Не озарённый светлоликим
Всеочищающим огнём».
 
 
Нам выдали мечи и луки,
В шатрах походных спим сейчас,
И воинской, мужской науке
Начальник храбрый учит нас.
 
 
Не он увёл мою невесту
И ложь за правду выдавал,
Не он, молясь и чтя Авесту,
Колесовал, четвертовал.
 
 
Не он во мраке подземелья
Сгноил, разгневан, верных слуг,
Не он побил меня с похмелья
И продал мать мою на юг.
 
 
Сегодня мне сказал он с лаской:
– Один живёшь ты иль женат?
Жены вернее – меч дамасский.
Ну, отдохни, рога трубят…
 
 
А между тем бегут в испуге
Иранцы от магометан.
Жива ли мать моя на юге?
Приказа ждёт наш бранный стан.
 
 
Приставив латы к изголовью,
На меч гляжу я в тишине,
Ещё не обагрённый кровью
Врага, неведомого мне.
 
 
Впервые получив оружье,
Чтоб гибель принести врагу,
Я, земледелец неуклюжий,
К нему привыкнуть не могу.
 
 
Но чувствую: к чему приемы
Душе, кипящей от обид?
Встань предо мною, враг знакомый,
И месть моя заговорит!
 
 
Страданию не нужен опыт,
Страданию послушна сталь…
Уснули гул, и пыль, и топот,
И я гляжу, бессонный, вдаль.
 
 
Мерещится мне дымный город,
И там, в шатре, объятый тьмой,
От горла до пупа распорот,
Лежит в крови начальник мой.
 
1951
Ночь в Бухаре
 
На дворе Заготшерсти – дремота.
В глинобитном пустом гараже
Смуглый сторож сладчайшее что-то
Говорит существу в парандже.
 
 
Как сманил он из дома соседку,
Почему она мелко дрожит,
Сквозь густую и грубую сетку
Не глядит на него и молчит?
 
 
Всеми звёздами полночь нависла,
Между древних сочась куполов.
Он поёт – в этой песне три смысла
В неизменном движении слов.
 
 
«Одного лишь хочу я на свете —
Озариться небесным лицом,
Удаляясь под своды мечети,
Насладиться беседой с Творцом».
 
 
Загудела внезапно трёхтонка.
Что, свернула? Страшись, паранджа!
Смысл второй открывается тонко,
И она ему внемлет, дрожа:
 
 
«Ты одна лишь нужна мне на свете,
Ты мой светоч, божественный лик.
Эти брови – как своды мечети,
Сотворила любовь твой язык!»
 
 
И становится сразу теплее,
Будто слушают вместе со мной
Медресе, купола, мавзолеи
Те слова, что звенят за стеной.
 
 
Вновь машина гудит грузовая.
Исчезает, как дух, паранджа.
Смуглый сторож, притворно зевая,
С лампой встал у ворот гаража.
 
 
Не пойму, да и думать не надо,
Почему убегала она…
Дышит звёздного неба громада,
Блещет ночь, и душна и грозна.
 
 
Я брожу, слышу лепет порою
То листвы, то воды, то людей.
Может быть, я сегодня открою
Третий смысл, не досказанный ей.
 
1952
Снова в Одессе
 
Ярко-красный вагончик, кусты будяка,
Тишина станционного рынка,
И по-прежнему воля степная горька,
И как прежде, глазами, сквозь щёлку платка,
Улыбается мне украинка.
 
 
Оказалось, что родина есть у меня.
Не хотят от меня отказаться,
Ожидая, тоскуя, мне верность храня,
Кое-где пожелтев среди летнего дня,
Молчаливые листья акаций.
 
 
Оказалось, что наши родные места
И меня признают как родного,
Что по-прежнему море меняет цвета,
Но ко мне постоянна его доброта,
Неизменно щедра и сурова.
 
 
Я в развалинах столько квартир узнаю,
Столько лиц, дорогих и знакомых,
Этот щебень я знаю, как душу мою,
Здесь я жил, здесь я каждую помню семью
В этих мёртвых оконных проёмах.
 
 
Пустыри невысокой травой заросли,
Что прожилочкой каждой близка мне.
Будто сам я скрывался в подпольной пыли,
Будто сам я поднялся на свет из земли,
С непривычки цепляясь за камни.
 
 
Чёрт возьми, ещё пляшет кожевенный цех,
Подпевает игла с дребезжаньем.
Я – поэт ваш, я – злость ваша, мука и смех,
Я – ваш стыд, ваша месть, обожаю вас всех
Материнским слепым обожаньем.
 
 
Это море ночное с коврами огня,
Эти улицы с грубой толпою,
Это смутное чаянье чёрного дня…
Оказалось, что родина есть у меня,
Я скреплён с её тяжкой судьбою.
 
1952
У развалин Ливонского замка
 
Быстро по залу ливонского замка
Старый епископ шагал.
«Смерть божества – это смерть моей смерти, —
Он по привычке шептал.
Звенели кольчуги.
Борзые и слуги
Наполнили сумрачный зал.
 
 
Рыцарей смяло славянское войско,
Бросить заставив щиты.
Всюду валялось оружье с гербами —
Грифы, олени, кресты.
Измучились кони.
Под ветром погони
Поникнув, дрожали кусты.
 
 
Крикнул епископ: «Не бойтесь осады.
Наша твердыня крепка.
Знаменьем крестным её осенила
Архистратига рука.
Гранитные своды,
Подземные ходы
Останутся здесь на века!»
 
 
Ядра вонзались в могучие стены,
Блеском смертельным блестя.
Рыцари в латах своих задыхались,
Камни к бойницам катя,
И падали с башен.
И, кровью окрашен,
Шиповник расцвёл, не цветя.
 
 
Вот и остались от замка руины
И ничего – от владык.
Плесень забила подземные ходы,
В камне – паук-крестовик,
И только безвестный
Шиповник прелестный
Под гнётом веков не поник.
 
 
Так же цветёт на родном моём юге,
Сушится в душной избе,
Пахнет в ауле, где сакли пустые,
Дым не идёт по трубе,
Калмыцким курганом
Иль рижским органом
Он миру твердит о себе:
 
 
«О сколько прошло их, – ужасно их сходство,
Желавших богатства, искавших господства.
Грозивших мечом и огнём!
Невнятно им было,
Что главная сила
Сокрыта в цветенье моём.
 
 
Для многих я был незаметен вначале,
Когда же меня свысока замечали,
То выжечь пытались мой цвет,
Копытом глушили,
В газовне душили,
Но вновь я рождался на свет.
 
 
Не в зданьях высотных, не в замках бессчётных,
Не в пышных гербах главарей мимолётных
Читаются знаки судьбы.
Челнок, и мотыга,
И парус, и книга —
Мои вековые гербы.
 
 
Колючками слабо дано уколоть мне,
Но розами горе дано побороть мне,
Свою раздарив красоту.
И там я сильнее,
Где розы нежнее,
Где алые розы в цвету».
 
1952

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 3.4 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации