Электронная библиотека » Семен Юшкевич » » онлайн чтение - страница 2

Текст книги "Левка Гем"


  • Текст добавлен: 14 ноября 2013, 03:10


Автор книги: Семен Юшкевич


Жанр: Литература 20 века, Классика


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)

Шрифт:
- 100% +
* * *

В середине осени объявлена была мобилизация запасных, и напряженный страх разрешился в безумии. До сих пор, пока война втягивала людей из других городов, была еще какая-то беспечность: города, казалось, принадлежали другой стране, и только чувствовался гнет обнищания, ужас чужого ужаса.

Сейчас, когда красное чудовище войны запылало над родным городом, слепые прозрели, и вой пронесся сверху донизу. Все интересы смешались, и в братском чувстве общего отчаяния людям захотелось тесно слиться в одно, превратиться во что-то ненужное, хилое, болезненное, которое следовало бы зарыть в землю. Теперь каждый укорял друг друга в слепоте, в беззаботности, и старая дорожная телега тронулась в путь вон из родины… Ничто не могло удержать бегства испуганных. Бежали сытые, бежали голодные, бежали потрясенные ужасом… Все знали, что уход каждого – приговор к смерти своего близкого, но паника была так велика, таким невыносимым казалось чудовище войны, что человеческие чувства уступили… И слабые следили за здоровыми, распускались слухи о том, что границы закрыты, а пойманных приговаривают к расстрелу, и было такое настроение, что с минуты на минуту ждали каких-то волнений, каких-то расправ… Наступал самый страшный, самый мучительный момент расплаты народа…

У Песьки при известии о мобилизации начались роды. Призвали бабку, чрезвычайно грязную одноглазую старуху, и всю ночь тесная комната оглашалась криками. Левка Гем, с Нахмале на руках, простоял в лавке у окна до утра, и когда бабка пришла сказать ему, что роды кончены, он заплакал. Наступал отдых, но эти роды среди суеты издерганных от горя людей, этот уродец-трупик, о котором нужно было позаботиться, эта болтливая одноглазая старуха казались такими ненужными, так некстати примешались к главному несчастью, что даже Голда растерялась. День пробежал в слепой торопливости. Трупик был убран. Песька меньше страдала, и теперь можно было заняться вопросом о Левке, которого уже ничто не должно было удержать.

– Вот что, – сказал Мотель, подсев к Левке, – я думаю, вам пора собираться. Песька сбросила, и вас ничто не удерживает. Завтра, ночью, наверно будет облава, и вас заберут. Если вы боитесь, я могу поехать с вами до границы. Этель меня отпустит.

– Я поеду, Мотель, да поеду, но… ведь все не могут уехать. Вот Азик не уезжает, вот Энох не уезжает и пойдут на поверку.

– Спорить с вами, Левка, я не могу. Довольно уже говорили об этом, довольно кричали и ссорились. Я знаю только то, что теперь нельзя шутить. И я готов вам помочь.

– Нельзя таки шутить, – согласился Гем, – почему-то нельзя. Но все-таки кто-нибудь должен остаться…

Он запнулся, заморгал глазами, и все с испугом посмотрели на него.

– Ну да, – с усилием выговорил он. – Что вы на меня смотрите? Все не могут уехать.

– Какое тебе дело до всех? – вскипела Голда.

– Такое есть дело. Я не говорю, что хочу пойти на войну. Но деваться некуда… Ну, и… надо идти!

– Как идти? – рассвирепела старуха. – Куда идти? Песька, что же ты молчишь?

Она зажала рот Нахмале, который начал кричать, и набросилась с руганью на Менделя.

– Не бейте моего мальчика, – слабо возмутился Гем.

– Началось, – пробормотала Этель.

– Началось! Я бы и тебя побила! Что же он с ума сошел? Что же это – шутки? Не надо было жениться, не надо было детей наплодить, если он такой. Довольно с ним разговаривать. Он глупый бык, и мы его за рога вытащим отсюда. Пойду за Наумом…

Вечером вся семья была в сборе. Раньше явился Азик и рассказал о завтрашнем утре, об ужасах в городе, о слезах, и все мрачно слушали его, а Левка Гем, сидевший подле Песьки, как виновник, лишь моргал глазами. Потом Азик ушел, и стало еще печальнее. Но когда явился старший сын Наум, прилично одетый, самоуверенный человек, с золотым кольцом на указательном пальце, все страхи исчезли, и серая комната ожила,

– Ну, здравствуйте, здравствуйте, – весело говорил Наум, подходя к каждому в отдельности. – Что-то лица у вас скучные. Война!..

– Наверное будешь чай пить, – произнесла Голда, с радостью оглядывая его. – Как ты красив, как ты одет!

– Ты могла бы привыкнуть к этому, – усмехнулся Наум. – А отец, как всегда, печален. Но я его люблю. Тебя я люблю, отец.

Мендель улыбнулся.

– Что мне в твоей любви, – отозвался он. – Я не говорю нет!.. Мать сказала бы: дай деньги. Но вот ты живешь далеко, редко бываешь у нас и не знаешь, какого Бога мы имеем. Нехорошо у нас, так уж нехорошо…

– Перестанем говорить о Боге, – нахмурилась Голда, – его еще не хватает здесь. У нас есть свой Бог – Левка! Присядь к столу, Наум. Есть Бог, нет Бога – не наше дело!

– Я думаю, что Бог есть, наверное есть, и я в него верю всей душой, – несмело вмешался Левка Гем. – Песька тоже верит всей душой.

– Ага, запасный! – со смехом сказал Наум. – Еще он не уехал?

Разговор стал сразу интересным и важным. Все посмотрели на Наума и снова обрадовались, точно только он мог разрешить их горе.

– В городе рассказывают истории, – смиренно заметил Гем, ни к кому не обращаясь. – Говорят, что Исер развелся с Ханкой, потому что уходит на войну. Только я не разведусь, нет, не разведусь…

– Да, – прервал наступившее молчание Мендель, – нет радостей в городе. Но где есть радости?

Наум поднял голову и обвел всех взглядом. И взгляд его выражал равнодушное презрение. Бедняки, нищие, темные! Таких он не терпел, и в каждом видел фанатика, желавшего страдать, ищущего страдание. Сам способный, ловкий, начавший приказчиком в кабаке, он успел побывать везде и на жизнь не жаловался. Не было ремесла, мастерства, которого бы он не знал: он знаком был с хлебным делом, знал фельдшерство, недурно разбирался в гражданских и уголовных законах, но все еще не избрал специальности, благодаря тяготению к лучшему, желанию большего.

– У кого есть радости, у кого – нет, – самоуверенно произнес он.

– Ты, дорогой, нигде не пропадешь, – радостно сказала Голда. – Но что делать с нашим дураком?

– С кем, с Левкой? Ему нужно уехать…

– Вы правы, – сдержанно ответил Гем. – Но что-то у меня нет смелости. Не будем говорить, что у меня в уме. Но что-то у меня смелости нет. Вот так ничего не боюсь! Я даже смелый, честное слово, но как раз этого пугаюсь. Говорят, границы закрыты. Говорят, пойманных перестреляли…

– Вы дурак, – серьезно сказал Наум. – Кто же теперь этого боится?

– Я то же самое говорю, – поддержала Голда.

Песька сейчас же заплакала и из деликатности закрыла рот подушкой.

– Вы правы, – робко отозвался Гем. – Я таки не только боюсь, но об этом ничего не скажу. И выходит, что я все-таки чего-то боюсь. Вот так я смелый, – скажи, Песька, разве я не смелый? Вам нужно было видеть, как я бросался в огонь, когда у меня горела лавочка! Я, как лев, бросался… Э, я уже не то говорю, что хочу, – пробормотал он…

– Может быть, вы не желаете спастись, – сказал Наум. – Откройте правду.

– Может быть, может быть… Разве я знаю? Что-то как раз кстати не хочется. Вот я согласен, что нужно уехать, но не едется.

Наступило молчание, на миг нарушенное громким вздохом Песьки. Мендель сидел, затаив дыхание, и с трудом сдерживался, чтобы не сказать: это нужно понять! Наум закурил и внимательно всмотрелся в лицо Левки Гема. И впервые ему показалось что-то новое, неожиданное в нем. Глядела маска с упорным, загадочным выражением, и тайну хранила маска.

– Я не то хотел сказать, – как бы говорила она, – да, не то!

– Вы просто с ума сошли, – сухо сказал Наум. – Просто надо взять кнут и крикнуть вам: уезжай! И сечь до границы, до границы.

– Конечно, конечно, – подхватила Голда.

– Так и следовало бы, – согласился Гем и заморгал глазами.

– Как вы думаете, например, – вскипел Наум, – что вы опять моргаете? – Примут вас или не примут? Нет, вы скажите, что об этом думаете? Ведь завтра же вы будете под ружьем. Не понимаю, о чем думает Песька? Почему ты молчала, Песька, до сих пор?

– Песька думает о новом ребенке, – сердито сказала Голда.

– Дайте мне понять, что вы находите худого в Америке? Там доллары растут в воздухе, как здесь вишни на дереве. Ради чего же вам подвергаться опасности? Подождите, не пугайтесь! Может быть, вам хочется подстрелить пару врагов? Или вам Песька надоела?

– Таки не надоела, – несмело ответил Левка, лишь теперь испугавшись.

– Не надоела, не надоела, – передразнил Наум, начиная сердиться. – Почему же вы не уезжаете? Может быть, еще скажете, что еврей должен идти на войну? Если да, объясните, за что ему сражаться? За родину? Но страна не родина, и об этом даже мальчики не спорят. Может быть, за что-нибудь другое, – за то, что нам здесь великолепно, что нас обижают? Надо же знать, за что еврей должен пойти на смерть?

– Таки надо, – заметил Левка, – но кто скажет? Э, это уже не то опять, – пробормотал он. – А вот с войны возвращаются, – вспомнил он. – И Азик не уезжает, и Энох не уезжает…

– Что такое, – крикнул Наум, потеряв терпение. – К черту Азика, к черту всех Азиков! У вас жена, дети, вот что важно. Мне еще нужно его уговаривать! Вы жалкий, несчастный! Вы не смеете так говорить. Скажите Пеське, чтобы она приготовила для вас сундучок в дорогу. Я вас за уши вытащу отсюда. Быть таким бараном и не понимать. Подумайте! Ты страдаешь, ты голодаешь, ты мучишься, – нет, ты еще на войну пойди… Дурак вы! Три раза дурак! Ночью вы уйдете, сегодня ночью! Он шутит… Он думает, что эта война прогулка. Четверть страны пропадет от этой войны.

Он закурил и опять заговорил, и теперь все слушали с благоговейным ужасом. Вырастало чудовище свирепое, обозленное… Выяснялась просто и наглядно ненужность войны, преступность войны, и слова светили, как звезды во мраке. Прошли толпы людей, таких замученных, растерянных, скорбных, прошли молча, не зная зачем… Как стада быков они шли! И стада падали скошенные, – снова были стада и опять падали, но невидимые руки, преступные руки пригоняли новых…

– Ой, ой, – вскрикивал Левка Гем и закрывал глаза от ужаса.

А старик сиял. Он трясся от волнения, поднимался с места и снова садился.

– У тебя что-то есть в душе, – замирая от радости, сказал он наконец. – Вот все мы здесь, – у нас нет, а у тебя есть. Сидишь в этой тьме! Ни света, ни звезды! Этель кричит, мать кричит, стены кричат, – но о чем? А теперь хорошо. Что-то высшее я услышал.

– Не говори с дураком, Наум, – перебила старика Голда. – Вот так он сидит целый день в углу, а о чем думает, не знаю. Все бормочет: «я у Бога в доме стекла выбью».

– Не твое дело, – хмуро ответил Мендель. – Может быть, за эти слова с меня следует кожу содрать, но не тебе. Ты молчи! Ты кричи о грошиках… Я свое знаю. Раз есть мир – надо его устроить, непременно надо… Надо!

– Оставьте, – перебил их Наум. – Будете ссориться в другое время.

– И все-таки Азик не уезжает, Энох не уезжает, – заметил Гем после молчания. – Тоже люди! Война, – а они люди! Мучатся, а не уезжают. Почему-то не уезжают. Хорошо бы знать почему, а вот не узнаешь… Я правду говорю, да, Песька? Скажи ты хоть! И на войне тоже немало людей. И это хорошо было бы узнать почему, но не узнаешь. Нет, не узнаешь! Так уж сделано, что не узнаешь! Почему-то!

Он тянул слова, видимо подыскивал их, и каждое стоило ему мучительных усилий. И оттого, что он поднимался, то садился и пальцем как будто грозил кому-то, тоже несмело, Пеське хотелось обнять его и сказать ему: «хороший!»

– Левку надо понимать, – тихо сказала она.

– Правда, правда, – обрадовался он. – Таки не хочется на войну, но нужно понять человека, я о человеке говорю. Уехать таки хорошо и нужно, как раз кстати, нужно. Но что-то стыдно. Почему-то стыдно. Хорошо бы знать почему, а никто не скажет.

– Вы ночью уедете, – с ненавистью крикнул Наум, – я это на себя беру. Так ведет себя лошадь, когда конюшня горит. Тащи ее, умоляй ее, она стоит. Почему стыдно? Отвечайте, что значит о человеке? Вы опять моргаете? Какое вам дело…

– Таки нет дела, как раз кстати, нет дела, а как будто и есть, Наум. Вот вы кричите… Машина тоже умеет свистеть. Ну, так что же? А я о человеке говорю, у него сердце, ему жалко чего-то, ему стыдно чего-то и ему больно и что-то он любит, да любит! И не знает он, что делать!..

– С ним ты не сговоришься! – отозвалась Голда. – Все дни это слышу. Если бы я его раньше знала, за миллион не выдала бы за него Пеську.

– А я люблю Левку, – сказала Песька. – Нет другого Левки. Другого Левки нет в мире!

– Перестанем спорить, – устало заговорил Наум. – Левка должен уехать. Такой Левка непременно должен уехать. Я скорее калеку отпустил бы на войну, чем его.

Наступило молчание… Старик вздыхал, и Левка вздыхал, и Песька вздыхала, и, как в чудо, не верилось, что сейчас родятся такие слова, которые рассеют мрак, нависший над семьей, распутают узел не здесь придуманный, не здесь завязанный…

* * *

Не было героев в это утро!.. Прием запасных шел своим порядком. На больших дворах, на улицах перед зданиями, в пригородных селениях и в окрестных садах еще с рассвета толпы женщин с детьми на руках, окруженные любопытными и близкими, усталые и измученные, ждали решения судьбы.

И повсюду эти толпы, настроенные гневно, шепотом и громко, в тягучих и страстных разговорах, выбрасывали друг перед другом все свое отчаяние, весь свой ужас и неожиданными словами, неожиданными вскрикиваниями выражали протест против совершавшегося насилия. Но не было героев в этой массе одинаково чувствующих сердец, и все на больших дворах, на улицах перед зданиями, в пригородных селениях и в окрестных садах одинаково страстно проклинали мир, проливали слезы, и не что иное, как эти человеческие слезы, пылающе, красноречиво говорили об истинном настроении народа…

Песька после отъезда Левки отдохнула душой, и хотя от него еще не было известий, и она сомневалась, перешел ли он границу, все же до этого траурного утра прожила спокойно. День начался дурно. Старуха Голда накрыла Семку в тот момент, когда он запускал руки в денежный ящик, и дикая сцена драки между сыном и матерью до того потрясла Пеську, что, забыв о себе, она бросилась в лавочку разнимать их. И когда наступила тишина, у нее начался жар и боли.

У Этель было свое горе. В женихе она, двадцативосьмилетняя швея, полюбила не столько его, сколько свою мечту о прекрасной Америке, которую он мог осуществить после женитьбы. Но Мотель все время настаивал на венчании не здесь, а в Америке, и до сих пор добивался одного: получить от нее на руки деньги для поездки. Накануне у нее был с ним решительный разговор, и теперь, сидя на кровати подле Песьки, которой призналась во всем, она монотонно говорила:

– Это моя последняя игра, Песька… Мне двадцать восемь лет, сил уже нет, и если он заберет деньги, я повешусь…

– Моему Левке я бы доверила жизнь, – тихо сказала женщина и поморщилась от боли.

– Я не говорю о доверии, Песька. Кому я не верила? Но тут все, мое все тут! Я работала и отдавала деньги первому жениху, он умер, но оставалась надежда. А теперь мне кажется, что я только ради того бежала в страдании эти двадцать восемь лет, чтобы добраться до нее, до Америки… И ее мне уже нельзя потерять.

– Я бы и жениху отдала деньги, – задумчиво выговорила Песька, – да, отдала бы… Что-то колет у меня вот здесь, и кажется, Этель, придется пойти в больницу. Я бы доверила. Разве в жизни нужно брать злом, силой? Надо раскрыть все слабые места свои. Надо давать увидеть свою слабость! И кто убьет беспомощного, слабого?..

– А я не могу, – сверкнув глазами, сказала Этель. – Мне милее моя смерть.

– Вот Америка, – меланхолично говорила Песька и морщилась. – Я не боролась, нет, не боролась… Я одного слова не сказала… Я знаю, что Левке лучше было бы не уезжать. Я уж знаю, почему лучше! Что-то в этом есть нехорошее, что-то стыдное, а люди ведь везде умирают. Но я не боролась. Зачем гнев, зачем насилие, когда есть сердце? А в сердце, Этель, все… да, все!..

Она говорила слабо, слабо, и ее слабые звуки доходили до глубины сердца и тревожили.

– Все говорили, Песька, – и я тоже думала, – что ты самая глупая у нас, – с порывом призналась Этель. – Должно быть, для праведной жизни, для доброй жизни нужен не ум…

– Вот я, Этель, сказала бы жениху так: возьми мои сто пятьдесят рублей, возьми их… И не плакала бы! Я бы только сказала… Но сказала таким голосом, что в нем лежало бы мое сердце. И он бы не взял.

Из лавки доносилось жужжание Голды. И не нужно было догадываться, о чем говорил этот плачущий надоедливый голос.

– Я отдам ему деньги, – вдруг покорно сказала Этель, – я отдам! Может быть, в самом деле, когда отдаешь последнюю душу, последнюю веру, это видно по глазам и имеет власть над чужим сердцем. Моя жизнь! О, если бы я родилась в другой семье, выросла среди других людей, то может быть, может быть…

Она не договорила, – у нее запрыгало лицо, – и с надрывом заплакала.

– Я не могу так глубоко думать, – откровенно созналась Песька. – Я знаю одно: надо быть человеком, человеком…

Разговор прервал Фавл. Он вбежал в лавочку сморщенный какой-то постаревший и, запыхаясь, прокричал:

– Только что случилось несчастье. Башмачник Лейзер повесился. Во дворе повесился. На своем поясе. Доктора его признали годным, – и он повесился. Вышел и повесился. Жена уже не кричит. Она лежит возле него как мертвая. А дома трое детей.

– О, жизнь, – произнесла Песька, – о, жизнь…

Теперь лишь открылась ей тайна собственного сердца. Все время отчего-то ныла и недовольна была душа ее. Она и понимала, но не постигала… Война, война! Она знала все, что все знали против войны, против злой необходимости пожертвовать жизнью бесцельно, бессмысленно, но не это ее задевало, а мучила внутренняя, сочившаяся кровью рана, протест без проклятий, какая-то незнакомая боль… И она не постигала, как будто забыла известное, важное, – и страдала! Иногда ей казалось, вот-вот беспокойство разрешится, найдется ответ, но не было ответа, не приходило разрешение, и терзало душу беспредметное отчаяние, далекое и странно близкое. Теперь лишь раскрылась тайна ее сердца! С ее внутренней душой имела связь смерть человека, призванная, преступная, – пришел свет, и словно невидимой рукой опять зажглись слова, столь прямые, столь справедливые, которых не хватало ей, которые знала давно…

– Не надо бороться, не надо. Никогда не надо! Вот правда!

И казалось ей, лишь только эта тайна будет сказана вслух, мир оденется в новые одежды, и над людьми засияет прекрасное солнце любви и добра…

– Я пошла бы туда, – возбужденно выговорила она, – я сказала бы, но я не в силах подняться…

В лавочке стихло. Старики ушли с Фавлом. И довечера в доме была страшная, неуклюжая тишина, точно после похорон, точно после замолкнувших рыданий. Насыщенный ужасом город, пропадая во мраке и отчаянии, как бы сгинул в этом зловещем молчании, и, чудилось, он никогда уже не закричит своими голосами победы и мучения, и будет тихо, скорбно, страшно до скончания мира…

– А от Левки все нет вестей, – произнесла Голда, когда наступила ночь. – Но если его поймали… И если его поймали!..

* * *

На дворе было невесело… Отовсюду нагнало туч и с сумерек падал осенний дождь, нехороший дождь. Голда закрыла двери от лавочки крюком, как делала зимой, но настойчиво стучали в окна струи воды, и казалось, там на улице происходит недоброе, ходит несчастье с клюкой в руках и стучит, стучит…

– Мне весь день кажется, что вот-вот кто-то придет, – выговорила Песька. – Я беспокоюсь и не знаю отчего.

Ей не ответили, и каждый подумал про себя: бедная, бедная!

Старик начал раздеваться. На стенах появились тараканы и зашуршали; и они творили жизнь!

– Да, надо ложиться, – зевнув до слез, произнес вдруг Мотель, выходя в лавочку, и все вздрогнули.

– Подожди, – дрожащим голосом сказала Этель, – я сейчас приду и помогу тебе.

Он взглянул на нее и дико обрадовался.

«Ого, – подумал он, – ого!..»

Старуха начала ворчать. Что за разговоры ночью? Маня, раздевшись, стояла уже у дверей, играя наготой перед Мотелем, и когда перехватила его жаркий взгляд, улыбнулась, потушила лампу и легла.

– Плохо тому, кто теперь переходит границу, – зевая, произнесла Голда и прислушалась.

– Есть Бог, – прошептала Песька. – Он есть, мать.

А ночь шла. Как усталый путник в бесконечной степи, без звезды впереди, она шла усталая, залитая кровью, залитая слезами, она шла, чтобы идти и снова придти и идти без конца. И шла безрадостная навстречу безрадостному дню…

Вошла Этель, и во тьме шаги ее казались покорными.

– Кто там? – прошептала Песька.

Она присела на кровати, морщась от острой боли, и, повернувшись, бросила во тьму:

– Моя душа с тобой, Этель!

Этель не ответила и пошла раздеваться.

– Кто-то стучит, – произнесла она вдруг громко и прислушалась.

– Где стучат? – спросила Голда сонным голосом.

Песька замерла.

– Конечно, это он, – пронеслось у нее.

– Стучат, – послышался из лавочки голос Мотеля. – Сейчас узнаю, что это.

– Опять разговоры, – проворчал Мендель. – Даже ночью нет покоя!

Упал железный крюк. Проснулся ребенок и от страха заплакал.

– Вот уж ночь, – недовольно сказала Голда и поднялась. – С кем это Мотель разговаривает?

Донеслось восклицание, потом голос, знакомый, невозможный…

– Но это Левка, – все плохо соображая, крикнула Песька, – ну да, Левка. Я с ума сошла! Зажги, Этель, лампу.

Никто не понимал, что случилось, а темнота вносила еще больший беспорядок в начинавшийся шум.

– Кто приехал, кто? – допрашивала Голда, поймав чьи-то руки. – Как он смел приехать, слепая лошадь! Пусть едет назад!

– Конечно, назад, – мрачно поддержал Мендель. – Как здесь темно. Вот уж темно! Я тоже говорю: назад! Закройте двери, – его еще могут увидеть. Почему он приехал? Маня, зажги лампу…

Комната осветилась вдруг. Наступил тревожный миг. Кто-то робкими шагами входил в комнату и, казалось, шел бесконечно долго, бесконечно медленно.

– Это Левка, – равнодушно сказала Маня. – Подождите, я закроюсь.

– Левка, – прошептала Песька, – Левка!..

– Почему ты вернулся? – с негодованием спросил старик.

– Ты спрашиваешь, – крикнула Голда, выходя из столбняка. – Да, да, это Левка. Приехал молодец! Ну, что скажешь, старый дурень, – набросилась она на мужа. – Расскажи-ка, как ты у Бога теперь в доме стекла выбьешь?

– Если ты, Левка, не уедешь, – мрачно сказал Мендель, – я сейчас иду повеситься. А ты, Бог, спишь! Ты не слышишь, Бог, не хочешь слышать? Без стыда, Бог.

– Зачем разговаривать с ним? – спросила Голда. – Возьмите палку и гоните его, как собаку. Как ты смел приехать, слепая лошадь? Молчи, Песька, теперь кричать нужно, драться нужно, кусаться нужно. Встань! Утюгом разбей ему голову. Или мы все с ума сошли. Этель, молчи, не могу слышать твоего голоса. И деньги пропали, деньги пропали!..

Она не выдержала отчаяния и ярости, терзавших ее душу, и стала рвать на себе волосы.

– Дайте мне сказать, – слабо запротестовал Левка. – Дайте же.

Он стоял, облитый светом лампы, такой изнуренный, такой несчастный…

С одежд его текла вода; он топтался на месте и повторял, словно перед ним стояли толпы судей: «Дайте же мне сказать».

– Что сказать, слепая лошадь? – перебила его Голда. – В Америке тебе плохо? В Америке? В Америке? – все возвышала она голос.

– Ну да, – все как бы умоляя, ответил Левка. – Вот вы кричите, и у меня нет мыслей. Почему-то я их теряю. Я ведь вам прежде сказал, что не едется. Я таки хотел, я таки уехал, но, как раз кстати, не мог уехать. Почему-то не мог. Честное слово, не мог, верите? Я сам говорил себе и так и вот так, я кричал на себя, не помогало, не помогало!..

Песька сидела неподвижно и внимательно, внимательно, слушала. Как будто к ней доносились звуки из другого мира, и могла лишь по тону – не по словам – разобрать истинный смысл, она тихо повторяла все, что говорил Левка. И сердце ее разрывалось от жалости к нему.

– Я и сам не знал, что со мной, почему-то не знал, – говорил Левка, обращаясь к старику и старухе, и они отворачивались от него. – Ну, хорошо! Я говорил себе: Америка! Что означает Америка? Почему мое сердце не согревалось, я спрошу вас? Почему? Какое-то чужое имя, холодное имя! Америка! Вы все что-нибудь чувствуете? Когда я прятался по городам я сидел, как глухой зверь, и думал: Америка! Но когда я лежал, спрятанный под кроватью, и говорил: Америка, – я плакал! Да, да, я плакал. Почему-то захотелось домой. Ведь это разрывает сердце, уверяю вас. Что-то само плачет! Не хочешь, а плачешь! И так заскучал я за камнями, за домами! Я бы полжизни отдал, чтобы увидеть их. А что мне камни в Америке? В каком родстве я с Америкой? И я лежал и плакал. Да, да, я плакал.

– Что же ты хотел смеяться, слепая лошадь? – нетерпеливо оборвала его Голда. – Или нам нужно знать, что ты делал под кроватью? О чем ты здесь будешь думать, в казарме?

– Скверно таки, – согласился Гем и заморгал глазами.

– Ему надо было бы отдохнуть, – робко вмешалась Песька. – Посмотрите на него!.. Мне кажется, он сейчас упадет!..

– Молчи, Песька, – грозно крикнула Голда. – Отдохнуть! Я бы прокляла тебя! Умереть ему нужно, а не отдохнуть!

– Не сердитесь на меня, не кричите на Пеську! – с страданием заговорил Левка. – Мотель, попроси ты за нас! Вот вы шумите. К чему это? Как раз кстати, не нужно. Ведь я тоже мучаюсь. Я больше вас мучаюсь, а я не кричу. Вот вы говорили: Америка! Уезжай в Америку! Разве я с вами спорил? Америка, пусть Америка… Но когда я не могу, верьте мне, не могу… У себя просил – не могу! Раз за все разы! Вы думаете, это легко? Попробуйте-ка сами! Попробуйте только выехать из города! Сидишь в телеге, и не только сердце твое плачет, но вся земля. Да, да, вся земля. Разве это улицу перейти? Это уехать навсегда… А я не хочу в Америку. Почему-то не хочу! Убейте меня, а я не могу! Раз за все разы!

– А на войне тебе лучше будет, дурак? – не утерпел старик.

– Таки не лучше, – согласился Левка, – как раз кстати, но что же делать? Есть такие счастливцы, которые могут уехать! Что же из этого? Есть птицы, и они умеют летать… Так я виноват? Я люблю мой город, здешних людей, здесь я и то могу делать и другое могу сделать, а там что? Что я, Левка, там буду делать?.. Вы видите меня, Левку, в Америке?

– И такому барану я отдала дочь свою, – закрыв уши ладонями, закричала Голда. – Погиб бы ты раньше, чем я тебя узнала! Дурак, лошадь, ведь на войне тебя первого убьют. И из твоего глупого мяса колбасу сделают для собак…

– Ну, пусть сделают. Что вы меня пугаете? Как раз кстати, я этого не боюсь. Что-то оно легче. Раз за все разы! И почему не пойти на войну, я вас спрошу? Ведь идут же другие. Чем я лучше их? Хотел бы узнать, чем я лучше их. Разве я избранник? Ваш Наум избранник, а не я. Ну, так я пойду. Таки не хочется идти, но все идут, и я пойду. Раз за все разы, – и конец.

– Слышишь, Песька, ты слышишь? Почему этот человек не мой муж? Скажите мне, почему? Я бы из его кожи ремни вырезывала! Вот говорили за этой стеной… «Как раз кстати, раз за все разы». Слепая лошадь! Слепая! Даже разговаривать не умеешь. Даже языком ворочать не умеет. Но подожди, подожди, запоешь ты в казарме.

– Таки запою! Может быть, меня и убьют. Ну, пусть убьют. Это таки больно, это страшно, – но что мне делать, когда я не люблю Америки? А тут у нас есть Бог. Правда, у нас есть Бог, Песька… И с войны возвращаются.

Песька молчала и слушала, понурив голову. «Конечно, кто слаб, тот силен. Но если Левка не может?.. И если он не может?..» – захотелось ей вдруг крикнуть в горе, но удержалась и заплакала…

И ничего в мире не было нежнее, прекраснее, благовоннее этих чудесных слез! Словно в них отразилось и ее горе, и ее покорность, и ее жертва, – так заплакала она…

Этель заговорила, и долго лился ее страстный голос… Мотель не поддерживал ее. Старик отвернулся, почувствовав в сердце глубокую боль. Жалостным, недоумевающим взглядом оглядел он Левку, Пеську, двоих детей, спавших на полу, и посмотрел вверх. И его взор встретил закопченный потолок грязной комнаты, жалкой комнаты… А Голда, увидев обоих рядом, точно лишь теперь поняла глубину несчастья и закричала всеми голосами отчаяния… И до самого утра не прерывались разговоры, грязные и трогательные, высокие и страшно земные, но – высокие и низкие – их заливали слезы, кровавые слезы несчастнейших сердец, не единственных сердец. Так мучились везде, так бились везде…

Народ отвечал…


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации