Электронная библиотека » Сен Сейно Весто » » онлайн чтение - страница 1


  • Текст добавлен: 26 октября 2017, 22:22


Автор книги: Сен Сейно Весто


Жанр: Ужасы и Мистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Плеск, который жил в колодце
О природе хорошего
Сен Сейно Весто

Дизайнер обложки С. Весто

Иллюстратор С. Весто


© Сен Сейно Весто, 2023

© С. Весто, дизайн обложки, 2023

© С. Весто, иллюстрации, 2023


ISBN 978-5-4483-7776-1

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Любое использование текста, оформления книги – полностью или частично – возможно исключительно с письменного разрешения Автора. Нарушения преследуются в соответствии с законодательством и международными договорами. For information address: Copyright Office, the US Library of Congress.


© S. Vesto. 2009

© S. Vesto. graphics. 2009—2018


senvesto.com


TXu 1-647-222

TXu 1-870-830

TXu 2-100-174

the US Library of Congress


1223


***

1

Однажды в далеком-предалеком звездном скоплении жил гарпий. Гарпий был как гарпий, у него имелись острые глаза, и он умел ими видеть, у него случались интересные мысли, и он думал, что в его положении это уже немало и даже почти хорошо. У него был даже большой глубокий колодец, в котором можно было сидеть и смотреть на звезды, как они висят и тоже молча смотрят на тебя, а потом засыпать, зябко кутаясь и ежась под их холодными взглядами. Единственное, чего у него не было, это достаточно отдаленных перспектив, которые позволили ли бы по-новому взглянуть на то, чего у него уже никогда не будет. Ему не доставало совсем немногого, всего лишь только одного-двух, может быть, трех хороших ударов мощным крылом, чтобы все встало на свои места. И тогда бы он поднялся над обстоятельствами. Немножко везения, лишь одна возможность сделать полный, не оставляющий сомнений вдох, до конца, до самой глубины своих легких – и уже ничего нельзя будет вернуть назад. Но такой возможности не было. Она не предвиделась, ни сейчас, ни позднее, и он терпеливо смотрел туда, где совсем черная тяжелая крыша ночи неизменно нарушалась одним и тем же странным изъяном – маленьким, далеким, правильным квадратиком неба. Звезды отсюда снизу смотрелись особенно хорошо. В общем, жить было можно.

До сих пор наиболее неприятным и достаточно серьезным испытанием оставалась вода. Она была холодная. Она всегда была холодная, все время, сезон года ее не касался, она не желала прогреваться, ни днем, ни ночью, эта темная, неподвижная, пахнущая колодцем и погребом субстанция, никогда не видевшая солнца, придавала некоторое подобие жизни каким-то бледным съежившимся грибам по углам и влажному мху на полусгнивших бревнах стен. Вечно замерзающая вода и убитые горем грибы на стенах не позволяли надеяться на слишком многое. Он и не надеялся, здесь уже не оставалось места, на что-то надеяться, и он часто смотрел на скользкую скупо отражающую поверхность, на скользкие бревна с неизменным мхом, пытавшимся по ним куда-то ползти, на маленький невыносимо далекий прямоугольник чужого неба далеко вверху, размышляя, чем все кончится и кончится ли когда-нибудь. В целом намерения мха однажды в конце концов добиться успеха, концепция его общего замысла по своему даже вселяла симпатию: путь предстоял неблизкий. Он смотрел туда, где кончались стены и начинался день, пробуя в мыслях представить, на что вообще похож такой на вид теплый сияющий мир сверху, и предполагая, что реальность на деле может оказаться несколько иной. И он хотел бы это узнать. Он дорого бы дал, чтобы в один прекрасный ясный день проснуться и не увидеть вот этих стен и этой воды. Но его когда-то живое подвижное воображение дальше все тех же нескончаемых скользких черных бревен и мерзлой воды видело снова скользкие бревна и черную от холода воду, и он снова опускал глаза, уговаривая себя, что нужно не страдать, а заняться делом, не давать опостылевшей воде превратиться в лед. А такая опасность висела над его колодцем, как проклятье. Чтобы отвлечься от невеселых мыслей, он отламывал замерзшую кромку и сосал ее, как сосут карамельку; после периода долгих дыхательных упражнений и плесканий в ненавистной воде, наступал период относительного равновесия того, что было, и того, что хотелось бы, чтобы было, но чего никогда не было. Потом вода остывала снова, и он начинал сначала.

Наверное, он и смог вообще выжить тут до сих пор потому, что отсюда он всегда, почти в любое время мог необыкновенно отчетливо и ясно видеть звезды. Тут попросту больше не на что было смотреть. Ясные далекие светлячки туманностей и галактических скоплений висели над колодцем днем и ночью, в силу какого-то загадочного закона природы они медленно и неохотно меняли свое местоположение, всегда в одном направлении, словно колодец кто-то медленно-медленно поворачивал, не то давая возможность насладиться просторами недостижимого, не то предоставляя ему возможность выбора сферы для приложения сил, на чем в конце концов остановить свое внимание. И когда, еще осторожно и с недоверием, подключая свое воображение, он пробовал расширить привычные рамки данных ему представлений за видимые границы колодца, у него получалось столько, что его дыхание невольно приостанавливалось и начинало сильно биться сердце. Он не мог понять, почему.

Этот маленький, недосягаемый, невыносимо аккуратный квадратик синего неба составлял все его богатство. По какой-то причине, то ли из-за чьего-то нехорошего умысла, то ли в силу еще какого-то закона природы, но всякий раз случалось так, что он не мог видеть, как заходит солнце и на что похоже утро: день обходил этот колодец стороной. Он только догадывался, что это должно быть красиво. Больше того, тут было над чем подумать. Он строил предположения, он раз за разом рисовал в уме загадочные рассветы и неестественно далекие горизонты, как до них дойти – он не знал, да и не это в них было главное, лишь бы только они где-то были. Неважно, где, когда и как далеко, но только бы они где-то были. И когда он так думал, ему немножко становилось легче. Он давно уже ни на чем не настаивал.

Когда сверху принимался капать дождь, звезды обычно куда-то исчезали, в том состояла какая-то неявная закономерность, которой еще только предстояло быть раскрытой. И он терпеливо смотрел, как медленно падающие капли опускаются мимо, медленно погружаясь в темную криво отражающую поверхность и лениво поднимая отвесно вверх скучные одинаковые фонтанчики полумертвого покоя, ожидая, когда все это кончится и снова станет тихо. Потом над колодцем снова повисали звезды, и на них снова можно было смотреть часами. Они чем-то притягивали, было в них что-то такое, чего не было в этой мерзлой воде и полусгнивших стенах. Он не мог бы объяснить, почему так. Будто они горели для каких-то совсем других звездных миров, где не было колодцев, полумертвой плесени и скользких стен. Колодец, стены и эта вечно холодная темная вода не имели к тем звездным скоплениям отношения. Он не мог этого понять. Иногда он думал, что в другое время, при других обстоятельствах, сложись все иначе, вот эти медленно подающие откуда-то сверху гулкие капли прозрачной воды могли бы быть даже красивыми, составляя часть особого тихого антуража. И он пробовал представить себе горизонт таких условий, где бы это было красиво. У него получалось так хорошо, что он невольно улыбался и смотрел наверх немножко другими глазами. Погода там менялась, временами ночь наступала прямо посреди дня, без предупреждения, там что-то с грохотом падало, да с такими последствиями для окружающей среды, что они отдавались прямо здесь на поверхности воды. Он от удовольствия даже качал подбородком. Кому-то там приходилось не сладко. Тут не менялось ничего. Там со звоном и лязгом что-то куда-то врезалось, что-то, слепя, сверкало, с парализующей воображение скоростью раскалывая мрачные низкие небеса надвое и расставляя всем последние точки, – он только смотрел снизу вверх с блестящими глазами и тихим сладким стоном. Ему зачем-то тоже нужно было туда. Будто там был его дом и дом его походил на него. В такие минуты падавшая оттуда вода оставляла у него на глазах след чуть дольше обычного. Он тоже не знал, почему. Вокруг становилось совсем тихо, но он не видел уже этих стен и стылой черной от ужаса воды, их не было. Он закрывал глаза, стараясь не дышать и хотя бы ненадолго, хотя бы на расстоянии одного электрического разряда сохранить в себе и своей неподвижной памяти то, что у него стояло сейчас перед глазами, – слепящие, торжественные нити смерти, без всяких вступлений аккуратными порциями, исполинским пауком встающие над миром, и их завершение, сопровождающееся поминутным грохотом падающих небес и неторопливым шуршанием дождя. Ему было в такие минуты почти хорошо. Будто кто-то говорил с ним, рассказывал ему о его доме и как он там нужен, уговаривал его и сердился, что он не отвечает ему. Он вытирал глаза и закрывал их руками. «Возвращение». Он не знал, что это значит.


Он не мог бы сказать, как здесь оказался и что он тут делал, почему из всех в принципе возможных мест пребывания он выбрал именно это. Иногда ему казалось, что этого понятия раньше вообще не было, а была только вечно холодная вода и скользкие от вечной сырости стены, а все остальное только продукт его сошедшего с колеи воображения. Где-то там у себя внизу, далеко на подсознательном уровне он уже понял, что до конца теперь уже недалеко, скоро все кончится, выхода отсюда нет, для него он попросту не предусмотрен, и, чтобы не сойти с ума, его сознание начинает уклоняться в крайности, призывая на помощь экстремальные меры, всякого рода вытеснения и защитные механизмы. Это было похоже на правду, он с каждым разом убеждался, что все это так. Он немного удивлялся в такие минуты, ему действительно казалось странным, откуда он знал такие вещи и такие слова, про солнце, которое никогда сюда не заглядывало, про горизонт и рассвет, но сил по-настоящему испытывать удивление уже давно не было. Он больше не чувствовал вкуса апельсина. Весь мир состоял из одних сгнивших, скользких, уходивших куда-то вдаль одинаковых бревен и воняющей холодом воды. Еще раньше ему вдруг приходило в голову, что в том как раз все и дело, что стоило только сделать над собой усилие, заставить себя собраться в последний раз, суметь вспомнить все, всю исходную цепь событий, как все само собой встанет на свои места – и выход откроется перед ним сам собой. Но было холодно, окружающий мир состоял из одного холода, и у него не получалось думать так долго. И он снова открывал глаза и поднимал взгляд, решая для себя, там ли еще маленький далекий квадратик синего света и звезд в нем. Он дорого бы дал, чтобы суметь оказаться там.



Самое страшное начиналось с наступлением холодов, когда его колодец вместе с дном превращались в маленькое подобие мертвого ада и вода постоянно норовила покрыться коркой непробиваемого льда. В такие периоды хотелось закрыть навсегда глаза, но спать было нельзя. Еще иногда там, над далеким краем колодца вдруг зачем-то склонялись любопытствующие очертания каких-то шутов с бубенцами и деревянными бусами в пальцах. Заслоняя последний свет дня, они принимались напряженно разглядывать, выискивать отдельные подробности того, что делалось под ними внизу. Что-то как будто привлекало их тут. Эти иногда кидали вниз пустые жестяные банки из-под пива, стараясь попасть или просто достать, иногда они этого не делали, только встряхивали зачем-то деревянными бусами, просто глядели, как глядят вдаль, ничего не видя, потом аккуратно плевали, бросали в него кости и камушки – он давно уже не надеялся найти на том, что падало, какие-нибудь сохранившиеся по недосмотру объедки или что-то минимально представлявшее ценность. Кормить его там явно не собирались и старались соблюдать в этом вопросе крайнюю осмотрительность. Было еще хуже, когда оттуда бросали бутылки из-под пива, создавая серьезную угрозу глазам, – почти каждая разлеталась во все стороны сериями острых граней, больно раня и нанося долго не заживающие повреждения, покрывая дно колодца торчащими зубьями, так что на дне давно уже нельзя было ни стоять, ни лежать; пару раз он лишался сознания, так и не успевая понять, что бросали; он пробовал прикрываться и прятаться, он старался на глаз и путем расчетов определить примерное соотношение расстояний, какой из углов по статистике подвергался меньшей опасности, потом он уже просто нырял под воду, задерживал дыхание и терпел, сколько мог, делая вид, что уже умер. Иногда это помогало. Он теперь почти не мог долго спать, просыпаясь от первого шороха, готовый в любое мгновение задержать дыхание, притвориться мертвым, уйти на дно. Он не пытался понять, зачем там поступают так или иначе, ему это не было интересно. Кажется, там бросали что-нибудь только потому, что колодец притягивал их представления о возможном своей глубиной: только здесь и только сейчас они могли со всей доступной им наглядностью и убедительностью увидеть, насколько они высоки: им был нужен этот колодец. Серьезные подозрения относительно своей неотъемлемой, непосредственной принадлежности к небесным измерениям ощутимо беспокоили их и раньше, но лишь теперь ими были получены в том убедительные основания. Им была нужна сама возможность что-то бросать и аплодировать.

Там старательно и подробно пробовали повторять все его движения, они воспроизводили все, что слышали, самые мельчайшие оттенки, весь незнакомый им спектр, высоту, амплитуду и тембр, они даже тяжело дышали и закрывали глаза, как он; в этом не было передразнивания, это было не больше чем эхо – неясные, случайные отголоски, отражаемые их рассудком, возвращались назад, и за ними не было ничего.

Еще хуже было, когда сверху (на пробу) стали кидать жирные отравленные куски с битым стеклом и заостренными крючьями. И как он ни был осторожен и предусмотрителен, как ни старался думать, прежде чем что-то делать, но у него все до сих пор складывалось так неудачно, что он на минуту потерял осторожность, едва не лишившись даже того немногого, что еще имел; он больше уже ни на что не надеялся. И получилось так не в силу какого-то особенного хитроумия их природного ума и удивительной исключительности, как, конечно же, немедленно там решили, а по причине его тайного ни на чем не оправданного допущения, что кто-то где-то хотел помочь – но только не знал, как. Эти вообще работали со звуком и изображением, как в небольшой студии, напряженно вглядываясь в детали, подробно фиксируя все вводные и исходные, как он дергается от непереносимой боли, пытаясь вырваться наверх, и как гнилые черные стены снова навсегда смыкаются над ним, закрывая свет, сытно ржа над каждым его волчьим стоном и новым срыванием вниз. Теперь он делал судорожные попытки хотя бы только просто вздохнуть, одним глубоким, естественным движением, не оставляя сомнений. Места было слишком мало. В таких случаях потом он закрывал глаза, заставляя взять себя в руки. Вместо обычной тишины он чувствовал, как на затылок у него заползают все те же холодные мурашки. Наверху аплодировали.

Эти обиженные природой и дефективным метаболизмом трусливые создания, цыкая зубами и доставая что-то спичкой, тоже аккуратно прятались за высотами своего положения. Они даже не догадывались, что были тем необходимым случайным недоразумением, которому было дано снять несколько лишний условностей, сделав их и самих себя ненужными.

Его пробовали достать чтениями и заостренными кольями, и тут он тоже едва не допустил ошибку, поддавшись инстинкту боли и ненависти и выпуская наружу и то и другое, больше не сдерживая и не оглядываясь на последствия, – но совсем скоро научил себя спокойно оставлять за бортом внимания все, что было, есть или будет, когда понял, что плеск внизу – это как раз то, что им было нужно. Склонясь и затаив дыхание, с жадным наслаждением и сладким ужасом там ловили каждое движение внизу. Потом он лишь только спокойно следил за свободным пространством, оберегая в первую очередь глаза.

Шуты пользовались своими деревянными бусами, как чем-то вроде инструмента посильного управления погодой и эволюционным развитием. Они встряхивали их перед собой, показательно прижимали к щекам, ласкали их желающими взглядами и поднимали на новые высоты – за всем этим как будто лежал некий скрытый смысл, какой-то новый поворот, быть может, даже глубокое осмысленное содержание, которое снизу с первого взгляда было не разглядеть, но он и не пробовал этого делать. Он давно уже не пробовал думать, а только лишь хотел сохранить то совсем немногое, что у него еще действительно было. Наверху аплодировали.

Пока он видел эти немые сочные фантики, эти стены и этих шутов, его не покидала мысль, что все в действительности даже может быть хуже, чем он думал. Он видел их, даже когда закрывал глаза, он ничего не мог сделать; с наработанной академической обстоятельностью, с капелькой философского понимания и снисхождения и с видом человека, хорошо знающего, о чем речь, наверху, не переставая есть, логично заключали насчет общей полезности суровых условий в плане становления характера и организма. Там все так же с завидным усердием и не очень внятно трудились, берегли расстояния, как можно было понять, они на самом деле не пытались заслонить ему таким образом последний свет: они хотели запомнить реакцию.

Потом, явно предвидя возможные последствия длительного пребывания в условиях низких температур, кого-то из шутов посетила мысль «не дать уснуть», «пробудить к жизни», «не дать угаснуть», и они все вместе принялись тыкать и кидать в него новыми заостренными прутьями и палками. Но с этим он скоро научился справляться, снова делая вид, что уже умер и затрачиваемых усилий не стоит. Эти были так увлечены своей очередной миссией спасения, что едва не свалились вниз сами, – от них нельзя было найти покоя даже на дне. Попытки доить его положение были и раньше, но лишь сейчас они приняли характер мировосприятия: там боялись опоздать. Как-то прошел слух, и наверху немедленно возобладало мнение, что если его умело задеть, определенным образом потереть, то на исходе можно получить целую массу полезных вещей, – надо было только точно найти и подобрать меру. Эти организмы словно все вместе почувствовали неведомый запах новогодней сказки. Потом шуты с деревянными бусами кончились, но начались хороводы: там кто-то все время бродил кругами, бубня что-то, мерно ударяя в большой натянутый бубен, брызгая в промежутках зачем-то на все подступы к колодцу, – здесь тоже как будто скрывался какой-то смысл, но под это невозможно было отдохнуть. Одно время он ждал, что кто-нибудь из мало рассуждающих и больше говорящих, прагматично мыслящих, придет с каким-нибудь очередным огнестрельным приспособлением, чтобы, аккуратно прицелившись, скинуть ему оттуда что-то, уже не оставляющее места для новых вопросов, и он сможет наконец расслабиться. Но время проходило, никто не шел, ничего не менялось, ни там, ни здесь, и он в конце концов оставил попытки заглядывать за горизонты обозримого. Там он не видел больше ничего.

Еще позднее он понял, как-то само собой, что ему нечего ждать. Никто не придет и ничего хорошего ему кидать не станет, что никто его не отпустит. Будто он в самом деле был нужен им, всем этим и прочим шутам, что придут потом, их деревянным бусам, что они не дали бы ему отсюда выбраться ни при каких условиях. Им просто не нужен был колодец без него: они старались таким образом соблюсти какую-то неведомую необходимую им традицию. Во всех шутах наверху удивительным образом жило и тихо произрастало убеждение, что им лишь только тогда будет хорошо, лишь когда ему будет плохо. И по здравом размышлении он вынужден был признать, что определенная логика в таком их восприятии окружающей действительности была. Но дело как будто лежало еще в другом. Понимание поначалу его даже озадачило. По большому счету там наверху тоже ни на чем не настаивали и принимали Колодец таким, каким есть. Всем им он был интересен ровно настолько, насколько им можно было управлять, держа там. Сытно отрыгивая и ковыряя пальцем в зубе, наверху со сдержанным оптимизмом смотрели в его будущее, рекомендовали «не сдаваться», «не поддаваться первым трудностям», наряду с тем делая уверенные прогнозы, что вот эта его жизнь совсем скоро оборвется «как страшный сон», и ему сразу станет значительно лучше. Нужно только потерпеть еще какое-то время; там в один голос предрекали ему совсем недолгое существование, торжественно умерщвляя его прямо в этом колодце, но обещая более благополучное в смысле условий загробное существование; что кто-то там все для всех учитывающий и запоминающий всё по традиции должен принять во внимание, учесть и занести, что всё так и будет, обычно там такие вещи засчитывают в сторону проходного балла, явно намекая на выслугу лет, вместе с тем предлагая куда-то улететь, упрекая за нежелание сделать «последний шаг», вынуть какой-то якорь и осуществить дело «пары минут», с тем чтобы оставить вот эти негостеприимные условия, увидеть себя выше обстоятельств, этих стен, этого мертвого Колодца, и начать жизнь заново. Это дорога на небеса, ржали сверху. Жизнь на самом деле у тебя уже закончилась. Это уже нельзя назвать жизнью.

Они искренне, с сердечным содержанием, вздыхали, хихикая в ладошку, видя что-то оттуда сверху, чего не видел он, эти организмы плясали вокруг колодца, взявшись за руки, пели в гулкий колодец невнятные, но обязательно проникновенно-правильные песенки, находя акустику здесь весьма удачной, – еще одна обычная боязливая кормушка называла себя как-то иначе – он не мог вспомнить, как, да ему это было и неинтересно, там явно тоже уже видели себя пророками, он их почти не слышал; он только чувствовал страх, непереносимый ужас, что последнее, что увидит в нескончаемой темноте, вот эти скользкие черные стены, уходящие в никуда, за которые не зацепиться и по которым не выбраться, и вот эти сытые шуты; там обольстительно и приветливо раскачивали в пальцах за хвостики мясистые упитанные морковки, сладкие на вид и румяные, чтобы потом, нарочито медленно погрузив себе в рот и закатив глаза, сочно откусить, с видимым наслаждением отмечая каждое движение щек, эти имбецилы снова играли в какую-то игру, в какое-то дистанционное управление им, для них это была только игра; потом он уже не чувствовал ничего. Мне тоже холодно тут стоять, друг мой, с сочувствием говорили ему сверху, цыкая зубом и доставая что-то спичкой. Он даже не пробовал туда смотреть. По большому счету там никого не было и его уже ничего из происходящего не касалось. Скоро я тебя согрею, сволочь, не удержавшись, сказал он, закрыв глаза и стараясь ни о чем не думать. Впрочем, это были только слова.


Пока они играли в игру на тему кто его первым сумеет выдернуть на себя и пустить его внимание по рукам, что-то там заключая и делая ставки, он пытался более или менее точно определить, на сколько его еще примерно хватит. Сколько еще осталось – он не знал. Он сидел, как сидел здесь большую часть времени, закрыв глаза и пробуя сделать время немножко короче. Иногда ему казалось, что у него получается, время, отведенное ему, уже почти на исходе. Надо только подождать вот так еще. Торопиться было некуда, и он ждал.

Вроде бы еще предполагалось, что плясания там и бубен и должны были явиться тем недостающим звеном в цепи неблагоприятных событий, тем самым искомым жизненным ориентиром, путеводной звездой, способной предупредить нежелательное погружение на дно неприятностей и невзгод; их почти первобытное убеждение в судьбоносном характере своих звуков действительно впечатляло. Они так давно привыкли говорить, что не делать этого уже не могли при всем своем искреннем желании – ими было нетрудно управлять даже отсюда. Все, что было нужно, – лишь подогнать время под их желания. Он, невольно фыркая, отвечал их ожиданиям, и теперь они все работали в режиме условного рефлекса. Эти тоже так были поглощены своей миссией, что он просто не представлял, что бы они делали без Колодца; на самом деле за их предприятием стояло лишь желание успеть принять участие. Диагноз оракула им тоже зачем-то был нужен, и они подробно культивировали его, этот диагноз, невнятно мялись, томясь в полуприятных предчувствиях и сосредоточенно бросая сюда сверху что-нибудь острое; он не чувствовал уже ничего. Наверху аплодировали.

Он давно привык не обращать внимания на неизбежное шуршание там, где тебя все равно никогда не будет. Там нечего было смотреть и еще меньше искать. Какой-то еще один престарелый кусок дерьма, уловив неизбежный конец, торопился поставить в известность о том, как это будет лучше сделать. Теперь шли попытки побольше наследить всюду, куда только получалось дотянуться. Полумертвое, удивительное извращение бледной надежды оставить след. Надежда, чтобы объемами такого суррогата как бы компенсировать свое надвигающееся физическое отсутствие в этой вселенной, в которой все останется без изменений. Престарелая срань метила территорию на чужом времени. Он туда не смотрел. Обычные бесконечно скучные рудименты агонии того, чего уже не было.

Теперь там искренне и горячо жали друг другу руки, временами вытирая глаза и сердечно обнимаясь, – он их не слышал. Потом шли немые разноцветные картинки.

Картинок было много, они все были одного формата и примерно одного содержания, как обертки, за ними не было видно неба и минимально отдаленного будущего; он думал, что уже сходит с ума, что скоро все кончится или уже закончилось, только он еще этого не понял, но ничего не кончалось, он снова пробовал составить для себя примерный круг вопросов, надеясь ответить, как сюда попал и что тут делал. Их, картинки, повадились выставлять прямо над Колодцем пачками, в порядке очереди, как обойму, ставя в известность его и эволюционное развитие, так чтобы было хорошо видно, соблазняя придуманными перспективами и нарисованными красками; там опять сочно откусывали, все это время уверенно ели, ненадолго прерываясь, чтобы укрепить очередную невнятную картинку в длинной последовательности других, отмывая внешний антураж Колодца и философскую идею его сидения в нем, как отмывают грязные деньги, торопливо растаскивая Колодец на порции нового материала и свои сытные сюжеты; картинки спешно переставляли, боясь куда-то опоздать, молча, в заранее предусмотренной позиции, наиболее выгодным образом выделяющим достоинства наблюдателей, – чтобы подержать там навесу, подождать, потом бегом поменять на новую, в еще более подробной мере рассказывающей об их глубинном понимании сути, сдержанности, содержании, актуальности и тонкой предусмотрительности. Потом еще под конец кто-то догадался складывать из них сигналы из космоса – «бесконтактный опыт интеркоммуникации», как складывают фразы буквами, вырезанными из разных газет, чтобы не все догадались. Наверху аплодировали. Им так это понравилось, что они не могли успокоиться. Им необходимо было донести гениальность замысла до самых низов. Мы споем об этом еще одну песенку, с теплыми, сочувствующими интонациями гулко произнес, удаляясь, в Колодец чей-то понимающий голос. Этому явно надоело стоять, где холодно. Он не смотрел туда. Для его больного спятившего воображения хватало взгляда. Он отдал бы часть своей жизни, чтобы только узнать, с какими интонациями они пели бы здесь.



Там снова что-то себе подбирали, пока ели, какой-то свет и форму, кажется, обычное его молчание чем-то в самом деле вселяло в них беспокойство. Мертвым он тоже устраивал их не вполне. Там словно чего-то по-настоящему опасались. Потом, договорившись, они стали пробовать перебрасывать его внимание между собой, как перебрасывают большую горячую картофелину, когда нечего делать. Они не думали поддержать в нем таким образом немного жизни, они вообще не думали; в силу какого-то вывиха сознания, там воспринимали очередной практикум как долгожданный суррогат власти над тем, чего не должно быть: там почему-то решили все для себя так, словно, измотав и заморочив его внимание, они каким-то парадоксальным образом измотают и заморочат его самого – оставляя далеко внизу. Последнее обстоятельство было главным. В известной степени у них был узкий круг выбора. Но удельный вес его внимания на деле показался настолько тяжелым и неподатливым, что все закончилось на первом же из шутов, и веселой игры не получилось. Неясно, что там произошло, только больше играть в это там никто не пробовал. Еще у него была слабая надежда, что все дело только во времени. Просто все упиралось в аспект времени: что они выпустят его из Колодца, но когда в полной мере убедятся, что его силы на исходе, они иссякли и что потом, где-то там, за неведомыми горизонтами и недосягаемыми просторами, он не сможет быть уже нигде ни на что полезен; и он в меру оставшихся сил старался от себя показать, что для опасений нет оснований, что приложенные усилия не прошли напрасно, времени прошло вполне достаточно, и уже можно больше в расчет его не принимать.

Когда наверху стали показывать картинки в последовательности оттенков серого, он понял, что на верном пути. Он больше не думал, что сходит с ума. Это было непрактично. У них даже, можно сказать, было достигнуто что-то вроде обоюдного понимания. К сожалению, они не хотели рисковать и им нужны были гарантии. А гарантии в Колодце они могли получить только в одном случае.

Там забавлялись, примеривая на его попытки остаться в живых свои сюжеты и торопились примерить их все, сколько было. Когда стало понятно, что торопиться им некуда и сюжеты кончились, там стали вдумчивее, внимательнее, подробнее и обстоятельнее – теперь там были философы. Им снова пробовали управлять. Они чередовали сюжеты и напряженно ждали, который из них заставит его дергаться сильнее. Он уже давно туда не глядел и давно обо всех них забыл, но им это было не важно. Им важна была сама возможность оттуда смотреть.

Не нужно было много ума, чтобы даже отсюда разглядеть, что ценность для них он представлял лишь после акта приручения. Как их свидетельство самим себе контроля над средой. Как свидетельство надежности стен там, где они ели. Трудно было додумать, что бы они делали со своим приручением потом и на что он им, по всему, они и сами этого не знали, вопросы такой категории им просто не приходили в голову. Одно время он еще устало размышлял, не разумнее ли было бы им подыграть, потом еще какое-то время пробовал пройти по всей логической цепочке до конца, к результату, но дойти до конца не удавалось, каждый раз не хватало последнего усилия, там все время было все так же темно; он бы, наверное, в конце концов так и сделал, но у него уже не было сил. Потом вся эта дрянь принялась демонстрировать самим себе место Колодца как натурфилософского явления в срезе естественных проявлений среды и собственную историческую роль в ней. Читать их язык жестов даже отсюда было нетрудно, но чтение было скучным: тонко-сдержанный научный подход и миссия невмешательства: объективно-последовательное отражение реальности живой среды. Теперь эти организмы имитировали воздержание между крайностями. Вдумчивую, неторопливую содержательность и мудрое созерцание – возвышенность над внешними обстоятельствами. Они возвышались так долго, что уже забыли, зачем.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> 1
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации