Текст книги "Они жили. повесть о муже и его жене"
Автор книги: Сергей Долженко
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
– Я ж тебя знаю.
– Праздника я хочу, праздника!
– Иди ко мне, маленький, переутомился, мой хороший, – пропела она и села на диван, подобрав ноги.
– Для тебя устать, значит, машину мешками картошки загрузить. Тебе, безголовой, вообще не понять, сколько может весить одна мысль! Нет, ты точно поссориться хочешь!
– Не а, – и она с веселым озорством глянула на него. – Просто мне нравится тебя дразнить.
Мой друг начал как всегда что-то длинно говорить, она только смотрела на него очень внимательно – ведь лишь это ему нужно сейчас – сама же думала о своем.
В последнее время она замечала, что в их отношениях она стала намного смелее и уверенней, чем, скажем, в первые годы замужества. И раньше не была девушкой-сироткой, но было много дерзости, а дерзят от слабости. Нет, она не читала все эти статьи в новых журналах – как стать неотразимой, обольстительной, как удержать рядом мужика, как сделать так, чтоб не глазел по сторонам… сначала не читала по глупости, мол, ежели любит, все съест, все проглотит и спасибо скажет, потом… – ох и времени сколько прошло – догадалась, что тепло мягкого воска намного желанней, чем холод ивовой розги.
…все съест, все проглотит. Все да не все, чем-то и поперхнется.
– Можно каждый день есть одно и тоже, к примеру, вермишель с колбасой, – разглагольствовал муженек, нарезая круги по комнате, – но на десятый иль двадцатый день поев, ты вдруг начнешь ощущать голод, будто ничего и не ела. Можешь проглотить порцию в два раза больше, но голод не исчезнет. Почему?
– Это я знаю, – кивнула она. – Нехватка других витаминов, вкусовой голод.
– Да, да, да, – закивал он. – Но душа наша выстроена так же, как и тело. Только питается другим – эмоциями. Нельзя жить одним и тем же, скажем, однообразной работой, одними и теми же ощущениями, одним и тем же чувством…
– С одной и той же женой, – продолжила она, – с одним и тем же мужем, который ближе к вечеру начинает нести ахинею. Согласна.
– Молчи, женщина, я тут теорию вперед двигаю, можно сказать, наукой занимаюсь, и мне твои бытовые выводы…
Он сел к ней на диван, и она обхватила его руками.
– Хороший мой, по другой жизни соскучился. Давай, мы тебе найдем любовницу, молоденькую, красивую, капризную и жизнь у тебя будет необыкновенно богатой.
– Подожди. С главной мысли сбиваешь. Я о душе, а ты…
– И я о душе, у вас, мужиков, душа ведь редко выше пояса поднимается.
– Я обижусь.
– Молчу, молчу.
– На чем я остановился?
– Тебе стало скучно, и ты захотел праздника.
– Да, сейчас и немедленно! Гребешь по прямой, машешь веслами и вдруг выпрыгиваешь из лодки в голубую с золотом воду, и лежишь, покачиваясь на волне, и лишь красный круг солнца пляшет в сомкнутых глазах…
Она в это время смеялась до слез. Наконец выговорила:
– А не потонешь, а успеешь лодку догнать?
– Так это все на минуту, буквально на одну минуточку. И все, опять как новенький! Давай, возьмем бутылочку шампанского, раскинем праздничную скатерть на ковре, ты в одном прозрачном шарфике спляшешь мне танец живота, потом падаем на тачку…
– … я по-прежнему в одном шарфике?
– … и в кабачок! В «Рокко» или «Пиковую даму»! Бесимся до утра, а потом…
Она решительно закрыла ему ладошкой рот.
– Если ты проговоришь еще хотя бы пять минут, останешься без ужина.
– А что у нас на ужин?
– Твоя любимая жареная картошка. Пойдем на кухню.
– А что, шампанское отменяется?
– Отменяется. И прозрачный шарфик тоже.
– И танец живота? – сказал он упавшим голосом.
– Да, – и прошептала ему. – У меня критические дни начались, мечтатель мой.
– Уже? Как быстро. Только закончились, так сразу начались – странная у вас конструкция. Хотя, ты чего только не выдумаешь, чтоб меня картошку чистить заставить.
Уходило лето, уходило… сгорало в ночных августовских зарницах, мерзло в сентябрьском инее на опавшей листве, расплывалось под долгими холодными дождями октября, умирало на рваных простынях ноябрьского снега…
Лето уходило, и не было сил ни в том мире, ни в этом, чтобы остановить его или продлить хотя бы на одно мгновенье!
3
Они жили. Второй год просыпались рядом и совсем не удивлялись этому обстоятельству. Странные. До этого двадцать лет и слыхом не слыхивали друг о друге, а тут вместе, в бесстыдной наготе и в полной откровенности!
Муж, бросив политех на третьем курсе, работал тогда на автозаводе, но не в самих цехах, а какой-то конторке по сбыту готовой продукции, причем никогда они эту готовую продукцию и в глаза не видели – получали с завода техническую документацию, потом эту же документацию с небольшими исправлениями отсылали обратно.
Разумеется, эту пыльную и скучную работенку он рассматривал как некий трамплинчик, откуда он вскоре махнет в сияющий мир чистогана. Отстой… посидеть, осмотреться, прикинуть, в каком месте сладкие пряники начнут раздавать… Конечно, пока он потел на экзаменах, всю огромную страну как рождественский пирог разрезали на кусочки и растащили. Но крохи то, крохи остались! А ему много и не надо, он сам маленький человек и много в свою нору не утащит.
Никанорыч ему внушал:
– Если твой папа не ездил в черной «волге», если твоя мама все лето грядки где-то под Арзамасом поливала, если телефон в твою квартиру поставили после десяти лет очередей, то, молодой человек, ты никто и звать тебя никак. И ничего обидного и позорного в твоем случае не вижу. Прими эту жизнь и люби ее такой, как она есть. Другой жизни у тебя не будет. И не думай, а то загрустишь. А грусть, она видишь, что с людьми делает?
Они курили под высокими заснеженными шатрами тополей у своей конторки, размещенной в двухэтажном щитовом домике на Комсомольской проходной, как раз напротив низких серых корпусов заводской поликлиники.
– Сколько народу снует к врачам. От чего думаешь? От экологии, от того, что не по науке едим? Нет, милый, от грусти. В твоих годах об этом задуматься надо, позже – поздно будет. А то побежишь, глаза вылупишь, крыльями замашешь, замашешь, и будешь только удивляться, почему земля так же близко от тебя, как и прежде! Береги силенки, их нам дали аккурат лет на шестьдесят неспешной ходьбы. А то поизмотаешься в «полетах», сядешь где-нибудь в углу рядом с навозной кучей… – тут Никанорыч кивнул брезгливо в сторону родной конторы, – и загрустишь. И онемеет все в груди твоей. И чернеть начнешь и сохнуть. А черный цвет ядовитый цвет. Разъест.
– Ух, как страшно! – усмехнулся мой друг. Он просто балдел от начальника отдела, который всегда находился в тихом, мягко выраженном запое.
– Да, вся беда, – спокойно сказал Никанорыч, – что вам не страшно.
Жили они тогда на Рулевом переулке, снимая у полуглухой бабульки девять метров в ее двухкомнатной квартире. В комнатенку едва вместили двуспальную кровать, шифоньер и журнальный столик. Остальную мебель пришлось оставить у родителей, до лучших времен.
За бабульку договаривалась ее дочка – нахрапистая торговка-лоточница, и цену ломила несусветную, в долларах и на два года вперед. Но взяла и поменьше, и в рублях, и за три месяца. Но при этом была так зла, будто ее прилюдно лишили невинности и, главное, совершенно даром.
– Черт с вами, живите, только матери раз в неделю тарелку супчика наливайте, – и, утопив деньги между двух обширных грудей, удалилась.
Не знаю, что она сказала своей матушке, но каждый раз, когда молодые готовили, бабулька являлась на кухню и терпеливо сидела с пустой миской на коленях.
– На кой она тебе сдалась, – возмущался муж, – что ты ей наливаешь всякий раз, уже привадила. Мы втроем живем?
– Не знаю, жалко ее, – отвечала она. – Дочь ведь ни копейки ей не оставила.
– У нее же пенсия какая-нибудь.
– Вот именно, какая-нибудь. И вообще отвянь от меня с этими разговорами, – сразу злилась она. Сам заткнул их в эту дыру и теперь то ему не нравиться, это! Ходит, обиженный, будто все кругом ему должны. Видите ли, квартиру свою теща не разменяла.
– Ты просто не хочешь понять мою маму, – выговаривала она. – Пожилой человек, два мужа ее оставили. Пока она не верит, что мы будем с тобой жить долго и счастливо. А квартиру свою трехкомнатную она двадцать лет ждала!
– И плевать, – отвечал муж, валяясь на кровати с магнитофоном в обнимку. – Пусть смотрит, как ее дочь по чужим квартирам мыкается.
– Она от этого еще больше озлобится, тебя же будет считать непутевым, дурачок! И ты вообще от нее тогда ничего не получишь!
– И не надо ничего! Никто не даст освобожденья, ни бог, ни царь и не герой… дальше помнишь?
Тогда она вскакивала и убегала на кухню.
– Иди, вытри слезки о грязный бабушкин фартучек! – кричал он, выворачивая ручку громкости до упора. – Покорми ее вторым ужином и она до рассвета тебя утешать будет!
Васильковое поле на обоях было вытоптано вконец. И запах шел от них как от старого лежалого белья, еле различимый, но упорный. Он отвернулся от стены и выключил магнитофон. С кухни не доносилось ни звука.
«Сидит, рыдает втихомолку, – подумалось ему. – Выведет из себя и потом играет в оскорбленную добродетель. Она, видите ли, милосердная, жалостливая, а я деспот, сатрап и совершенно бездушная личность. Где эта бабулька шестьдесят лет шастала, что на тарелку супа не заработала? Дочь у нее стерва. А кто ее растил? Фрукт ведь с собственного огорода. С ложечки выкармливала. Все для нее одной. И так виновата, что без отца оставила. Жалела кровиночку. И лупила, поди, как сидорову козу. Как же, я на тебя жизнь положила, на двух работах надрывалась, чтоб у тебя как у всех людей было… хм, уж если кому жизнь отдашь, так взамен две сдерешь».
Хорошее настроение, если оно и было, исчезло напрочь. Он встал с кровати и сразу оказался перед противоположной стеной. Ни гантелями размяться, ни гостей зазвать.
«Тут бы посидеть, подумать в обнимочку, как мы до такой жизни докатились, что сидим в раскольниковском пенале, глухих нищенок кормим и царапаем друг другу сердца… Пойду, успокою свою страдалицу…».
А страдалица между тем давно уж тихонько оделась и вышла, не затворив за собою дверь, чтоб не прогреметь замком. И сейчас сидела в креслах плюшевой обивки у Таньки Муратовой. И от ложечки коньяка, добавленной в кофе, мягкое тепло растекалось по телу и яснело в голове.
Танька, вся красная, нервная, рассказывала:
– Не мужик у меня, Витя, понимаешь, не мужик! Поклюет как птичка за ужином, привалится рядом, словно камыш подрезанный, вздыхает, ручку поглаживает и в плечико целует. И так часами. Или уйдет в детскую и картинки с Машей раскладывает, тоже часами, пока спать всех не разгоню. А уж в постели…
– Что тебе еще надо, не пьет, не курит, директор фирмы…
– Мужика мне надо! Этот ляжет, обнимет, а от него молочком пахнет, манной кашей… Тьфу!
Беглянка рассмеялась:
– Что нам дано, то… меньше коньяком увлекайся!
Танька недовольно поморщилась.
– Сопьешься с такой жизни! Я хочу, чтоб мужик домой зашел. Вот только снял обувь, прошелся по комнатам и чувствовалось – хозяин. Обнял – чтоб косточки все затрещали, чтобы я у него на руках таяла… а мой? Я уж не помню за что, разок впечатала по морде, так веришь, два часа на кухне сидел и плакал! Что ты будешь делать, а?
– Тань, тебя б в нашу коммуналку, мигом проблемы бы сменились…
– Я тебе говорила, смотри, за кого замуж выходишь! – мгновенно отреагировала Танька и с любопытством уставилась на нее. Они дружили еще с ясельной группы детского сада, десять лет в одном классе и уже полтора года ее любимица замужем, но ни разу, ни одного разочка, она не слышала от нее ни малейшей подробности их семейной жизни. Интересной подробности. Но ведь ясно, живут плохо. Без копейки денег, без квартиры, муж в какой-то конторе за стольник в месяц напрягается… И ни слова, ни жалобы. Придет, посидит, помолчит и уходит опять к нему, в какую-то будку собачью, которую сняли на самом краю города…
– Ну, а твой что думает?
– О чем? Он у меня много думает, – улыбнулась она.
– Как дальше жить будете? Цены все вверх, квартир задаром давать уже не будут…
Танька перечисляла и будто не говорила, а маленьким острым молоточком тихонько стучала по темечку… ласково, душевно, а острием буц, буц, буц…
И возражать нет ни сил, ни желаний. А что сказать? Все вроде бы так, верно говорит, справедливо и вместе с тем, будто о совершенно незнакомых людях.
Что ей сказать? Что любит она своего непутевого так, что любить готова где угодно и в чем угодно? Что того, что бывает между ними ночью достаточно, чтобы претерпеть и самый дрянненький денек? Так она и сама не знает, любовь это или постыдное влечение тел. Ей очень не нравится то, что он делает днем, но она без ума от того, что он делает ночью! Об этом и сказать невозможно. О, как он мне ласкает грудь, как он мне целует ноги! Так что ли? Стыдно, пошло… Если б кто-нибудь, добрый и умный точно бы определил, что есть любовь! Чтоб не мучиться, не гадать и не метаться!
Бедная девочка даже одно время считала, что по природе своей – шлюха! До двадцати лет прожила и не знала, что она шлюха, что о ночной жизни она будет думать даже днем, даже на работе! Она сидела у директрисы, полной бабище с плотными черными усиками и львиным рыком в голосе и вдруг с ужасом ловила себя на том, что в упор рассматривает ее и представляет, как это у них с мужем происходит. Снимает ли она трусики сама или он, пыхтя и отдуваясь, стаскивает с ее необъятных бедер; сразу ли накрываются одеялом или рассматривают, целуют друг друга…
И тут она так краснела, что слезы выступали. Как она в себе ошибалась все прошедшие двадцать лет. Девственница, первый поцелуй в шестнадцать, первая близость после загса… лицемерка, да ей не в библиотеку, ей на панель надо идти работать! И начинала ненавидеть своего мужа – это он ее сделал такой, это он превратил ее в самку, в распаленное животное! И эта вспышка ненависти так изнуряла ее, что она несколько дней жила в бессилье и отупении, отказывалась от интима, затевала на ночь грандиозные стирки и мытье полов, а потом завертывалась в одеяло и лицом к стене, чтоб только не чувствовать исходящий от него жар, а потом… потом обречено понимала, что это бесовское пламя горит именно в ней и ее мальчик не причем… Ну, где же тут любовь!? Какое тут слиянье сердец, когда она готова задушить его в своих объятиях, когда он ей нравиться весь, целиком, от взъерошенной макушки до шершавых пяток!
Вот почему она ничего не могла сказать подруге.
Темнело, снег между высотками домов мерцал синими и розовыми огнями, огни были повсюду: горели мозаичные узоры многоэтажек, темно-малиновым светились киоски, таинственно-сиреневым сияли витрины магазинов, и волны оранжевых и белых огней катились по проспекту вдоль желто высвеченных тротуаров. И великое множество народу в этот ранний вечерний час…
– Красиво зимой в центре – каждый вечер Новый год!
– А, некогда таращиться из окна, – отмахнулась Танька. – Пошли на кухню, сейчас мои придут.
Пришел Танин муж, привел с собой крохотную заснеженную принцессу. Счастливую, с огромным пакетом из «Макдоналдса» и с маленькой голой куколкой – только ее ножки торчали из кармана меховой шубки.
Потом ужинали, выпили еще по маленькой. Витя не был нахрапистым делягой и как оказался в новых русских, даже сам не очень понимал. Когда их филиал «оборонки» приватизировали, то директор ушел в хозяева, а он, как первый зам в директора. И за то, что при социализме платили гроши, при капитализме стали платить немалой валютой. А каким был – тощим, стеснительным физиком в очках с сильной оптикой, таким и остался. И пил, действительно, одно молоко. Давно. С тех пор, как ему отняли часть правого легкого, пораженного туберкулезом.
Танька долго не отпускала ее. Все жалилась на судьбу, и даже разочек попробовала заплакать. А неумолимое время давило на стрелки часов и лишь к одиннадцати, утешив подругу, она выбралась к остановке.
«Ба, это я только к двенадцати буду! Точно убьет, – трусливо подумала беглянка и тут же приосанилась. – Пусть попробует. Подумаешь, разочек задержалась. Ему с приятелями и до двух можно, а мне? И мне… можно. Он мне муж, а не хозяин. Крепостную нашел». Но она чувствовала, что не права, и трусила, ох, как трусила. Тем более что какой-то странный прохожий за ней увязался. Куда она, туда и он. И все курит, курит. Не отстает и не приближается. Словом, по лестнице на свой четвертый этаж она взлетела как на крыльях и впопыхах долго толкала дверь, пока не сообразила, что вначале ее надо бы ключом открыть.
Не найдя своей страдалицы на кухне, мой друг толкнул дверь к бабульке, но та в горьком одиночестве сидела перед телевизором и даже не обернулась.
Прошел в комнату, встал, сунул руки в карманы и приподнялся на носках.
«Так, ни слова, ни полслова. Точно меня и нет вовсе. Побежала к мамочке или Таньке жаловаться. А что ж такого обидного ей сказал? Даже дурой не назвал, хотя она есть дура. Нет, еще не дура, а дурочка. Маленькая, капризная дурочка. На что наши отношения меняет, на грязь, раздор? Чтоб вся ее родня дрязги наши смаковала? Так в первую очередь над ней будут смеяться. Немного пожалеют, а потом будут смеяться – что ж ты за такого изверга замуж вышла, куда своими маленькими красивыми глазками смотрела?».
Он шагнул два раза и оказался у окна, круто развернулся, еще два шага и дверь. Хотел пнуть ее, но вспомнил – дверь чужая, а денег на ремонт филенки нет. И шепотом выругался.
Его жена еще никогда таких наглых и откровенных демаршей не предпринимала. Надо же, тайком одеться и смыться! И куда в девять часов вечера, а? Может, уже договоренность с кем-то имелась, может ее настроеньице как раз с этим и связано?».
И мысль эта показалась ему настолько же чудовищной, насколько и правдоподобной. Точно, все сходится. Из ее никчемной библиотеки вполне можно и в три уйти, а она в шесть, полседьмого – каталог они там составляют, работы много, пальчики даже устают. Это еще проверить надо, с кем и что она составляет, и от чего ее пальчики устают…».
Мгновенно возникли и второе, и третье подозрения… он припомнил, как она тщательно красится перед уходом на работу – реснички подведет, лаком ноготки аккуратно покроет, на губы тонкой полоской помаду нанесет. А уж одевается – дух захватывает. И спрашивал он ее вежливо, издалека – к чему, мол, такие наряды? Отвечала – куда ж мне еще одеваться, я ведь только на работу и хожу. А придет, в балахон нырнет, который и халатом трудно назвать, и носится у него перед глазами. Муж любой стерпит, любой съест, на то он и муж, профессия у него такая. Так вот где собака порылась! Читатель новый появился на абонементе; библиотека, место проходное и кто обратит внимание, что за книгу они обсуждают – «Войну и мир» или «Кама сутру».
Ох, как его перекорежило от последних его мыслей, тем более что он с все возрастающей горечью понимал, что он прав, тысячу раз прав. Это ее безразличие к совместным планам, а эта фразочка, что теща не верит в их долгую счастливую жизнь… вот к чему это говорилось, какой же он самонадеянный слепец, как же он был близорук! Все сходится – пожила годок, видит, что шалаш и шалаш на долгие годы, а девочка серьезная, умная, красивая, неужто за инженеришкой, да еще недоученным пропадать, пока есть еще время, пока детьми не связаны – задний ход, перышки почистить и на токовище, не спешить, посерьезнее вариант найти, а что, теперь женщина, приоткрылись кой-какие тайны, слетел таинственный покров… уже ничто так сильно не страшит, и уже ничто так сильно не манит!
Он вдруг представил, как трещит, разламываясь его лоб, и острые молодые рожки лезут сквозь окровавленные волосы… И Бог знает до чего бы додумался, но очнулся от того, что, откинув штору, стоит у темного холодного окна и тупо глядит на что-то белое, неотвязно маячившее перед ним. Что, что это? Холодный призрак одиночества, саван, в который завернули его мечты, что? И лишь потом до него дошло, что за окном – снег, чистый белый снег, искристый, мягко переливающийся небесной синевой. И следы на нем были затоплены теплым желтым светом от горевших повсюду оконных проемов домов.
Ярко-зеленые фигурки цифр под темным стеклом электронных часов как нарочно застыли в одном узоре – десять тридцать. Он уж раз двадцать посмотрел на часы, а там все те же проклятые десять тридцать. Что ты будешь делать, ну, протест, ну, срочно понадобилось бунт устроить, но одной-то зачем брести по мрачным городским трущобам? Кто знает, из какой подворотни вырвется слепая пьяная нечисть? И от одной этой мысли ему уже стало не до шуток! Хотя б сказала, куда пошла… И тут совершенно чудовищные картинки полезли ему в голову – ножи, бешено летящие грузовики, заброшенные колодцы, оцинкованные столы городского морга, гробы, цветы на могилках… Еле успевал дух перевести! Мой друг и не подозревал в себе такого буйного пламени воображения!
Господи, куда бежать, если случится это непереносимое вдруг? Откуда и куда звонить? Даже если он и найдет телефон-автомат в каком-нибудь закоулке, у него же нет ни одного нужного номера, да и где узнать, какие номера нужны? В какие больницы свозят пострадавших, а если и медпомощи уже не требуется, то кто и с какого черного телефона ответит ему?
«Послушай, – неожиданно холодно и иронично сказал он самому себе, – сидит твоя женушка у мамочки, неспешно чаи гоняют, говорят о том, о сем, а ты тут с ума сходишь! Переночует в девичьей кроватке, а завтра с раннего утра домой. И нечего чушь городить!».
И в пятнадцать минут двенадцатого мой друг сидел на краешке кровати с железным выражением лица и смотрел в журнал «Огонек». Что он там видел, я не знаю, но позже он уверял меня, что был спокоен и равнодушен, точно дохлая рыба в морозилке.
Вечерний шум в соседних квартирах стихал, дробясь на отдельные, различимые всплески: где-то забился в истерике кран под чересчур мощным напором воды, задребезжали тарелки, слагаемые на мойку, неприятный, как утренний будильник, прогремел у кого-то входной звонок… под торопливыми шагами проскрипели над головой половицы… и ни одного стука с подъездной лестницы!
Он крепко сжимал журнальные страницы, но по-прежнему не видел их. Никогда он не подозревал, что так постыдно слаб! Что вся его сила, вся его решимость, вся его побеждающая уверенность находится не в нем, нет, а в этой маленькой упрямой девчонке! Ушла она и… и нет его!
А ее все не было, не было, и мой друг почти уверился в том, что она больше не придет. Хоть голову об стену разбей – не придет…
Она пришла. Скромно опущенная головка, беглый трусливый взгляд… долго расстегивала шубку, преувеличенно громко рассказывая, как многолюдно и не страшно на улицах, как троллейбусы с холодно и пусто освещенными салонами проносились мимо и мимо остановки, и когда она сделала паузу, потому что у нее закончилось дыхание, муж подошел к ней, отводя глаза в сторону и так крепко обнял, что она мгновенно поняла, что говорить ей в этот вечер больше ни о чем не нужно!
Об их жизни в Рулевом переулке он всегда будет мне рассказывать с нескрываемым отвращением. И ссорились они как бешенные, и жили скучно, тесно, и такая непроходимая топь – и вокруг, и между ними, и в будущее, с какого бы пригорка не взгляни – болото и болото на многие версты, и невозможно было понять, почему они вместе, если вместе им так плохо! Казалось, сделай буквально один шажочек назад – и ты опять в уютной квартире, в своей комнате, и не надо думать, что на завтрак, а что на обед, и мама привычно проверит воротничок твоей рубашки – не пора ли ей в стирку, и у отца, если он встал с той ноги, всегда вытянешь червонец-другой на фуршетик с друзяками, и каждый вечер манит розовой тайной – вдруг именно сегодня очередная неприступница решит в своей спаленке, светлой от нежного света уличных фонарей, показать тебе ножки выше колен… как он, идиот, мог кинуть такую жизнь?
Я лишь вежливо улыбался в ответ на его излияния. Мой друг дрожал как воробей, которого вытолкнули первый раз из гнезда, и сидит он, покачиваясь на голой ветке, одинокий, изумленный, и северный ветер ежит его мягкие перышки… Как я тогда ясно видел, что он, действительно, стоит на пустыре и, хочешь, не хочешь, придется ему строить собственный дом! И сколько шагов он бы ни делал назад, все равно окажется на пустыре перед грудой свежеповаленых бревен!
Он и сам это прекрасно сознавал, и жаловался так, к слову, чтоб не думать о самом больном для него. И ничего не жалел он в досемейной жизни – рубашки и сейчас ему жена стирает, с квартирой рано или поздно повезет, а уж за красивыми ножками далеко бегать не надо, рядом, только наклонись и обними… От чего на самом деле кипятился, так это от патологического упрямства жены, с которым она никак не хотела понимать его! Во всем: и в мелочах, и в главном, центральном для их жизни!
…не хотела понимать, упрямица! Она вообще на него посмотрела, как на дурака, когда он предложил ей уйти из библиотеки. Сама пришла бледная, усталая, сидела на краешке кровати и пила вторую чашку крепкого кофе. Он первый раз увидел серые тени на ее лице и испугался.
– Что, не нравлюсь? – тихо сказала она. – Не смотри на меня, я сейчас плохо выгляжу, – и отвернулась.
– Укатали сивку крутые горки? – с начинающимся раздражением спросил он, присев рядом. – И за какие блага так люди выкладываются на работе? Вам теперь зарплату в баксах выдавать начнут или трехкомнатную квартиру обещали дать каждой дурочке, которая на них работает?
– Перестань… гости на завод приезжают, для них литературу готовили, выставку по истории оформляли… еще маеты дня на три. Налей мне кофейку, пожалуйста.
– Даже не думай, – сказал он, ставя чашку на пол. – Если ты совсем с ума сошла, то я еще держусь.
– Тогда я спать буду, – стянула с кровати накидку, вышитую райскими птицами, завернулась в нее и уткнулась носом в стену.
Он встал, прошелся до двери. Выглянул в коридор – бабулька молча стояла у кухни с пустой тарелкой в руках и кротко глядела на него. Вернулся, подошел к окну. На узкий подоконник и присесть было нельзя, и он в гневе задернул шторы.
Райские птицы молчали.
Прокашлялся.
– Может, тебе что-то нужно?
Лишь через минуту она отозвалась:
– Свет, погаси, пожалуйста.
– Пожалуйста, – щелкнул выключателем и остался стоять один, как дурак, в темной комнате. Время – восемь вечера.
– И что, дальше? – саркастически спросил он в темноту. – Так и жить будем – приходить с работы и мешками на кровать? А ради чего ты там выматываешься – ты себя не спрашивала? Нет, если нужно, ты жертвуй, жертвуй собой, мною, нашими отношениями, только никогда не забывай при этом отвечать на маленький, крохотный вопрос – ради чего?
Кровать запружинила, райские птицы запереливались серебром, но промолчали. Он сел.
– Думаешь, мне не жаль тебя. Бледненькая приходишь, усталая…
Она приподнялась на локте.
– Помолчи, пожалуйста, а? Мне хотя бы пятнадцать минут отлежаться, и встану я, есть приготовлю, и рубашку на завтра поглажу…
– Да разве я тебя об этом прошу!? – чуть не закричал он. – С кем я дальше жить буду, если у меня тебя нет! Всю тебя забирает работа и какая работа? Книжки с места на место перекладывать за девяносто рублей в месяц! И ни просвета, ни прогала впереди! И через десять лет будешь перекладывать, и через двадцать… самая лучшая часть твоей жизнь так и погаснет там, между пыльными стеллажами. Беги, дурочка, беги туда, где хоть что-то светит…
– О, господи, из-за пятнадцати минут такой скандал устроить, – простонала жена, сбросила с себя райских птиц и села к стене, обхватив колени. – Ты хоть сам понимаешь, чего ты несешь? У тебя что ли просвет, это у тебя прогал? Ты же такие точно бумажки с места на место перекладываешь.
– Правильно! – с жаром подхватил он. – И буду перекладывать до тех пор, пока мы с тобой не перестанем нашу телегу в разные стороны толкать.
– Ничего не понимаю, – с тоской сказала она и посмотрела на огромный светящийся прямоугольник окна. – Тебя все во мне не устраивает – в чем я хожу, куда хожу, чем занимаюсь, и жена я плохая, и работа у меня никудышная. Сказал бы сразу – я тебя больше не люблю, и все было б понятно. А то прячешься за какими-то мелочными придирками…
О, как ему стало плохо от таких ее слов! Даже затошнило где-то под ложечкой, и он долго не находил, что ему возразить.
– Пусть так. Пусть я тебя больше не люблю, пусть мы теперь чужие, – сказал он с предельным равнодушием, на которое был способен в тот момент. – Но одновременно – жить вместе и жить по отдельности, – у тебя ни с кем не получится. Если б за твоей работой было б общее для нас будущее, да я б по вечерам на цыпочках вокруг тебя ходил, кофе в постель подавал, стирал и готовил!
– А вот просто ради меня ты не можешь этого делать? А? – устало спросила она.
– Я не могу развернуться только потому, что все время думаю, что нам сегодня поесть, что завтра… нет будущего, когда все время думаешь о настоящем. Если б я мог опереться хотя бы на полгода на твою зарплату, я б такие дела протолкнул, что не пришлось бы нам ютиться в этой конуре, не пришлось бы постоянно пересчитывать копейки и по вечерам ради ужина расхаживать по родне! Ты это понять можешь?
– Мне что, уйти с библиотеки на завод?
– Господи, как примитивно! – едва не застонал он. – Я этого не говорил! Ты хотя бы не выматывайся так. Получаешь свои девяносто и работай на эти девяносто.
– Но ты же все равно на мою зарплату не сможешь «опереться».
– Зато по вечерам мне не придется сидеть в темноте у постели больной жены и поить ее из ложечки лекарствами. А до этого совсем недалеко… и, между прочим, я на девушке женился, а не на рабочей лошадке, которая загнанной приходит в свое стойло!
– Хватит! – сказала она и включила настольную лампу. Они оба зажмурили глаза, таким ослепительным показался им свет. – Я, может быть и дурочка, но не настолько, чтоб сидеть и выслушивать твои оскорбления!
– Нет, не хватит! – прошипел он яростно и погасил лампу, да так неудачно, что она свалилась за спинку кровати.
– Ты чего взбесился? – испуганно прижалась она к стене. – Что я тебе сделала?
– Вот именно, ничего не сделала, ничего! Когда я делюсь с тобой планами, что мне пора уходить с завода, пора, наконец, какой-то капитал наживать, ты только киваешь, как китайский болванчик, гладишь меня по головке, мол, давай, милый, лети… а сама хоть какую-нибудь помощь предложила? Мол, потерплю, перебьемся как-нибудь, пусть посидим на хлебе и воде, зато потом… Нет, ты ничего не возразишь, лишь грустно вздохнешь, оглядывая наш пенал, грустно посмотришь в кошелек…
– Я что, смеяться должна, копейки считая?
– А сама бежишь от меня на работу и допоздна, до изнеможения… а заболеешь? И вместо своих грандиозных планов мне сидеть у твоей постели и с ложечки тебя кормить?
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.