Электронная библиотека » Сергей Гандлевский » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 17 января 2014, 23:54


Автор книги: Сергей Гандлевский


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Советский Гамлет

Когда мы в середине 80-х познакомились с Денисом Новиковым, он был совсем юнцом – долговязым, веселым, любезным и приветливым, смахивающим обликом и повадкой на симпатягу белогвардейца из какого-нибудь советского фильма с претензией. К концу знакомства это был изможденный – кожа да кости – по-стариковски мнительный человек, с недужным задором рвущий одну за другой человеческие связи; казалось, он руководствуется логикой “чем хуже, тем лучше”. Теперь он легко вписывался в вереницу проклятых поэтов – и умер в бедности, на чужбине, в хрестоматийные тридцать семь лет.

Жизнь его на первых порах складывалась на редкость удачливо – Новиков и сам писал об этом: “Знаешь, пока все носились со мною…” Я впервые услыхал его имя от приятельницы: летом, году в 1980–1981, она работала пионервожатой и лирик-подросток из старшего отряда произвел на нее сильное впечатление. Старшеклассником, насколько я знаю, он попал в круг взрослых поэтов, сотрудничавших с журналом “Юность”, был замечен самим Евгением Евтушенко, изредка публиковался. Потом подружился с Тимуром Кибировым, который ввел его в круг поэтов неофициальных. Если память меня не подводит, в первой половине 90-х Новиков по личным обстоятельствам на год уехал в Англию, где достаточно коротко сошелся с Иосифом Бродским. На посторонний взгляд – очень успешная биография…

Но за время его отсутствия – по странному и роковому для Новикова совпадению – и он сам в дальних краях, и его родина получили тяжелейшие душевные травмы, как говорится, не совместимые с жизнью, во всяком случае – с прежней. Обе трагедии – большая, геополитическая, и “маленькая”, личная, – как-то слились воедино в восприятии Дениса Новикова. Таким “замещением”, вероятно, и объясняется его непримиримая вражда со всеми отечественными происшествиями и новшествами рубежа веков. “Ненавижу”, – говорит он без обиняков. Иногда, по-моему, справедливо, иногда – нет. Словом, “век вывихнул сустав”

Ему, как это свойственно многим, хотелось вернуть собственный и интимный “утерянный рай”, но по лирической безапелляционности он заодно наделял райскими чертами и советское былое. С позиций добросовестности и здравого смысла подобная взаимосвязь, разумеется, не выдерживает критики. Но элегическому взгляду на вещи нет дела до таких “мелочей”; он всегда предпочтет прошлое настоящему, а в смутные времена и подавно.

 
Ты помнишь квартиру, по-нашему – флэт,
где женщиной стала герла?
Так вот, моя радость, теперь ее нет,
она умерла, умерла.

Она отошла к утюгам-челнокам,
как, в силу известных причин,
фамильные метры отходят к рукам
ворвавшихся в крепость мужчин.

Ты помнишь квартиру: прожектор луны,
и мы, как в Босфоре, плывем,
и мы уплываем из нашей страны
навек, по-собачьи, вдвоем?

Еще мы увидим всех турок земли…
Ты помнишь ли ту простоту,
с какой потеряли и вновь навели
к приезду родных чистоту?

Когда-то мы были хозяева тут,
но все нам казалось не то:
и май не любили за то, что он труд,
и мир уж не помню за что.
 

А поскольку личную трагедию, даже если это трагедия естественного старения, сейчас миллионы соотечественников списывают на историю, Денис Новиков спиной чувствовал народную поддержку, что и позволило ему отважиться на написание такого шедевра, как стихотворение под названием “Россия” – ни больше ни меньше. И не зря ему предпослан эпиграф из Александра Блока: тот по-родственному звал родину “женой”, Новиков – “мамой”:

 
Ты белые руки сложила крестом,
лицо до бровей под зеленым хрустом,
ни плата тебе, ни косынки —
бейсбольная кепка в посылке.
Износится кепка – пришлют паранджу,
за так, по-соседски. И что я скажу,
как сын, устыдившийся срама:
“Ну, вот и приехали, мама”.
Мы ехали шагом, мы мчались в боях,
мы ровно полмира держали в зубах,
мы, выше чернил и бумаги,
писали свое на рейхстаге.
Свое – это грех, нищета, кабала.
Но чем ты была и зачем ты была,
яснее, часть мира шестая,
вот эти скрижали листая.
 

В стихах Новикова наглядна дорациональная природа поэзии – его Муза вообще не грешит умом. Будучи развернутыми в строчку, эти строфы для просвещенного сознания мгновенно превращаются в набор банальностей с душком. Но применительно к подобным стихам Дениса Новикова уместно переиначить слова Пушкина: плохая история, но зато какая смелая поэзия!

Он вообще автор реликтового склада, чуть ли не племенного, недаром он искренно тосковал по старой как мир идиллии – “народ и его поэт” – и даже сложил об этом прекрасное стихотворение:

 
Разгуляется плотник, развяжет рыбак,
стол осядет под кружками враз.
И хмелеющий плотник промолвит: “Слабак,
на минутку приблизься до нас”.

На залитом глазу, на глазу голубом
замигает рыбак, веселясь:
“Напиши нам стихами в артельный альбом,
вензелями какими укрась.

Мы охочи до чтенья высокого, как
кое-кто тут до славы охоч.
Мы библейская рифма, мы “плотник-рыбак”,
потеснившие бездну и ночь.

Мы несли караул у тебя в головах
за бесшумным своим домино,
и окно в январе затворяли впотьмах,
чтобы в комнату не намело.

Засидевшихся мы провожали гостей,
по углам разгоняли тоску,
мы продрогли в прихожей твоей до костей,
и гуляем теперь в отпуску…”
 

Талант – явление в первую очередь биологическое. Но “небесный дар” сразу же берут в оборот культура и традиция страны рождения и возмужания – родины. Конечно же, немаловажно, как распорядится своими способностями их обладатель. Но не будем преувеличивать свободы человеческого выбора: ее мера нам по-настоящему неизвестна. Есть великие авторы, которые, хотя бы с виду, умеют “на ногах” перенести недуг свалившегося на них дарования. Есть и другие, не менее талантливые, вроде Гоголя или Есенина, которых талант превращает в сырьевой придаток творческой деятельности, обрекая на мучительную роль поставщика переживаний для собственного ненасытного гения. Проницательный Новиков числил себя именно по этому разряду.

 
Так знай, я призрак во плоти,
я в клеточку тетрадь,
ты можешь сквозь меня пройти,
но берегись застрять.

Там много душ ревет ревмя
и рвется из огня,
а тоже думали – брехня.
И шли через меня.

И знай, что я не душегуб,
но жатва и страда,
страданья перегонный куб
туда-сюда.
 

Отдадим поэту должное: он не спасовал перед своим губительным дарованием.

В начале 90-х годов я брал у Дениса Новикова интервью для цикла радиопередач “Поколение”. Среди прочего он сказал, что относится к своим поэтическим способностям как к компенсации свыше за абсолютную жизненную непригодность. Тогда в устах бравого человека неполных двадцати пяти лет эти слова показались мне смирением напоказ. Но может быть, я ошибался и Новиков говорил правду, даже если и не подозревал, какова она окажется на деле.

Такая жизнь, как бы настроенная на ускоренную перемотку, стремительно старила и отчасти превращала автора в героя его же раннего – одного из моих любимых – стихотворения:

 
Пришелец
Он произносит: кровь из носа.
И кровь течет по пиджаку,
тому, не знавшему износа
на синтетическом веку.

А через час – по куртке черной,
смывая белоснежный знак,
уже в палате поднадзорной —
и не кончается никак.

Одни играют на баяне,
другие делят нифеля.
Ему не нравятся земляне,
ему не нравится Земля.

И он рукой безвольно машет,
как артиллерии майор…
И все. И музыка не пашет.
И глохнет пламенный мотор.
 

Так или иначе, большой поэт Денис Новиков свое сказал, и ценителям поэзии остается довольствоваться латинским утешением про краткосрочную жизнь и долговечное искусство.


2012

20 строк, как 200 грамм

В авантюрные и праздничные 90-е годы, когда разом рухнул один постылый до зевоты порядок вещей, а другой, нынешний, никому из нас и в дурном сне не мог присниться, все – кто во что горазд – старались выжить. Я, например, переводил с подстрочника по 10 шиллингов за штуку приторные гимны каких-то австрийских евангелистов, а жена вспомнила, что она историк по образованию, и взялась репетиторствовать, благо казенная идеология улетучилась, как нечистая сила при первом крике петуха, и сдавать историю теперь можно было и по старинке – по Ключевскому и Соловьеву.

Одним из учеников стал симпатичный и вежливый Алеша Алешковский. Жена моя на редкость немногословна, поэтому громкая фамилия ученика всплыла в семейном разговоре только в связи с каким-то бредовым, под стать радостно-бредовым временам, поручением – передать кому-то через Алешковского-младшего чуть ли не запонки Галича (наверняка все перевираю за давностью лет, но уж пусть остается как есть). Услышав фамилию замечательного писателя, я отвел молодого человека в сторону до или после занятий, бдительно уточнил степень его родства с автором “Николая Николаевича” и на правах училкина мужа попросил Алешковского-сына переписать кассету с отцовскими песнями, давней моей слабостью. И кассета появилась, правда “диетическая”, в чем-то схожая с безалкогольным пивом: благовоспитанный юноша постеснялся дарить учительнице имеющуюся у него запись вечеринки, где отцовские песнопения перемежал нетрезвый, не в последнюю очередь Юзов, мат-перемат, – и Алеша малость подчистил ленту. Получилось что-то вроде Апулея или Рабле, адаптированных для детей младшего и среднего возраста.

На “Осенний романс” я не сразу обратил внимание, потому что в одиночку и в компании без счета крутил заведомые шедевры – “Окурочек” и “Советскую лесбийскую”, а когда обратил – решил, что Алешковский поет что-то очень проникновенное, но чужое – настолько романс выбивается из авторского балладного канона. (Годы спустя, когда мы с Юзом познакомились, я спросил осторожно, его ли этот романс. Осторожно именно потому, что мне он сильно нравился, и я опасался, что, окажись романс приблудным, мои восторги могли бы задеть авторское самолюбие.) Вот он:

 
Осенний романс
Под сенью трепетной осенних желтых крыл
на берегу божественной разлуки —
ненастная листва и птах тоскливы звуки,
и ветер северной, и прах земли уныл.

И долго я стою над стынущим ручьем,
и часто я брожу в холодном мирозданье,
прижавшись, как скрипач, задумчивым плечом
к багряной веточке, к музыке увяданья.

Примечу белый гриб – чело пред ним склоняю.
А вот часов и дней не замечаю я…
Любезной осенью все лучше понимаю,
тварь благодарная, премудрость Бытия…

Как сладок до поры существованья сон,
и все в нем чудится мне образ жизни краткой:
падучая звезда на небесах времен
из мглы и хаоса вселенского порядка…

Зима берез в моем саду и грусть могил,
и другу милому я жму с любовью руки
под сенью трепетной осенних желтых крыл
на берегу божественной разлуки.

1969
 

На первый, да и на второй взгляд эти 20 строк – элегический second hand, даже как-то неловко делается за собственную чувствительность и запотевшие очки. Но, протирая очки и ища причину прилива чувств, понимаешь, что здесь автор намеренно и уверенно шьет белыми нитками – обнажает прием, говоря научно. И точно так же, как чачу на Кавказе, чтобы добру не пропадать, гонят из выжимок винограда, отходов винного производства, Алешковский приготовил “самогон” изрядной крепости из лиризма б/у.

Штамп на штампе, но в груде анонимно-элегического вторсырья изредка и по контрасту особенно заметны оригинальные авторские словосочетания вроде “божественной разлуки” (расхожий романтизм клянет, а не превозносит разлуку) или – образы с хорошей литературной родословной, скажем: поклон “белому грибу” (“гриб” – неромантическая флора, это – вполне державинский прозаизм); “брожу в холодном мирозданье” (умение запросто пересечь границу быта и абстракции отсылает к обэриутам) … Есть отсылки и к литературе более низкой пробы (незваный “скрипач” с каэспэшной поляны или финальное “козинское” рукопожатье, впрочем уместное в романсе). Но, конечно же, погоду делают отборно-пародийные худсредства. Однако именно счастливо найденная пропорция между личным авторским и безличным жанровым началами и придает стихотворению прелесть.

Из лексики и интонаций, неприкасаемых для менее одаренного и независимого поэта, Юз Алешковский непринужденно складывает душемутительный и вместе с тем утрированно-наглядный романс. А то, как при полном попустительстве сочинителя “гуляют” слова от варианта к варианту, свидетельствует о завидной авторской интуиции: у песни, имеющей шанс уйти в народный репертуар и, следовательно, обреченной на застольно-дорожное соавторство, сумма уместных слов эстетически существенней их строгой очередности.

И в этом есть свой резон: ведь в главные (и самые банальные!) мгновения жизни – когда мы провожаем кого-нибудь в последний путь или склоняемся над колыбелью новорожденного, когда встречаем весну или осень и проч. (нужное подчеркнуть) – на язык просятся вовсе не “лучшие слова в лучшем порядке”, а драгоценная человеческая чушь с пятого на десятое, в которой не то что другим – себе стесняешься признаться!.. Юз Алешковский талантливо сделал эту “чушь” содержанием стихотворения, и, как нередко случается в поэзии, мы по следствию – взволнованно-бессвязному бормотанию лирического героя – восстанавливаем уважительную причину эмоционального смятения: очень знакомые “демисезонные” переживания с соответствующим ходом мыслей в придачу. И именно психологически достоверная “банальность” “Осеннего романса” и оставляет впечатление попадания “в яблочко”! Будто кто-то хватил грамм двести и его мотает по лону природы с перехваченным от умиления горлом и глазами на мокром месте. И этот “кто-то” – читатель собственной персоной.

* * *

Когда я спросил Алешковского, как его угораздило сочинить такое, и на пальцах объяснил объективные, на мой взгляд, затруднения и препятствия, которые он так артистично преодолел, Юз без ложной скромности ответил одним-единственным словом – “свобода”. Ни убавить ни прибавить.


2010

Хрестоматия по точноведению
Михаил Гаспаров. Записи и выписки. – М.: Новое литературное обозрение, 2000

Необычная книга. Мемуары не мемуары, хотя налицо несколько очерков автобиографического толка. В то же время в “Записях и выписках” есть что-то от антологии афоризма, правда составленной изначально не для нашего с вами чтения, а для собственных нужд автора. Бок о бок с беглыми заметками соседствуют развернутые высказывания (об интеллигенции, критике, античности и т. д.), перемежаемые выдержками из писем, переводами стихов, пересказом разговоров и сновидений, чужих и своих. Но этой разномастной и разнокалиберной словесности придает интонационное единство и эстетический смысл образ автора, по существу – лирического героя. Интерес к такого рода литературе понятен: нам предоставляется возможность поближе узнать недюжинного человека. И композиция книги хорошо воспроизводит ситуацию нового знакомства, скажем – дорожного, когда первое мнение о попутчике складывается по его непроизвольным реакциям: промелькнет за окном какая-нибудь невидаль, какой-нибудь Карло-Либкнехтовск, и незнакомец обронит, что “Набокова и Камю сотрудница купила в селе Ночной Матюг”. Если мало-помалу точки соприкосновения обнаружатся, может захотеться выслушать историю-другую из жизни спутника или узнать его взгляды на тот или иной предмет.

Некоторые собственные замечания Гаспарова и приведенные им чужие высказывания сразу перекочевали в мой персональный цитатник: “Философская лирика” – игра в мысль, демонстрация личного переживания общих мест”; “Русское бремя белых перед Востоком и бремя черных перед Западом”; “Если надо объяснять, то не надо объяснять”; а вот о советском учебнике истории – “как будто его написал Швабрин для Пугачева” и т. д.

Книга прежде всего познавательна. Для меня было новостью, что в Древней Греции “невозможно было прожить жизнь, никого не убивши, хотя бы в будничной межевой войне”. Или что романтизм с его нравственной неоднозначностью и африканскими страстями обязан своим появлением… улучшению питания! Если до XVIII века человечеству было не до жиру, то с каких-то пор опасения за выживание человечества как биологического вида отпали, и род людской мог позволить себе роскошь мириться с существованием имморальных отщепенцев – этаких лазутчиков в будущее. Но Гаспаров тотчас ставит под вопрос шокирующую материалистичность своего же умозаключения, добавляя, что произошедший в то же время похожий демографический взрыв в Китае не породил ни романтизма, ни индивидуализма. Вот эта профессиональная точность, переросшая пределы специальности, кажется очень важным человеческим качеством научно-лирического героя, а заодно основной составляющей пафоса и обаяния книги в целом. Скрупулезность возведена в принцип: “Я занимаюсь точноведением, а чтотоведением занимайтесь вы”. Чтение Гаспарова отбивает охоту наспех обобщать, идеологизировать на мелководье. Подлинная осведомленность несовместима с идеологией, которая вынуждена то и дело латать прорехи знания вдохновением. Способность к обобщению, конечно, свидетельствует о силе человеческого рассудка, но не в меньшей мере – о слабости. (Родственную неопределенность взглядов с сочувствием отмечает Гаспаров и у Лескова: “…вместо проблемных романов писал случаи из жизни”.)

Из личной и научной добросовестности отказываясь округлять факты до выводов цельного мировоззрения, Гаспаров-филолог сознательно лишает себя права на эстетические оценки (а заодно и на снобизм): “Когда я говорю “Это 4-ст. ямб”, я – ученый, когда говорю “Этот ямб хороший”, я – изучаемый”. То же, но другими словами сказано Гегелем: “Я плохо мыслю, когда прибавляю что-либо свое”. У автора “Записей и выписок” нет мировоззрения, но есть мировосприятие, которое полагается исключительно на опыт, поставленный с максимально допустимой точностью. Дисциплина мысли под стать лагерной: “Шаг влево, шаг вправо считается побегом”. Научная аскеза, метод растворяют в себе человека: “Не смеяться, не плакать, не проклинать, но понимать” (Спиноза). Как часто случается, исследовательский подход не довольствуется предметом профессионального рассмотрения и понемногу перебрасывается на другие области культуры: “Принятие готовой религии, это ведь тоже все равно как подгонка своего религиозного чувства под заданный ответ”. Поскольку Гегеля и Спинозу я цитирую не по первоисточникам, а по сочинениям Льва Шестова, ревностного противника умозрения, то примерно понятно, что Гаспарову можно возразить при желании, но с моей стороны было бы лукавством особенно истово защищать самочувствие, на которое лично у меня не хватает духа.

От каждой страницы книги пышет просто-таки обезоруживающим рационализмом. Ловить автора на рассудочности – ломиться в открытые двери: “Как демократия – меньшее из политических зол, так разум – меньшее из философских. Разум, этот брайлевский шрифт нашей слепоты…” Не без вызова и едва ли не с облегчением Гаспаров говорит: “Я бездуховный интеллектуалист”.

Страсть во всем находить рациональное зерно подвигла Гаспарова на смелый эксперимент: иностранные стихи, написанные регулярным размером и в рифму, перелагать на русский язык верлибром, причем не слово в слово, а только суть дела. Не могу удержаться, чтобы не процитировать по этому поводу Гаспарова же: “Бледный огонь” в пер. Веры Набоковой, стихи переведены нерифмованным разностопным ямбом, как Набоков переводил “Онегина”, и с таким же разрушительным результатом: Пушкин отмщен…” Впрочем, тексты, получившиеся в результате авторского конспективного перевода, по-своему безупречны.

Точновед Гаспаров считает своим долгом так же безучастно, как к “4-ст. ямбу”, подходить и к себе самому: его автобиографические очерки – замечательная проза. Годы детства и отрочества, пока мальчик не нашел себе отдушины в филологии, – ад средней руки, ежедневная живодерня, слишком знакомые многим соотечественникам. Независимость далась автору ценой отказа от всех притязаний к обществу: “Прав человека я за собой не чувствую, кроме права умирать с голоду… Я существую только по попущению общества и могу быть уничтожен в любой момент за то, что я не совершенно такой, какой я ему нужен”. Достоинство проявляется в форме абсолютного самоотречения: “Без меня народ неполный”? Нет, полнее, чем со мной: я – отрицательная величина, я в нем избыточен”. И слог, которым такая “отрицательная величина” заявляет о своем существовании, хорошо охарактеризовал сам автор (правда, применительно к рационалистам XVIII века): “…стиль без стиля, прозрачный, бескрасочный, показывающий только свой предмет…” Язык Гаспарова сторонится красноречия по тем же причинам, по которым его мысль избегает обобщений: из любви к точности. Может быть, в катастрофические эпохи (Петровскую, послереволюционную, нынешнюю) такой стиль ценен вдвойне: словесность пускается на авантюры в художественном творчестве, но приходит в себя в научном бытовании.

Неужели это и есть мудрость: требовательность к себе, терпимость к миропорядку и отсутствие иллюзий? Во всяком случае, примем к сведению: на высотах знания, в разреженной атмосфере точности – еще меньше определенности, чем у нас, грешных, внизу. Но там тоже возможна жизнь, чему убедительное доказательство – необычная книга Гаспарова.


2000


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации