Текст книги "Черно-белое кино"
Автор книги: Сергей Каледин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)
А вот Старче Греку не верит, ибо сам герой, а для двух героев места в нашем околотке маловато. Старче, бывший трюмный матрос на сторожевом катере, по собственной воле в сорок с лишним лет записался в Афган. И привез оттуда через пять лет расколотую башку и мешок женских сломанных серебряных украшений. Что он в Афгане делал – молчит, “рота прикрытия” – и весь сказ. Его незаконнорожденное серебро я по сей день пристраиваю по знакомым. Позже выяснилось, что война в Афгане была ограниченная, проще говоря – ее не было. “А я где был?!” – стучал Старче по шраму, на что садовые огородники лишь кротко пожимали плечами: “Кто его знает, может, сидел”. Однажды Старче не выдержал, напился, положил в цеху под пресс медали, военный билет и нажал педаль… Я предлагал ему помощь по восстановлению документов и, соответственно, льгот, но он – наотрез, без объяснений.
– Могила-то у меня есть… – запоздало вспомнил Васин. – Дочкина…
Чтобы угри не расползлись повторно, Васин нанизал их на шампуры. Процедил первый бульон под основную уху, разварившихся ершей в марлевом мешочке брезгливо сунул Старче – для Кики, и заложил в котел потрошенных стерлядей целиком. Я подарил ему старинную кулинарную книгу с “ятями” “Подарок молодым хозяйкам”, по ней Васин, щурясь, подставляя рецепт под остатки осеннего солнца, и готовил сейчас стерляжью уху “кольчиком”. Я протянул ему свои очки.
– Что ты маешься?
– Не надо. – И пояснил свое упрямство: – В очах я плохо слышу.
Пожилые мои товарищи вопросов мне не задают. Спросить – значит одолжиться, а быть обязанными они не любят. Приходится самому их бодрить – стараюсь не переборщить, выковыривая из них подробности. С автобиографическими деталями они расстаются с трудом – это их капитал.
– Угрей жарить будешь? – на всякий случай осторожно спросил я Васина.
– Коптить. Как омуля. На рожнах. С носика закапает – готов.
Старче потер поясницу.
– Болит чего-то…
Васин брезгливо задрал бровь:
– Мнительный?.. Возьми его в кулак и мни.
– Мни – не мни, все равно не стоит, – в сердцах махнул рукой Старче. – Может, от таблеток? Я пилюли от давления принимаю, бросить, что ли?..
– Это не от пилюль, Петя, – задумчиво сказал Грек. – Это тебя пожар по мозгам шибанул. А потом вниз по нервам спустилось. К психиатру тебе надо. Желательно, половому.
– Отпустило вроде, – сказал Старче, покряхтывая. – А про Серегу чего народ говорит, у-у…
Садовый товарищ.
– Ну-ка? – заинтересовался я.
– Не работаешь, машины меняешь… В тюрьму детскую ходишь?.. Типа педофил несознательный…
– Подсознательный, – уточнил я.
– … или бабки там отмываешь?
До недавних времен я действительно ходил в Можайскую воспитательную колонию наставлять заблудших пацанов. Свой молодняк разбежался: сын с внуками в Монреале, племянница в Австралии, педагогировать некого. А бандюганы вроде слушали.
– Ты чего поебень всякую собираешь, непосредственно! – рявкнул Васин, но не в мою защиту, а из абстрактной справедливости.
Старче вытряс слипшихся ершей в траву, поманил Кику. Кика ткнулась носом в горячее месиво, чихнула и завиляла в нетерпении коротким белым хвостом-лопатой, похожим на овечий курдючок.
– Я не собираю, – помотал головой Старче. – Я прямо говорю: “Серега не пидор, Серега грамотный”.
До пожара Старче тихо-мирно жил на пленэре, читал фэнтези, пил пиво, гонял видак, раз в три дня ездил в Москву – дежурным сантехником в подземном коллекторе. И кормил свору собак, Кикино потомство. Я возил его в Можайск на мясокомбинат отовариваться: подчеревок, обрезь, жилы… Но приработок в Москве у него отняли чернявые конкуренты вроде тех, которые утром собирали металл, пенсия была невелика, и собаки начали активно проедать его афганское серебро. Васин был возмущен и грозил перестрелять Кикино поголовье. Спасибо, зима прибирала неоперившийся осенний приплод. Но каждой весной Кика включала форсаж, и все начиналось по новой. Я пытался умыкнуть Кику для стерилизации, но Старче не дал уродовать любимицу. Теперь он приезжал из Москвы на свое пепелище и, как ведьма, мешал арматуриной дымящееся варево для собак в огромном чане с надписью на боку “п/л Елочка”. Потом прятал алюминиевый котел от бомжей, соискателей цветного металла, и возвращался в ненавистный город. Васин с Греком неоднократно предлагали ему кров, но Старче из гордости от ночевой отказывался.
На бесшумных лапках к Васину подошла ветхозаветная сивая Дамка с мышью в зубах. Шерсть вокруг шеи у нее была выбита котами. Она положила подарок у ног Васина, скромно отошла в сторонку, села, как копилка, и уставилась на хозяина глазами Кашпировского.
– Брешко-Брешковская, вот ты кто, – уважительно сказал я и пояснил на всякий случай: – Бабушка такая была, революционэрка.
– Умница, – согласился Васин, кинув пустую бутылку под куст калины. – Поймает грызуна и несет свою жертву, а ведь ничего не кончала. Покладистая девка. С вида – ласковая, а случись котята – любой собаке оба глаза на когтях подымет…
– Дамочка, принеси Петру Ивановичу бутылочку, – сказал я. – Из морозильника.
– Не трог ее, – очень серьезно сказал Васин. – Сам схожу. Она, вон, все в лес глядит – не заболела ль часом?
– А я для от мышей простой раствор делаю, – сказал Грек. – Картофель с водой плюс яд и так дальше.
– Грек, возьми Кику на зиму, будь человеком, – взмолился Старче. – Я за ней приданое дам.
– Да не скули ты, – поморщился Васин. – Его и без тебя родня обуяла.
Забот у Грека действительно перебор. От трех жен у него дети, но удачная только одна, младшая, красотка Наташа со знанием языков и дочкой Настенькой, очаровательной голубоглазой “лолитой”. Сейчас дочь строила коттедж по Ново-Рижскому шоссе и внучку с бабушкой определили к деду. Девочка писала рассказ про ежика, я ей помогал. Но Грек опасался, что про внучку пронюхает пле-мянник-“тюремщик” – и как бы чего не приключилось… И уже был не прочь, чтобы тот сел повторно – общего спокойствия ради. Еще у него в Москве сын, инвалид Чечни, которого Грек ездит по субботам мыть.
– Мне коляска нужна детская, – задумчиво сказал Грек. – Двойная. И манеж.
– Кого-о?.. – Васин замер с ледяной бутылкой в руке. – Не понял юмора? Рожать надумал, непосредственно?
– Люська, – кивнул Грек. – Занеслась.
Вот это новость! Оказывается, средняя дочь Грека, безработная, на старости лет забеременела, у нее определили двойню, и теперь она хочет получить с государства материнский капитал.
– Бог даст, вы-ыкинет, – пробасил Васин. – Нельзя же так.
– Не скажи, – повел головой Грек. – Уже закрепилось… А-а… Пускай рожает, я детей люблю.
Эту дочь Грек не жаловал, но опекал – она была от любимой жены Зои. Когда-то из-за измены Зои он хотел застрелиться. Недавно он привез из Москвы старые полуслепые фотографии. На одной – он плывет в лодке по большой воде. Лицо спокойное, отрешенное… О чем он тогда думал, этот еще молодой, не знакомый мне Владимир Александрович Греков? Я уверен, что о своей любви, о Зое…
Нет, он не валет. Если загранпаспорт получил, автомобильные права восстановил – значит, с головой все в порядке. Правда, когда он всерьез мечтает реанимировать свой заросший крапивой “Москвич”, в котором два десятилетия жили куры, я снова сомневаюсь в его здоровье.
– А поехали все вместе в Болгарию! – вдруг предложил Грек, приподнимая от холода ворот пиджака. – Покупаемся. Жалко, Васину нельзя – вибратор.
– Вибратор у баб! – привычно рявкнул Васин, колдуя над ухой. – У меня стимулятор. В Болга-арию он поедет… на лысом кабане. Наливай!
– Не спеши, Петя, – забеспокоился Грек. – Лучше кофейком переложим и так дальше…
– Можно и кофейком. – Васин теперь старается алкоголь не нагнетать. Чередует с кофе, который делает по всем правилам: в турке, на песке и помешивает, чтобы к дну не пришкварилось.
– Слышь, Серый, а этот… америкос автобус починил? – с деланным равнодушием спросил Старче.
– Кто?.. Хуан?.. Починил. Заснул. Девушка его разбудила…
– Дала? – оживился Старче.
– В общем, да.
– А чего молчишь? Читай дальше.
“Заблудившийся автобус” съехал с бревна в рваный мешок с остатками цемента. Я сбил с книги серую пыль и стал на ощупь вслух собирать американскую девушку Милдред, листая страницы:
У нее была хорошая фигура, крепкие ноги с сильными тонкими лодыжками. Ляжки и ягодицы у нее были ровные, гладкие и плотные от тренировок… Груди у нее были большие, тугие и широкие у основания… Милдред уже пережила два полноценных романа, которые… породили тягу к более постоянной связи… Она прошла по следу через двор мимо старой ветряной мельницы. В конюшне остановилась, прислушалась… Потом… увидела Хуана. Он лежал навзничь, закинув руки за голову… Взгляд ее перешел на тело Хуана, крепкое, жилистое тело… Брюки у него намокли от дождя и облепили ноги. В нем была опрятность – опрятность механика, только что принявшего душ. Она посмотрела на его плоский живот и широкую грудь. Она не заметила, чтобы он шевельнулся или задышал чаще, но глаза его были открыты – он смотрел на нее…
– У меня на Рыбинском море тоже цыганка была, Надя, – сказал Васин, снимая последний шум с ухи. – На Рыбинском судак тогда хорошо держался… На катере из табора увез. Потом, правда, бросил – струхнул, непосредственно.
Я видел пожелтевшее фото: худая красавица с косой за штурвалом катера, который Васин в молодости смастерил собственноручно, на борту имя дочки – “Мария”.
– …У меня только-только Машенька умерла. Злой был, всех мог разметать. Надя меня успокоила. Мы с ней трое суток… без пересадки, как…
– …как самцы, – подсказал Старче, вспоминая свое. – Мы тоже, когда на сторожевике ходил, сорок узлов кидали запросто.
– Цыганка, – понимающе кивнул Грек, – опасно.
– Только не думайте, что я пошла сюда за вами, – сказала Милдред… – Она поглядела на его руку, спокойно лежавшую на соломе, – кожа была смуглая и блестящая, слегка морщинистая… – Вы хотите?
– Конечно, – сказал Хуан. – Конечно.
… Он протянул к ней руки, и она легла рядом с ним на солому.
– Не будете меня торопить?
– У нас целый день, – сказал он…
Владимир Александрович Греков, он же Грек.
– Уха готова, – сердито перебил меня Васин. Чтение зашкаливало за приличие, а интим на людях он отвергал. А кроме того, уж слишком внимательно меня слушали Грек и Старче, это его раздражало. – Почитал, и ладно.
– Слышь, Серый, а писатель-то живой?
– Умер. Переводчик живой, Голышев Виктор Петрович. Выпивали недавно…
– Привет передавай, – буркнул Васин, чтобы последнее слово было за ним. Его злило и мое близкое знакомство со знаменитостями. – Тоже нобелевский?
– Почти. Букеровский.
– Мужик с судьбой, – сказал Васин то ли про Хуана, то ли про автора, то ли про переводчика. – Я тоже жил… нараспашку. И бит был всем, даже – шестигранником. Жизнь не туда понес…
– Меня тоже разрежь – внутри все черно, – пригорюнился Старче.
– Ну и дурак! – брякнул Грек с чувством и сам опешил от своей грубости.
– Не понял… – удивился Васин.
– Чего непонятного! – закипятился вдруг Грек. – Как мы жили! Голод. Нищета. В подвалах. Война. Поубивали всех напрочь! А мы – живые!.. Радоваться надо да Бога славить!
– Так я ж не жалюсь, я так… – оправдывался Старче.
– Сними нас, – попросил меня Грек.
В зрачок фотоаппарата они виделись мутно. Я протер пальцем объектив и сам поморгал: может, глаза от костра слезятся. Но нет, что-то другое мешало и мешает мне всегда увидеть это трио резко. Дым времени, пелена другой жизни? Вижу я их плохо, но уверен, что они – соль земли.
– Можно к вам? – прошелестел сломанный полудетский голосок. – Пожалуйста.
Возле калитки сиротливо стояла Ларочка с сумкой в руке. Обветшалая, лицо воспаленное… Зубов явно поубавилось.
– О! Довела себя… кощёнка заношенная… – брезгливо поморщился Васин. – Набрякла вся.
– Убью-ю, – просипел Старче.
– У Петра Иваныча день рождение было…
– Было, есть и будет. Ты на рождение не спирай! Виновата, непосредственно.
“Не спирай” записал я украдкой на ладони для памяти.
– Убью, – повторил Старче и окрысился на меня: – Чего ты все пишешь!
– Убейте, Петр Андреевич. – Ларочка опустилась на колени. – Убейте меня… Я виновата…
За спиной коленопреклоненной Ларочки, обрывая полезный разговор, прошла семья садовых огородников, неодобрительно косясь в нашу сторону.
– А ну, встань! – рявкнул Васин. – Театр устроила!.. Стоит, как рябина под дождем… Приперлась – заходи… Присаживайся, непосредственно.
– Пьешь всё? – сочувственно спросил Грек.
– Простите меня, дедушки. – Ларочка стояла на коленях и плакала.
– Ты на слезу не выгоняй, – пробурчал Васин. – Подними ее, Грек.
“На слезу не выгоняй”, – повторил я про себя, чтоб не забыть.
Грек галантно подал Ларочке руку кренделем.
– Пойдем, покушаешь… Сопельки утри.
Она потянула из грязной сумки розовый вязаный шарф.
– Это Петру Иванычу…
– Благодарствую, – буркнул Васин, воздерживаясь принять подарок.
Грек поставил дополнительный чурбан на попа, усадил Ларочку рядом с собой, подальше от Старче.
– Сопельки утри, – напомнил он.
– Да не шарфом! – Старче ткнул ей марлю из-под ершей. – Кто ж тебе весь передок-то выставил?
Васин издали подозрительно рассматривал шарф.
– Я такой вроде… у Валерки Щуляева видел?..
– Я сама связала… – заплакала Ларочка вторым заходом. – Шерсть осталась…
– Ладно-ладно… – Васин взял шарф, намотал на шею. Он знал, что Ларочка практически не ворует. – Водки или самогону?..
– Во-одочки.
Васин поставил перед ней тарелку с ухой.
– Спасибо, я сыта.
– Есть не будешь – не налью.
Ларочка взяла ложку.
– Сережа, а что было потом с девушкой Милдред?
– Кончилось все. Домой пошла. Кушайте, Ларочка.
К Ларочке я питаю особые чувства. Она выпускница Можайской женской колонии. Она со всеми “на вы”, даже с детьми. Никто из дачников, даже самых отстойных, не может про нее сказать ничего дурного. Пьяная, она тихо беседует сама с собой, улыбаясь. Трезвая работает как зверюга, без перекуров. Как-то напросилась ко мне колоть дрова. Руки у нее были чуть не вдвое тоньше топорища. Мне стало неудобно. “Не надо меня жалеть, занимайтесь своим делом”, – вежливо сказала она.
– А можно за вас выпить, Петр Иваныч? – прикрывая цыплячьей ручкой беззубый рот, пролепетала Ларочка. – И за Петра Андреича. И за Владимира Александровича. И за Сережу.
– И за вас, Ларочка, – сказал я.
Старче потянулся к ней чокнуться, злость у него прошла.
– Что ж ты, Ларка, сучара, сделала…
Садовые огородники прошли в обратную сторону, по-прежнему недовольные. Васин упорно их не замечал. Мне показалось, они нам завидовали. Ибо у нас за забором, несмотря ни на что, дышала почва и судьба, а у них – хрен ночевал. А может быть, я опять ошибаюсь.
Томочка
На своем сорокапятилетии я расчувствовался: “Земную жизнь пройдя до середины…” Мой свояк протрезвел от подобной наглости: сорок пять – впору ласты склеить, а он – лишь до середины доканал! Я затащил его к нашим на Ваганьково, зять опешил: вся отцова родня зашкаливала за девяносто. И по линии матери прожиточный минимум – восемьдесят пять лет, без рака, без сосудов. Однако в почке моей мамы завелась гнида. Почку пришлось отрезать, и мама продолжила житье.
Родилась она в 24-м году в беспартийной мещанской семье (моя бабушка Липа до конца говорила “табаретка”, “жезлонг”, “жизофрения”). Томочка росла круглой отличницей: по учебе, спорту, красоте и чтению художественной литературы, хотя книги в доме не водились. И пришла ей пора вступать в комсомол. Но она заартачилась. Не корреспондировала лихая година с Пушкиным, Чеховым, Толстым… Ее постращали в школе, пожурили дома и отступились. Летом 41-го она собралась на фронт, ее нарядили в Басманную больницу, в госпиталь… На фронт расхотелось. В эвакуации Томочка окончила школу. С драгметаллом в стране была напряженка, ей вписали в аттестат “с золотой медалью”. И уже в Москве без комсомола поступила в МГУ на восточный факультет: к литературе поближе, от идеологии подальше. В доме опять перепо-лохались: зачем Восток, не нужен нам берег турецкий! Но Томочка привычно – с отличием – окончила университет, по инерции защитила кандидатскую.
В Ленинке ее высмотрел мой папа. Оба влюбились. Томочка безоговорочно, а папа Женя с раздумьем, ибо был в послевоенном дефиците и малек покуражился, не желая так сразу обручаться. А на дворе тем часом начался жидо-бой. Томочка как правоверная жена рвалась принять фамилию мужа Беркенгейм, на что папа Женя вопил как потерпевший: “Тома, ты рехнулась!..” Еле умолил ее остаться, как была в девах, – Калякиной-Калединой.
Бабушка Липа снисходила к выбору дочери и в разговоре с соседями сохраняла объективность: “Женя наполовину еврей, но из хорошей семьи”. А дедушка Георгий загрустил. Он вообще считал, что человек, прежде чем родиться, должен принять граммов сто пятьдесят, мечтал на законном основании захмеляться рука об руку с зятем, а тут – облом.
Страна в те годы была нерушимой и многонациональной – на Томочку был спрос. Она работала в Гослите редактором, вела творческий семинар по азербайджанской литературе в Литинституте, работала консультантом в Союзе писателей и переводила толстые восточные романы. Сокращать себя авторы не давали: казна платила с листа. Странное дело, ей, веселому человеку со вкусом, эта долгоиграющая писанина нравилась. Но иногда она швыряла рукопись, вцеплялась в волосы и хрипло выла: “Не-е могу-у!..”
Восточные гости не покидали наш дом. Аллах запретил им сок виноградной лозы, они пили водку. Среди них были солидные люди: секретари Союза писателей, начальники. Один пожилой туркмен с депутатским значком на лацкане меня заинтересовал – у него не было уха. Я дождался, когда он загрузится алкоголем, и робко поинтересовался: а где у вас ушко? Дядя, расслабившись, рассказал, как в детстве пас овец, но прилетели аэропланы, убили весь аул, попало в ухо и ему. “К вам немцы прилетали?” – уточнил я. Туркмен, мигом протрезвев, засобирался в гостиницу. Мама негромко пояснила, что так советская власть выводила басмачей. Я рыпнулся в автобиографическую книгу туркмена: детство было, овцы были, аэропланов не было.
Всю жизнь я удивлялся: кто же читает мамины переводы? Впрочем, один верный читатель у Томочки был – ее отец, дедушка Георгий. Ему очень нравился, к примеру, роман Берды Кербабаева “Решающий шаг”, где свободным трудом строился ненужный Каракумский канал. Позже я узнал, что в молодости Берды Мурадович был секретарем у легендарного басмача.
Восточные писатели даже пьяные вели себя достойно и сдержанно. Но проколы случались. У одной заслуженной дамы в роскошном китени родился долгожданный внук, она не могла нарадоваться. “Тамара, – забыв об осторожности, восклицала она. – Это не мальчик, это басмач!”
Томочка в 17 лет.
Мама много работала, воспитывать меня было некогда. Я плохо учился, маму часто вызывали в школу. Ей надоедало объясняться с директрисой, она посылала вместо себя подруг побойчей. Иногда мама помогала мне в учебе. Накручивая перед сном волосы на бумажки, она споро решала алгебру. А теперь сам, говорила она. Я канючил: не получа-ается. Мама раздраженно выдергивала папильотки из головы и угрожающе шипела: “Через десять минут не сделаешь – измордую”. Дедушка Георгий, выпив слегонца, порой гладил любимую дочку по головке: “А хочешь, я его по темечку молотком тюкну. Ты денек-другой поплачешь, а зато потом какая жизнь начнется!..”
Чтобы улучшить ситуацию, я начал врать: “терять” дневник, расписываться за родителей и т. п. Томочка, обнаружив случайно в дневнике истошный вопль классной руководительницы: “Тов. родители! Кто расписывается за вас в дневнике фамилиями Маркин и Кузнецов? Примите меры!”, педагогировала кратко: “Будешь врать – убью!” А что мама запросто может пришибить, я не сомневался, ибо был свидетелем убийства. Ехал мужик на грузовике. Пацан кинул в него снежок. Мужик отловил хулигана, стал теребить. В это время шла мама, оживленно беседуя сама с собой, не доспорив, видимо, с кем-то на работе. С сумками наперевес она бросилась на мужика и, как нунчаками, стала молотить его авоськами по голове. Слава богу, она была в тяжелой шубе и скоро выдохлась. Мужик остался жив. По его лицу текла кровь вперемешку с разбитым кефиром. Потом мама чинила ему голову. Отойдя от стресса, он восхищенно пробормотал: “Ну, баба, ты даешь!..”
Меня мама не била. Впрочем, вру. Лет десять назад на даче, оторвавшись от машинки, я тишком убрел со двора попьянствовать с Васиным. Стоял ясный день, у ног бродили разноцветные куры, лениво зевала кошка, мы пили вдохновенный самогон, настоянный на черносмородиновых почках, закусывая чесноком с грядки. Мама, заподозрив неладное, навестила нас, опираясь на роскошную палку из можжевельника. И без разговора ударила меня по голове. Палка сломалась. Я, утирая кровь с лысины, вскричал:
– За что? Убить могла!..
Матушка вяло махнула рукой:
– Не велика потеря для отечества. Палку жалко.
– Не волнуйтесь, Тамара Георгиевна, – засуетился ошалевший сосед, – я вам новую палочку спроворю.
Васин был прикинут по-утреннему – в белоснежных гринсбоновых кальсонах и калошах. Покидая поле битвы, Томочка сдержанно одобрила его наряд:
– Ты, Петь, прямо как Джавахарлал Неру.
На самом деле я, конечно, знал, за что огреб. Не за факт пьянки, а за то, что смешал сухое дело с мокрым. Мама всегда наставляла: “Не хочешь работать – закрой машинку, гуляй открыто. Но не делай вид, что работаешь, не обманывай сам себя”.
Зачем-то мама перед разводом с отцом родила дочку. Отцовство было какое-то время сомнительным, ибо маму в то время безумно любил поэт Владимир Львов. Так они и пришли в роддом: с одной стороны дядя Володя, с другой – папа с товарищем на случай возможной схватки. Но мама ушла и от папы, и от Володи. Папу она любила, но не уважала, а Володю – наоборот. У него катастрофически отсутствовало чувство юмора. Ситуация разрешилась трагически. По невыясненной причине Володя утопился. В бассейне “Москва”. Коситься, разумеется, стали на Томочку, Евтушенко перестал с ней здороваться. Через десять лет у костра я услышал, как студенты поют очаровательную песню про Тамару. Я поинтересовался, чьи слова? Оказалось, Володины. А “Тамара” – Томочка.
Прочитав в “Вечерке” про развод с “гр-ном Беркенгеймом Е. А.”, мама всплакнула, но не затяжно. Природа не терпит пустоты. Матушке было тридцать шесть. Мужики на Москве оборачивались ей вслед, а что творилось в подведомственных Азербайджане и Туркмении – не пересказать! А уж когда мама начинала торговаться по-турецки на рынке!.. Да что рынок! Томочку увидел в Баку сам Назым Хикмет и сделал стойку. Оправдываясь за толковище на официозном курултае, чему она была свидетелем, он подарил ей книгу с припиской под фото: “Тамара-ханум, этот восточный дурак не я”. Там же – сердце, пронзенное стрелой. Стрела полетела за Томочкой в Москву, и она, конечно, влюбилась в Хикмета. Он смешил ее, рассказывая про себя негероические байки. Например, как Маяковский перед его выступлением в Политехническом сказал: “Не бойся, турок, все равно не поймут”. И ни слова о турецкой тюрьме и легендарном побеге на моторной лодке… Но мама устояла, она привыкла распоряжаться своей жизнью самостоятельно.
И потому в санатории в Подлипках выбрала столик у окна, за которым сидел неважно одетый дядька, Иванов Аркадий Дмитриевич, начальник модельного цеха ракетного завода. У Аркаши не было легкого (туберкулез), но была неразведенная злая жена и две злые взрослые дочери. Жена написала в партком. Секретарь парткома, Аркашин друган, посоветовал: “Разведись с заразой, а выговор мы через год снимем”. Жена пришла к нам в Басманный.
Папа Женя, бабушка Саша, бабушка Липа, Томочка и очень маленький я, 1950 г.
Женщины поговорили. На обратном пути жена завернула ко мне в школу и сообщила, что мать Сережи Калякина-Каледина – блядь, чем порадовала директрису.
Пока мама с Аркашей женихались, меня откомандировали к отцу в Уланский переулок. Контроль надо мной был окончательно потерян, родня с обеих сторон жалела меня, закармливая на убой. Я радовался, как мальчик Мотл из Шолома Алейхема: “Мне хорошо, я сирота!” Я жалел отца, но обожал мать, чем вызывал раздражение тетки, сестры отца. “Тамара, ты создала у сына свой культ”, – выговаривала она маме по телефону. “Создай свой”, – смеялась Томочка.
Аркаша кадрил маму по высшему разряду. Кроме модельного цеха под его началом была ведомственная водная станция, и, стало быть, по субботам Аркаша встречал Томочку после работы в Химках на катере, заваленном цветами, и они уплывали любиться на живописное водохранилище.
Летом мы снимали в деревне дом у реки, впадающей в Учинское водохранилище. Аркаша заплывал на своем “Шустрике” в тихую прозрачную Учу, заросшую кувшинками, протискивался под разваливающимся мостиком и тормозил катер у нашей избы. И отправлял меня с деревенскими в ночное – стеречь технику. А там – печеная картошка, рыбалка, курево… Утром катал всех на водных лыжах.
Разумеется, Томочка вознамерилась завести ребеночка, но внематочная беременность перебила резвые планы молодоженов. И слава богу, иначе, боюсь, я оказался бы на периферии ее внимания, ибо Аркаша меня не любил.
Не любил за лень, за нерадивость, но терпел как приклад к обожаемой жене. Я же его уважал безмерно, считая эталоном мужчины. Он ничего не смыслил в литературе, зато был мастером спорта по стрельбе, лыжам, коням. Рисовал, фотографировал. Умел делать все. Даже настроил бросовый рояль, увидев его впервые живьем. И ничего и никого не боялся. Нет, боялся, был грех. После расстрела отца боялся первой жены, она грозилась, если что, заложить его в НКВД.
Мама зарабатывала много больше его, но финансовый антураж жизни был таков, что Аркаша не испытывал неудобств и с этой пикантной стороны.
Он был единственным мужчиной в жизни Томочки, который ей был по росту, не жал в плечах. Злые бабы фыркали: за столяра лысого вышла, умные по-хорошему завидовали.
Но многим мама жизнь подпортила. Отец после нее так и не женился. Да и я невольно сравнивал с ней всех своих барышень и жен. Свою дочь, мою сестру, мама тоже дезориентировала. Наставляла, что в женщине главное – глаза, душа… Все остальное, мол, ерунда. Вольно ей было так проповедовать, если у нее и все остальное было по люксу.
И все же дефекты в ее образе были. Например, она мечтала завести красивую торжественную болезнь типа гипертонии, на худой конец подагры. Что-нибудь хроническое, но не очень смертельное. Силком заставила мою первую очаровательную тещу-врачиху выхлопотать ей вторую группу по стенокардии. Агнесса недоумевала: “Нет у вас, Тамара Георгиевна, никакого сердца. Вот у Аркаши есть, и он, по всей видимости, с ним не заживется. А у вас просто щитовидка барахлит”. Мама Агнессу невзлюбила.
Схоронив Аркашу, мама призвала папу Женю, и он послушно служил ей до конца. Мне такой поворот сюжета не нравился. Отца я любил, но Томочка “еще не истоптала башмаков, в которых гроб… сопровождала”. Мама прояснила ситуацию незатейливо: “Это я делаю для вас, для детей”. Она слегка сбилась с арифметики: дети к тому времени были уже типа перестарки.
Жен моих мама не жаловала, но спокойно. А вот к кому у нее была страстная ненависть на протяжении тридцати пяти лет, это к моему другу и учителю жизни, отставному десантнику, конструктору парашютов Леониду Михайловичу Гуревичу. А тот в свою очередь ее ревностью очень гордился.
После удаления почки мама накручивала километраж: один год, второй, третий… На одиннадцатом гнида обнаружилась и во второй почке. Мама привычно не испугалась, а я припух. Что делать? Как быть? Пересадить свою почку, купить чужую? Умные люди посоветовали не пороть ахинеи. Значит, срок. Но я решил ахинею чуток попороть. Аккурат по ТВ тетя-профессор рассказывала, как вылечила рак у себя и лечит у других живой водой. В смысле, ядом. Яд – “Витурид” – настой солей ртути. Чем-то подобным в свое время извели Ивана Грозного. Я связался с ядовитой тетей, и под “Витурид” Томочка накрутила еще пять лет. Но уже не совсем своих, видимо, яд разрушал не только опухоль, но и личность. Я в этом (при ее жизни) не разобрался, обижался на нее и ее обижал. Но мой рассказ не про больную маму, а про Томочку. Кстати, почему – “Томочка”? Бабушка Липа назвала ее по опере “Демон”. Мама свое рокочущее имя ненавидела. И заставляла всех звать ее только Томочкой.
Томочка за очередным переводом.
Спасала она меня всю жизнь. Сначала – в стройбате. Я был уверен, что живым мне оттуда не выбраться. А потом спасла уже раз и навсегда.
После армии я хотел поучиться, но комсомольцем, копируя мать, не был. На рабфак филфака МГУ меня не взяли. Томочка, натужив старые связи, поступила меня в Литинститут на переводчика… с татарского. Очного татарина из меня не получилось, перевелся на заочного критика. Учеба замерла. Первый диплом за меня написала третья жена, пока я был на шабашке. В Москве я прочитал, что “написал”, – волосы встали дыбом. Я взял академический отпуск, потом второй и вообще решил бросить эту канитель. Уж очень благодатная жизнь была вокруг. Я развелся в очередной раз, у меня была квартира, какие-никакие деньги. Мы валялись на кошмах у меня в Бескудникове с разнополыми бездельниками, пили саперави по рубль сорок, варили хаш из костей по двадцать шесть копеек, играли на бамбуковых флейтах, короче, гнали дуру. Жить мне помогало красное удостоверение: на одной стороне “Клуб. Художественная самодеятельность”, зато на другой – золотое тиснение “ПРЕССА”. Внешнего вида удостоверения было достаточно в курьезных ситуациях, хотя внутри рядом с моей фоткой значилась “Калякина-Каледина Елена Евгеньевна, машинистка”. Сестрино удостоверение.
И вот тут-то посреди этого благоденствия нагрянула Томочка. Она была нагружена скарбом, из узла торчала ручка скороварки.
– Чем обязан, матушка?
– Хочу убедиться, сын у меня полный кретин или нет? Диплома сраного написать не может!..
И заперла за гостями дверь.
– Я к тебе на месяц. Буду тебе варить-стряпать. Телефон отключаю. Вечером моцион. – Она рассеянно подошла к окну. За окном черным дымом коптила мусоросжигающая фабрика. – Ты, кажется, на кладбище работал? Прекрасная тема, свежая, незастолбленная. Сядь и напиши пятьдесят страниц.
Я отсчитал ровно пятьдесят страниц и в конце последней зеленым фломастером жирно вывел: “П… Ц!”
Как ни странно, через месяц я подобрался к заветному слову. Мама прочитала, сказала “прекрасно” и укатила. Я ей не поверил, ибо помнил, как страстно она расхваливала восточных авторов. Но ее диагноз подтвердили независимые эксперты. У меня отросли крылья, и я в охотку трещал ими десять лет, пока не напечатали. В эти годы мы с Томочкой жили-работали на даче или в приснопамятных Домах творчества, где нас иногда принимали за супружескую чету, но чаще за мать с сыном-графоманом. Перед глазами она не маячила, но, когда я упирался в сюжетный тупик или мне не хватало слов, тут же возникала: идем чайку попьем, так ничего не высидишь, по себе знаю. И сокращала безбожно, резала по живому, с остервенением, как бы вымещая на мне злобу на неприкосновенных восточных авторов, которых все еще переводила и которые нас кормили все эти десять лет. Когда “Кладбище” напечатали в “Новом мире”, я спросил ее: довольна? Оказалось, нет: “Еще два раза напечатайся в “Новом мире”, уважь глупую мать, упокой ее старость, тогда отстану”. Злые языки утверждали, что Тамара пригнала главному редактору вагон азербайджанского коньяка. Мама наветы не опровергала. Я ей подыгрывал: и Бога, мол, маманя забашляла.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.