Текст книги "Жажда жизни бесконечной"
Автор книги: Сергей Колтаков
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
«Народ, он ушлый, вороватый, – предупреждала бабуля. – Он из храма все вынесет. Безбожный народ, хоть и крестится».
Мысли путались. Борода и усы Саваофа начал развевать сильный ветер. Красивые одежды, тяжелыми складками спадавшие с рук и плеч, колыхались и переливались золотом и синевой на солнце. Спаситель начал возноситься и проплыл вверх, мимо своего названого отца. И тот вдруг каким-то неприятным голосом проскрипел: «А ты-то чего? Слышь, ты-то чего?» Оказывается, я приспал, сладко разомлев в тишине и прохладе храма. Старушенция, теребившая меня, потребовала выйти вон, потому как надо было мыть полы. Я еще раз глянул на купол и, удостоверившись, что все на своих местах, пошел на рабочее место. Но сидеть уже не хотелось. Я ерзал, все чесалось, костюм без подкладки щекотал и кололся, слепенькая храпела, противно раззявив рот, волосы прилипли к мокрому от пота и зноя лбу, и я решил идти домой, как вдруг чья-то рука, легшая мне на голову, меня остановила. Прямо передо мной опустилась женщина возраста примерно моей мамы. Она гладила меня по голове и вдруг сказала:
– Боялась тебя не увидеть. Вчера тебя увидала, когда со службы выходила. Господи… Неужели ты сирота, или есть кто?
У меня в горле как-то все ссохлось и язык то ли прилип к небу, то ли отнялся, и я только хлопал глазами. Тетка, все время что-то причитая, достала большой сверток и положила мне в сумку.
– Детонька, миленький, храни тебя Господь! Носи, они новенькие. Я сама их катала! – Она еще раз поцеловала мою голову, и вдруг я увидел, какие у нее большие руки. Она положила мне в ладошку пять рублей и, поцеловав, ушла быстро, сбежав с высокой храмовой лестницы.
В сарайке я распаковал сверток. Там лежали валенки белого цвета. Эта тетка была пимокатом. Пимы тогда все больше катали вручную на пимокатной фабрике. Вот потому такие большие и добрые руки!
Бабульке сказал, что наша улица продула и игра не заладилась с самого начала. И она рассудила примерно так же, как и я, сидя на лестнице, когда народишко схлынул, не оставив после себя ничего существенного.
– День на день не приходится, авось завтра счастье будет на вашей стороне, – успокоила она, откушав вчерашнего пряника и съев два батончика. Я все-таки захватил из вчерашнего рога изобилия кое-что.
Однако завтрашний день уже не рисовался мне таким радужным, каким я его видел еще вчера, когда ложился спать с одной только мыслью: «Скорей бы настало завтра! Скорей бы на паперть!»
Утро было хмурым, набежали тучки, и я несколько проспал. Но тем не менее я быстро выпил свое молоко с пряником и отправился, чмокнув бабулю, которая что-то перекладывала или искала в большущем сундуке с коваными накладками, где по углам она хранила похоронные принадлежности – всякие новые полушалки, кофты, юбки, домашние тапочки, платья исключительно черных цветов, молитвослов и бог знает сколько разного… Как будто хоронить ее будут как минимум раз десять, не меньше.
Переоблачившись и взбежав по лестнице, я обнаружил свое место занятым, да и слепой тоже не было. На ее и моем месте сидела какая-то семья. Старуха, баба здоровых лет и трое малышей лет трех-четырех. Все они были женского пола и одеты так, как одеваются цыгане, которых я очень любил, но ужасно боялся из-за рассказов, что они, дескать, таскают нашего брата, ребятишек, и обращают в свою веру, как будто у цыган какая-то особая, исключительно цыганская вера. Бабка тревожно повествовала, что пацанов учат воровать, попрошайничать. А девочек – гадать и дурить всякого, каким-то безбожным способом, наводя сглаз, порчу и одурманивая заклинаниями голову. Так что любой отдает им деньги и разные ценности, а потом с горя, когда придет в себя и опомнится, может и руки на себя наложить.
Вся эта семейка была в драных юбках, торчащих одна из-под другой, в цветастых кофтах, платках. В общем, симпатичный и веселый коллаж на фоне серого каменного пола, краснокирпичной кладки стен храма и безумно-серых нищих, сидевших рядом. Места не было, и я спустился ступенькой ниже. Умостился с краю лестницы. Оказалось, это и выгодней. Поднимавшиеся подавали мне первому. И на выходе, повернувшись для крестного знамения, видели меня и не дать копеечку или яблочко тоже не могли. Настроение мое заметно улучшилось. Человеческая жадность не знает предела, и поступающие и прибывающие блага, пусть в том виде, в котором предусмотрены многовековой традицией дачи нищим, все равно вызывают желание, характеризуемое одним только словом: «Еще!»
– Много ли насобирал, сиротина? – услышал я в эту минуту знакомый до омерзения бабкин голос. – Ах ты, засранец, позорник! Ты что удумал, негодник?!
Она сгребла меня за шиворот и поволокла вниз по ступеням. Я тащил за собой сумку и сползающие штаны.
Дома был долгий разговор, состоящий из одних недоуменных вопросов навроде: «Тебе что, жрать не дают, у тебя чего-то нету? Зачем тебе деньги? Я тебе на автобус, на трамвай, на мороженку завсегда дам! Отец с матерью одевают, на завтраки в школу дают. На торты каждую неделю два рубля с полтиной получаешь! Ты что меня позоришь?! Отца с матерью?! Соседка прибежала, кричит: “Анна, это чего у тебя внук-то на паперти подаяния просит?” Я со стыда сгорела… Сама приехала на голую кочку с пятью ртами, а ни разу ни у кого ничего не взяла. А уж попрошайничать при храме, нищенкой притворяться…»
Слушать ее было скучно. Старая, чего с нее взять. Что она вообще может понять в тех совершенно новых ощущениях, в той легкой тревоге, которую испытываешь, переступая через запрет? А какое наслаждение почувствовать себя не собой, в другом обличии, в иной роли! Ведь мне подавали не просто так, как подают подношения истуканам. Я пел, молился, клал поклоны, делал жалостливый взгляд, тоненький голосок. Я вписался в этот новый мир, пусть и жалкий, и недостойный для большинства. Но я стал там «своим», меня не шугали, не раскрыли.
Я долго смотрел на бабулю, и она смолкла. Набрав полную грудь одним глубоким вздохом, я каким-то не своим голосом произнес: «Если разболтаешь отцу, бабуля, предам анафеме!» Откуда это выползло из меня, не знаю. Но бабка вытаращила глазенки, а потом утерла концом платка губы и тихо заключила: «Ох, етить твою мать… Гляньте-ка, воцерквился!»
* * *
Я довольно рано понял, что суть моя заложена там, в генах моих дедов, прадедов. Я не урбанист. Город, хоть и дает массу преимуществ в виде цивилизации и всего сопутствующего, но и лишает самого главного – полного проникновения в самого себя, самосозерцания, растворения тебя в мире, а мира в тебе. Не случайно святые старцы, живя в скиту, молясь, «ковыряясь в своем пупу», знали обо всех процессах, предчувствовали катаклизмы и мировые трагедии и беды.
Деревня была моим храмом, моей кельей. И, конечно же, там все дышало добром.
Жизнь в деревне была большим неделимым счастьем. Возможности, коими изобиловало пространство, буквально сводили с ума. Я мог, никому не докладываясь, улизнуть от своих двоюродных братьев и сестер, от всей деревенской детворы, и, уйдя в поле, лечь на траву и смотреть в небо. Какое это было фантастическое зрелище! На бесконечном бескрайнем голубом небесном полотне белилами облаков, сиявших от солнца, рисовалось, проявляясь, и тут же исчезало бесчисленное количество картин. Каждая плывущая белоснежная масса лепила, прорисовывала удивительно знакомые лица, фигуры. Сотни разномастных зверей, меняющих облик, оскал, положение тела от готовности к прыжку до исполненного негой покоя. Сфинксы, уродливые, искаженные гримасой профили полулюдей-полушаржей. То злобно оскалившихся, то вдруг расплывающихся в белоснежной глупой улыбке. Огромные горы со снежными вершинами выплывали на сияющем небесном полотне и тут же, гонимые ветром, превращались в крокодилов с разинутой пастью, готовой проглотить бегущее впереди и желающее спастись беспомощное облачко. Но вот уже и оно превращается в смешное, уныло оплывающее лицо древнего старика с отвислой нижней губой, которая вот-вот оторвется и превратится во что-то еще. Облака заключали в себе весь видимый мир, знакомый и малознакомый. Я только никогда не видел цветов в небесно-облачной мастерской. Ни розы, ни ромашки, ни пиона. Ничего! Облака не умеют рисовать цветы.
Зато этих самых цветов было вполне предостаточно вокруг, можно было даже не вставать. И их запах щекотал нос. Картинная галерея деревенского мира. Разве можно сравнить ее с мертвым холодом музейных залов, по которым снуют тысячи очумевших, желающих увидеть сокровища эпох, о которых они, в основной своей массе, ничего не знают. А я, лежа на теплой, нежной, как мамка, ласковой земле мог объять весь мир. Увидеть и величественные горы, и исполинские изваяния, и африканских животных, и сказочных персонажей, и невиданных монстров, и небывалых существ. А главное, я был допущен к великой небесной мастерской ваяния и живописи, надо было только отпустить свою фантазию. Отпустить – и стать соавтором великого чуда.
Мы, городские, называли стариков «бабушка», «дедушка». В деревне бабушку называли «мама стара». И это очень точно. Родители детей своих видели малым-малехонько. Все с зари и до темна работали. Кто в поле, кто на заготовках, кто на ферме. А старики, занимаясь домашним хозяйством, были еще и родителями разномастной, разновозрастной ребячьей стаи. Конечно, старшие дети приглядывали за мелюзгой, гоняли из речки, допуская лишь на мелководье, не оставляли в лесу, не давали забредать куда ни попадя. Но в основном старались не брать с собой, а оставлять во дворе под надзором «мамы старой». А деда так и звали «дедушка», «деда». «Папа старый» не называли. Ну, это и понятно. Воспитание, заботы о ребятишках лежали на женских плечах. Женщина – Мать. Этим все сказано. И если «мама стара» пожалеет, приголубит, подует на ссадину, ушиб и скажет: «У кошки заболи, у собачки заболи, а у внучека моего не боли. До свадьбы заживет», то дед только махнет рукой – эка невидаль!
Деревенская жизнь – это как другая планета. Другая совершенно во всем окружающем тебя мире. В мире чистом, почти нетронутом, не нарушаемом бесконечной чередой идущей в разные стороны толпы; в особой, почти звенящей тишине, в которой слышны предсказания кукушки в дальнем лесу, жужжание шмелей, мух, треск цикад, пение разноголосых птиц; во вздохе разогревшегося на солнышке ветерка. В тех умопомрачительных, действительно лишающих сознания запахах, где переплетены тысячи источающих благовония растений. От крепкого разогретого настоя сосновой и еловой смолы, березовой листвы, легкой горечи полыни, ромашкового настоя, самого разнотравья, в которое вплетены, как в венок, все растущие и цветущие былинки, лютики, весь набор, которому нет числа и названия, кроме одного – Божий мир. И все это составляет какой-то удивительный покой, которого я больше нигде не встречал.
Бог, если он есть, живет в деревне. Он там повсюду, везде, во всем. Там же обитают все его помощники. Домовые, лешие, ведьмаки, русалки, водяные – истинные хозяева лесов, болот, рек и озер. Конечно же, почти все их видели, особенно домовых. Рассказывали о леших, которые могли завести черт знает в какие дебри или заставить заплутать, что называется, в трех соснах, а все потому, что, войдя в лес, не попросили у него разрешения на сбор грибов или ягод, а он самоуправства не любит. Или не уважили домового, не угостили, потому он и побил чашки, напакостил в сенях, посбрасывал со стены висевшие ватники и дедов тулуп, а бабушкино вязание запрятал так, что она два дня искала – и безрезультатно… Пока не взмолилась: «Домовой, домовой! Поиграл и отдай!» И, что удивительно, вскоре нашла свое утерянное рукоделие, да еще на самом видном месте, на лавке подле печки, прикрытое полотенцем. Вот тебе и на!
Я тоже хотел кого-нибудь из них увидеть. Особенно русалок, хотя они и уводили видевших их за собой, в речную и озерную глубь. Но любопытство одерживало верх. И однажды, проснувшись чуть свет, я тихо выскользнул из дома и сбежал с высокого косогора к реке, к зарослям ивняка, и тихо-тихо прокрадывался к озябшей за ночь речке, от которой поднимался густой туман, превращая все вокруг в сказочное царство, сотканное из очертаний и видений. Я вглядывался в переплетения толстых ветвей в надежде увидеть сидящую русалку, прислушивался ко всякому шороху, и вдруг – отчетливый всплеск воды, потом еще один, и еще… «Она! Она!» – стучало сердце. Я, затаив дыхание, подполз к самому краю воды… Дед вынул весло и сложил в лодку, перешагнул через борт, потянул ее к берегу и стал вязать к вбитому колышку. Он уже наловил рыбы нам на обед. «Деда, я тебе помогать!» – соврал я, и он, ничуть не удивившись, подал мне ведро с рыбой, которое я с трудом перенес и поставил на песок. Дед достал смотанную небольшую сеть, водрузил на плечо, взял ведро с уловом, а мне доверил весло, и мы молча зашагали домой. Я еще пару раз оглядывался, в неистребимой надежде увидеть русалку, что будет махать мне из ветвей на прощание, но весло ужасно мешало, и я успокоил свою надежду. «Обязательно увижу. Только в другой раз надо проснуться еще раньше, а может быть, и вовсе не ложиться спать», – строил я свой план и плелся за дедом по крутому берегу.
* * *
Раз в месяц в деревню приезжало «сельпо» на колесах. Полуторка с крытым верхом, на бортах которой было написано «Хлеб». Останавливалась она всегда в одном и том же месте, у первой избы в самом начале улицы. Так что баба Люба, жившая там, была самой первой покупательницей. Шофер степенно открывал обе двери, обитые жестью, ставил ящик, и дородная продавщица Лидия Андреевна, которую по давнему знакомству все звали Лида, влезала внутрь своих владений, надевала халат темно-синего цвета, застиранный, но проглаженный, устанавливала на столике весы, рядом клала большие деревянные счеты, и торговля начиналась.
Ассортимент разъездной лавки был однообразен, как и жизнь самой Лидии Андреевны. Разумеется, самое ходовое – соль, мыло, спички. Сахар привозили не каждый раз, но зато отпускали всегда лимитированно, ввиду его дефицитности, особенно в сезон осенних заготовок. Всегда и всем необходимая мука тоже отпускалась по пять килограммов на семью. Хлеб – буханка на человека. Андреевна давно знала, сколько ртов в каждом доме, и отоваривала без лишних вопросов. Были и рыбные консервы – килька и бычки в томате, которые шли неохотно и плохо. Уж чего-чего, а рыбы – и вяленой, и соленой, и свежей – в каждой избе было полно. В краю озер и рек без рыбы – это чудно́. Из того, что называется «к чаю», наличествовали сушки с маком и два сорта конфет: «ирис» – большие плитки коричневой, разрезанной на ровные квадратики, густой, сладкой и слегка тянучей массы, и разноцветные «драже». Привозила Лидия Андреевна и ароматное подсолнечное масло, которое она разливала из больших алюминиевых фляг через воронку по банкам и бидонам покупательниц. С каждой из стоящих в очереди Лида обменивалась житейской информацией. Что, дескать, новенького? Как здоровьице? Живы ли старики? И если у кого-то кто-то преставился, то на минуту переставала отпускать товар и, сокрушенно покачав головой, напутствовала: «Земля пухом!» Разобрав ассортимент, народ расходился по домам, по своим делам, справившись, однако, ждать ли «сельпо» в следующий раз. И, получив утвердительное: «Господи, куда я от вас денусь!», все прощались вполне довольные.
Взяв конфет и сушек, закрыв двери своей лавки, и Лида, и шофер шли, по сложившейся традиции, в избу к бабе Любе. Маленько передохнуть и сходить на двор перед обратной дорогой. Ну и, конечно, попить чаю.
«Керосинка», навещавшая нашу деревню, была не менее важным объектом поклонения всех ее обитателей. Но приезжала она по неизвестным причинам крайне редко, хотя нужда в керосине была просто огромна. Примусы и керогазы, стоявшие уже в каждом доме, в сенях любой избы, были чистым спасением. Иначе нужно топить печь. Ладно зимой, когда без нее никак. Она и обогрев, и жарка, и варка. Ладно летом, когда небольшие уличные печки топились быстро и легко. Но межсезонье… Осень, весна… Да и для облегчения трудов, когда не надо колоть дрова, разжигать, и прочее, и прочее. Чиркнул спичку, и горит керосин в керогазе. Вари не хочу. Жарь, туши. Но главное – керосиновые лампы! В Мыльникове электричества отродясь не было, и вся жизнь, связанная с освещением, держалась на керосиновых лампах. Зима, поздняя осень и ранняя весна, когда дни короткие, а вечера темнущие и длинные, сжирали весь запас керосина. Потому все ждали приезда «керосинки», как манны небесной.
«Керосинка» была похожа, как две капли воды, на «сельпо». Та же крытая и обитая железом полуторка, только на бортах краской написано ее содержимое. И продавцом был сам шофер Виктор, какого-то неопределенного возраста мужик с обвислыми усами. Издали можно было подумать, что он продает растительное масло. Такие же фляги, только черного цвета, та же лейка и кружка-черпак на длинной ручке, тоже почти черная. За керосином ходили уже мужики. Они катили перед собой тачки, на которых стояли бидоны, фляги, бутыли, обернутые в тряпки и обвязанные бечевкой. Лимита на керосин не было. Виктор знал, сколько примерно потребляет население Мыльникова горючки, и ему примерное количество и выдавалось там, где шло распределение продукта для поддержания скудной крестьянской жизни. Народ был необыкновенно доволен в этот день, который, словно праздник, сваливался на каждую семью. «Ну слава Богу, запаслись!» – твердили, как мантру, все от мала до велика и улыбались.
Виктор, распродав керосин и закрыв заднюю дверь полуторки, разворачивался и ехал к крайнему дому бабы Любы. Он, в отличие от «сельпо», останавливал свою лавку строго посередине улицы, чтобы было всем одинаково до него добираться, а главное, возвращаться с наполненными баклажками.
Это для нас хозяйка крайней избы была «тетка Любка» или «баба Люба», для деревни же она была просто «эта» или «Любка». Ее не любили. За что, нам не докладывали, да и всем было на это дело плевать с высокой горы. Ее пятистенок то ли начинал улицу, то ли заканчивал. Если идти со станции, тогда, разумеется, начинал, был под номером один, но ежели идти на станцию, то замыкал улицу и был последним. Разумеется, это никакой роли не играло. Все говорили: «Любкина изба. Там, за Любкиной избой». И всем все понятно.
А еще этот дом назывался «монастырь». У тетки Любы было семь детей. И все девки. И все погодки. То есть семь лет она рожала этот свой «женский монастырь». Говорили, что все ее дочери от разных мужиков, потому-то ни одна и не похожа на свою сестру. А это для деревенского патриархального уклада было в высшей степени отвратительно. Так это или нет, кто может знать? Но наша бабушка никогда ничего худого о тете Любе не говорила, и если девчонки прибегали к нам во двор, то встречала их с радостью, просто и искренне. На вопрос: «Как там мама?», девчонки односложно рапортовали: «на огороде» или «кашеварит».
Она вроде была замужем, и этот дом в Мыльникове был домом мужа, но то ли он попал под поезд, будучи нетрезвым (он работал обходчиком), то ли умер от пневмонии, толком никто не помнил. А домыслами жить проще, хотя и совершенно несправедливо для каждой из сторон. Работала она на станции, а кем, на какой должности, опять же никому не известно. Ежедневно, кроме воскресенья, она ходила на работу за семь верст, а уже ночью возвращалась обратно. Девчонки, которых она рожала, играли не в куклы. Они играли в своих сестренок: учились их пеленать, прикармливать из соски, затем аккуратно кормить кашами, держать вертикально после еды, чтобы отрыгнули воздух, стирать тряпки, в которые их пеленали. Мать обучила своих первенцев, а дальше подрастающие няньки учили и контролировали друг друга. И что удивительно, ни одна из ее дочерей не умерла, что по тем временам и условиям жизни было, прямо скажем, великой редкостью.
Потом случилось горе. Она собралась, закончив работу, идти домой. Это был июль, со светлыми и длинными днями. Рядом был магазин, надо было только пройти коротким путем через сломанный на днях амбар. Она получила аванс и хотела порадовать девчонок чем-нибудь сладеньким. Хотелось, потому что они не были избалованы. Потому что были обделены и вниманием, и лаской, и нежностью. Они и на самом деле жили, как монашки в их подслеповатой келье, в бесконечных недетских заботах, в ежедневном и еженощном бдении, присмотре, заботе друг о дружке. Она любила их как могла. Жалела в душе и мучилась тем, как и за что вот так складывается ее и их судьба. Но слез не было, да и о чем плакать, когда, слава Богу, все здоровы и живы. Ну а судьба – она у каждого своя, и нарисована, и распределена загодя. Великий грех жаловаться на нее.
Так она рассуждала, пока ее до крика не пропорола насквозь нестерпимая, острая боль. В траве лежала доска, и вбитый ржавый гвоздь проткнул ее ногу вместе с подошвой танкетки и вышел насквозь, и торчал сантиметров на пять. Она попыталась снять ногу с гвоздя, выдернуть ее, но боль была невыносимой, и она снова заорала белугой. На ее счастье, какой-то мужик вышел из магазина, но в ее голове все поплыло и дальнейшее выпало из памяти. Очнулась она уже на пороге магазина. Боль как будто расползлась по всему телу. Продавщица спрашивала, как он, а и Люба, слабо улыбаясь, кивала… «Надо врача, чтобы посмотрел, – заключила продавщица. – Ты тут отдохни посиди. Я магазин щас закрою, уже полдевятого, а я до восьми. А потом заскочу на станцию. Скажу, чтобы врача поискали». В бреду, в каком-то тумане Люба еще посидела на крыльце и, почувствовав послабление, тихо встала и, наступая на пятку раненой ноги, поковыляла домой. Мысль, что билась в ней, была о том, что девчонкам она так и не купила гостинцев. Семь верст пути дались ей поистине тяжко, словно это был путь на Голгофу. А может быть, так и было. У каждого своя скорбная дорога и личный крестный путь. Он никогда не бывает легким.
Ногу она мазала, прикладывала подорожник, пока лежала и отлеживалась. Узнав о несчастье от дочерей, многие деревенские бабы, позабыв о прежней нелюбви, приходили с советами, помогали. Но нога чернела, опухоль не спадала, и в очередной приезд «керосинки» усатый Виктор посадил Любу рядом в кабину и увез в город, в какую-то поликлинику. Оттуда ее перевели, после осмотра, в центральную больницу. Домой она вернулась через две с лишним недели. С культей вместо ноги. Жизнь прежняя кончилась. Дали инвалидность, пенсию, и вот теперь Люба могла всю свою любовь подарить своим девчонкам. Только, видно, за все эти годы душа ссохлась для любви. Или к нежности не была приспособлена. Все осталось на своих местах, просто она теперь была с девочками неотрывно.
Зато росли и взрослели дочери. Реже сидели дома, а все больше убегали. Помогать помогали во всем, грех жаловаться. И воды натаскают, полные бочки зальют для полива, и в сенях ведра для питья всегда полнехонькие, и по огромному огороду в работе не откажут… Но все равно рвались на волю, на свободу, как птицы из гнезда. Она понимала все и никогда никому не высказывала ни упрека, не претензии. Каждый вечер, когда красное, горячее солнце заваливалось за заборы последних домов на длинной деревенской улице, тетя Люба выходила на крыльцо своей избы и громко звала: «Ольгя! Танькя! Верькя! Райкя! Надькя! Зойкя! Машкя! Идите ужинать!» И, повернувшись, ковыляла на своем ортопедическом черном ботинке обратно в избу. Посидев за столом в одиночестве и осознав, что их монашеская вечерня нынче не состоится, она шла на свою койку, спрятанную за ситцевой занавеской, раздевалась и тихо засыпала. Молиться перед сном, как и вообще молиться, она не умела. Никаких икон в доме не было. Да может быть, и не надо. В самом главном Бог их всех хранил без лишних просьб.
* * *
Разъехавшиеся по разным районам, мы хоть и редко, но все же виделись, встречались, интересовались судьбами друг друга. Жизнь все и всех расставила по своим местам. Либо оставляла все в неизменном виде, с пониманием, что это и есть единственно правильное место того или иного персонажа.
Покидая наш коммунальный приют, Раиса Вывиховна, бросив и прилюдно осмеяв домкома вместе с Таисией, готовясь к новой и счастливой жизни, даже представить себе не могла, какую головокружительную карьеру приготовила ей хитроумная судьба. Ей, полуобразованной, окончившей семилетку, не отличающейся ни особой красотой, ни особым шармом! Но зачастую так и бывает, что на гребень успеха выносит совершенную посредственность, оказавшуюся всего лишь в нужное время в нужном месте.
Ее ухажер, хоть и был лысоватый и довольно желчный субъект, однако довольно молод, чуть за сорок, и невероятно деятелен, умен, ловок, амбициозен и совершенно циничен. Он просчитывал, как большой шахматист, все ходы наперед и владел игрой в совершенстве. Он занял должность, о которой мечтали десятки чиновников: начальник трестов столовых и ресторанов края. Можно только приблизительно предположить, сколько разного товара, дефицита и возможностей подмял под себя этот неприятно улыбающийся Сайдар Саярович Киреев. Но это по паспорту. В миру – Сергей Сергеевич.
В жизни это был совершенный скромняга. Двушка, которую он получил совсем недавно, обстановкой не поражала, скорее наоборот – кровать, шифоньер с тумбочкой в спальне. Диван, два кресла отечественного производства и старый книжный застекленный шкаф с десятком книг о торговле, ресторанном деле, промышленном производстве чего-то. Была хорошая радиола и набор пластинок. Обыкновенная кухня с плитой, холодильник «Бирюса», стол, три стула и три навесных шкафчика. Дома он бывал редко – что называется, переночевать. Все время и жизнь были отданы работе, которую он, вырвав зубами, отдав и честь, и совесть, любил, боготворил и ценил пуще всего на свете.
Выяснив параллельно все обстоятельства образования и жизни своей Раечки, Сергей Сергеич организовал ей липовый аттестат об окончании десятилетки, а затем и диплом экономического факультета какого-то Усольского института. На все ее изумленные замечания о том, что она в этом деле «ни ухом ни рылом», Сергей Сергеевич, улыбаясь, отчего становилось даже как-то страшновато, говорил: «А я у тебя на что?» И потом вручил книгу «Бухгалтерское дело» и велел учить, зубрить и запомнить всю терминологию этого ценного во всех отношениях издания. Что влюбленная Раиса, сидя в квартире одна-одинешенька, и исполнила. Наука, однако, шла плохо. Тем не менее по прошествии месяца Раиса была оформлена на должность бухгалтера треста. А через квартал, как раз в канун Нового года, любимый Сергей Сергеевич, ее Сережа, сделал ей сумасшедший подарок. Он принес в квартиру вместе с елкой копию приказа о назначении Раисы Викторовны Утехиной главным бухгалтером треста столовых и ресторанов края, с неимоверным по тем временам окладом в триста рублей и всеми вытекающими полномочиями. Она задохнулась от счастья.
Новогодние праздники они провели в загородном пансионате, в кругу высокого городского начальства, директоров заводов, фабричного руководства и прочей знати, среди которых были даже два заслуженных артиста драматического театра, якобы с женами, а может, и действительно с ними. Было богато, весело, красиво. Шампанское, серпантин, мохнатая ель в центре большущего зала, и она, Золушка, в новом подаренном Сереженькой шифоновом платье, с длинным шифоновым же шарфом… Музыка, вальсирующие пары, и она со своим Богом. Счастье! Счастье! И ничего кроме.
Сразу после праздников она сидела в своем кабинете. Подписывала документы о распределении продуктов питания, товаров разной необходимости по столовым, городским и школьным местам общепита, по заводским и фабричным точкам питания.
Отдельной статьей всегда шли рестораны. Туда доставлялись наиболее ценные и дефицитные продукты. Все они значились отдельными накладными. Икра, балыки свежие, копченые осетры. Дорогие сырокопченые колбасы, ветчина. Гигантский ассортимент товаров, о которых она даже и не слыхивала. Какие-нибудь анчоусы, камчатские крабы, оливки с косточками и без, куропатки и тетерева. Три ее молчаливые бухгалтера-помощницы заходили с огромными папками, и она подписывала эту чертову кипу документов, страшно уставая и тупея от этого однообразия. Водитель вез ее домой уже без всяких признаков жизни. И только приняв ванну с пахучей солью, она кое-как начинала что-то понимать и даже хотеть что-нибудь вкусненькое слопать. Благо в холодильнике деликатесов было вдоволь.
Сергей Сергеевич домой частенько не приезжал. Она знала, с его слов, что он мотается по району, и ни в чем даже не сомневалась. Пару раз она, правда, напоминала уму о том, что живут они хоть и вместе, но отношения так и не оформлены. Но и тут умный Сергей Сергеевич пояснил, что это дело времени, а свадьбу он хочет закатить королевскую, где-нибудь в Сочи, Ялте. Одним словом, главное, чтобы были море, чайки и роскошный закат огромного солнца, прячущегося в бесконечной морской пучине. И они, оставшиеся после торжеств бракосочетания вдвоем на огромной террасе дорогой, лучшей гостиницы города. Тихая музыка, услужливые официанты, море цветов вокруг стола, свечи, летний морской бриз и долгая счастливая ночь верной и нежной любви. А медовый месяц они обязательно проведут в Болгарии, на курорте «Златы Пясцы».
Сергей Сергеевич давно и крепко спал. Рая, боясь пошевелиться и потревожить своего принца, уставясь в потолок, все представляла море, которого никогда не видала, бесконечные букеты белых и пурпурных роз, садящееся в море солнце, и даже чувствовала во рту вкус шампанского. Вот с музыкой дальше марша Мендельсона не шло, и она засыпала. Хоть и под марш. Но совершенно охваченная, словно морским неведомым бредом, каким-то невероятным потрясением от сказанного и обещанного Сергей Сергеевичем.
Арестовали ее прямо в кабинете. ОБХСС уже давно начал проверку, но никто об этом не знал, даже сам Сайдар Саярович. И никто из его покровителей, благодетелей, которым он был обязан своей должностью и отрабатывал по полной, сверх меры. Ни один даже не намекнул, не стуканул. Видимо, возникла кандидатура, которую курировали высшие силы. Но и Киреева не пальцем делали, и он был не лыком шит. Его шахматная игра предусмотрела этот непростой вариант. И он был к нему абсолютно готов. Вся бухгалтерская отчетность, а главное, все подписи, росписи лежали на главбухе. Она была, сама того не подозревая, материально ответственным лицом, со всеми юридическими последствиями. Всплыло и отягощающее обстоятельство. Подделка документов об образовании. Суммы от растрат, списаний, приписок, утилизации товаров и прочих махинаций были огромными.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?