Текст книги "Денис Бушуев"
Автор книги: Сергей Максимов
Жанр: Русская классика, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
XXVI
Буря крепла. Холодный, сумасшедший ветер сорвал с кутка Гриши Банного лист ржавого железа и, протащив его по воздуху добрых сто метров, швырнул на камни. Тучи совсем опустились на землю. Треск стоял такой, словно при пожаре. Гигантская береза, что росла немного в стороне от бани, с грохотом повалилась, ломая тонкую молодую ольху на склоне оврага. Где-то хрипел пароход, где-то били в набат.
– Боже мой, что же это? Что же это? – шептал дрожащий и жалкий Денис.
Без шапки, без зипуна, с блуждающими глазами, он пробирался сквозь кусты, разрывая колючками рубашку, в кровь царапая ветками лицо и грудь.
А на берегу, уронив голову на вытянутые руки с кистями, похожими на увядшие листья, сидел по-прежнему неподвижно Гриша Банный и, казалось, не слышал ни рева волн, ни свиста ветра.
Кричали петухи. За окном синел рассвет. Морозило. Тетка Таисия, сумрачная и сгорбленная, ополоснулась под скрипучим рукомойником, вытерлась жестким, как рогожа, полотенцем, сняла с гвоздя лестовку и прошла в моленную. Разноцветная дерюжка узкой полоской стлалась от двери к киоту. Темные лики святых в тусклых ризах смотрели холодно и неподвижно, и только в углу, где теплилась неугасимая лампадка, тусклый свет озарял лицо Богоматери, и оно светлым желтоватым пятном выделялось на темной стене. И здесь за окном синел рассвет, и синела кафельная печь возле двери.
Тетка Таисия поправила фитилек в лампадке, опустилась на колени и задумалась. Вчера был у нее и пил чай отец Сергий из Спасского. Жаловался, что притесняет его сельсовет, притесняет и прихожан и, кажется, просит городские власти дать разрешение на закрытие церкви для устройства там клуба. Это последнюю-то церковь в округе! Мало ли раскулаченных крестьян, мало ли домов опустелых, – так нет: надо обязательно в церкви устроить клуб. Чем молодежь по клубам гонять, лучше бы к вере приучали, а то растут, живут, а про Бога не вспомнят. Вот Манефа: ко всему, кажется, приучилась, и по дому, и по хозяйству, а в Бога заставить верить – так и не удалось матери. Лба перекрестить не умеет.
Тетка Таисия сокрушенно покачала головой и поправила дерюжку под коленями. За стеной заскрипела кровать и кто-то тяжело вздохнул. «Не спит. Все не спит, проклятущая», – подумала тетка Таисия. И чего с ней приключилось? Как пришла вчера из бани, как ночь темная, повалилась в кровать, так и не спит, ворочается. К мужу в Татарскую слободу не поехала, не пожелала, захотела у матери ночевать. Ох, Манефка! И в кого только ты уродилась?..
Опять покачала головой тетка Таисия, хотела было окликнуть дочь, спросить ее – чего не спит, но вспомнила, что неудобно в моленной думать о посторонних вещах, вспомнила, за чем пришла, и, перекрестившись двуперстным крестным знамением, принялась шептать молитвы и перебирать, отсчитывая, черные валики на ле́стовке[1]1
Лестовка – разновидность чёток у старообрядцев. (Прим. изд.)
[Закрыть]. Молилась она долго, истово, с земными поклонами, молилась до тех пор, пока не рассвело совсем, пока на душе не стало легко и чисто, а в пояснице появилась ломота от земных поклонов.
Тихо притворив за собой дверь в моленную, она пошла в хлев дать корма скоту, но по дороге вернулась и зашла к дочери в маленькую угловую комнатушку, смежную с моленной.
Манефа лежала одетая на деревянной кровати, поверх лоскутного одеяла, лицом к стене. Голова ее глубоко ушла в пышную большую подушку с розовой наволочкой, черные волосы разметались, и жалко, беспомощно белела рука, закинутая за спину.
У матери сжалось сердце. Она села на кровать возле дочери и погладила ее по волосам.
– Манечка… доченька… ну скажи мне, что с тобой приключилось? Лежишь, молчишь… нераздетая с самого вечера. Ведь я тебе все ж таки мать. Ну, скажи, доченька, промолви словечко.
Давно, очень давно не слыхала Манефа от матери таких слов. Но не шелохнулась она, не двинулась. Только пальцы на руке чуть дрогнули.
– Поведай, доченька, что за горе на душеньке у тебя? И с мужем как будто помирилась. И на лад все как будто пошло. Нет, на́ тебе! Опять что-то стряслось. Уж я и Богу за тебя молилась…
Она помолчала, пошевелила сухими губами, порывисто обняла дочь и горячо поцеловала в висок, где под тонкой кожей билась синяя жилка. Манефа вздрогнула и глухо сказала, не поворачиваясь:
– Не надо, мамаша, не целуйте… не жалейте меня.
– Христос с тобой, Манечка! Разве можно не жалеть тебя… Мать я тебе… Мать.
– Идите, мамаша. Оставьте меня одну.
Тетка Таисия утерла подолом черной юбки глаза, опустила, расправила его, склонила голову набок и обиженно проговорила:
– Ну вот, у тебя всегда один ответ: оставьте да уходите. Сло́ва путного не скажешь.
– Идите, мамаша, – тихо повторила Манефа и повернулась, легла на живот, плотно прижав лицо к подушке, как бы показывая этим, что разговор окончен.
Мать встала и злобно, с хрипотцой, бросила:
– У-у… бесстыжая.
И, шаркая бахилами[2]2
Бахилы – крестьянская обувь в виде кожаных или плетеных из берёсты полусапожек, спереди стягивающихся ремешками. (Прим. изд.)
[Закрыть], пошла в хлев.
Манефа несколько секунд лежала тихо, потом всхлипнула и вдруг заплакала тяжелым, захлебывающимся плачем. От рыданий вздрагивали спина и плечи. Положенные под грудь руки она вытащила, вытянула их вдоль тела ладонями вверх, словно освобождала себя для того, чтобы полнее отдаться наплыву горьких чувств. Вдруг, оборвав рыдания, словно проглотив их, она спрыгнула с постели и, босая, растрепанная, с мокрыми блестящими глазами, побежала из комнаты, тыкаясь во все углы, как слепая.
Рывком открыла дверь в моленную, бросилась на колени, сжала руками голову и почти прокричала, не узнавая и страшась своего голоса:
– Господи! Прости меня, Господи!
А за окном шел снег, и светлые пушистые снежинки мягко и тихо ложились на холодную, каленую землю. И на небе еще светилась непотушенная звездочка.
Часть II
Видел старик в Денисе себя, второго себя. И хотелось ему вместе с Денисом прожить вторую жизнь, совсем другую, чем та, которую он прожил.
I
В багровой морозной дымке повисло над Заволжьем мутное солнце. Легкая поземка гнала по твердому искристому насту колючий звенящий снег, сбрасывала его в овраги и балки. Молчаливо и угрюмо стоял, раскинувшись на десятки верст, лес. Отяжелевшие от снега ели потрескивали на морозе и, вздрагивая, бесшумно роняли с темно-зеленых лап белые глыбы. В кустах можжевельника и меж скользких стволов обмерзших лиловых осинок тонкими цепочками вились лисьи следы. По Волге, по ухабистой зимней дороге, скрипя полозьями, тянулся обоз. Тощие лошаденки, запряженные в розвальни, лениво потряхивали мордами, запушенными инеем, пряли ушами…
Ананий Северьяныч, кутаясь в рваный полушубок, лежал в розвальнях на хрупком от мороза сене, еще сохранившем запахи лета, и мысленно подсчитывал выручку за проданные в городе деревянные ложки. Торговлей ложками Ананий Северьяныч занимался уже вторую зиму. Он скупал их у кустарей в глухих заволжских деревнях и перепродавал в городе, наживая на каждой ложке три копейки. На передке саней, свесив длинные ноги в валенках за развод так, что они волочились по дороге, сидел возница Митрич – приятель Анания Северьяныча из села Карнахино. На рыжей бороде Митрича висели сосульки, а брови и ресницы были белы, словно обсыпаны сахаром. Ананий Северьяныч уважал Митрича и часто пользовался его услугами при поездке в город.
Розвальни Митрича плелись в самом конце обоза. Каряя кобылка, ленивая и слабосильная, отставала от обоза и, не обращая внимания на кнут, которым усердно угощал ее нетерпеливый и прозябший Митрич, никак не хотела прибавить шагу.
– Ведь этакая тварь проклятущая! – ругался Митрич, стегая кобылку. – Как олух царя небесного!.. Хоть секи, хоть кол ей на голове теши – толку нет!.. ан-нафема!..
– А ты ее, Африкан Митрич, под гузку стегани, стегани под гузку, с-под низу эдак, да на себя кнут-от потяни… – советовал Ананий Северьяныч, подымая голову и поправляя заячью шапку, – а то еще – кнутовищем под печенку вдарь… тоже, стало быть с конца на конец, помогает, коня, стало быть, в действие приводит…
Митрич молча перевернул кнут, привстал и звонко шлепнул кленовым кнутовищем лошаденку по боку. Кобылка подпрыгнула, сердито лягнула копытами по передку саней и опять пошла шагом.
– Видал?.. – со злобным восхищением спросил Митрич, поворачиваясь к Ананию Северьянычу.
– А ну, вдарь еще разик!.. – попросил Ананий Северьяныч, вставая на колени и нетерпеливо выставляя вперед сивую бороденку.
Митрич опять хлестнул кобылку по боку. Кобылка опять лягнулась, вскинула задом и по-заячьи сделала два прыжка вперед, обдав седоков мерзлым снегом.
– Видал?.. – повторил Митрич уже с некоторым удивлением.
– Эге… кобылка-то с фокусом, – сообщил Ананий Северьяныч. – Подобных коней в цирку надо отдавать, на выучку. Она таких танцев натанцует, что я те только дам!.. Большие деньги можно получить… А ну, Митрич, дай-ка я теперь разок вдарю.
– Да один чёрт: что ты, что я… – с неудовольствием ответил Митрич, передавая кнут приятелю.
Ананий Северьяныч встал во весь рост, положил язык на губу, изловчился и хлестнул длинным кнутом лошаденку по морде. Не ожидавшая такого предательского нападения, кобылка взвилась на дыбы и шарахнулась в сторону. Ананий Северьяныч, тоже не ожидавший такой прыти от кобылки, мгновенно потерял равновесие и, изобразив в воздухе что-то вроде сальто, шлепнулся на дорогу. Кобылка полезла в сугроб, опрокинула розвальни и повалилась на бок, порвав супонь на хомуте и дужный ремень. Неповоротливый Митрич, лежа под санями, пыхтел и матерился на чем свет стои́т. Перепуганный Ананий Северьяныч, почесывая ушибленный зад, суетливо подбежал, приподнял сани и освободил приятеля.
– Что, сивый дьявол, хлестнул? – закричал Митрич, протирая залепленные снегом глаза и размахивая кнутом, бог весть каким чудом очутившимся в его руках. – Что, анафема: запороть тебя теперь же, али самого запречь в розвальни, заместо кобылы?.. Лезь в хомут, чёрт сивый!
– Да ить кто же ее знал, Африкан Митрич… – чуть не плача, стал оправдываться Ананий Северьяныч. – Лошаденка-то, видно, того… с изъяном… белены, видно, поела…
– Я тебе дам белену! – пригрозил ему кнутом Митрич. – Я те дам лошаденку с изъяном!
– Ах, ты, пропасть какая неладная… – сокрушался Ананий Северьяныч, недоуменно моргая глазами. – Ведь я ее чуть-чуть тронул… вроде как бы погладил, легонечко, ласково… а она, должно, шальная… Не иначе как по мерину, стало быть с конца на конец, скучает…
– Вот ты теперь и будешь ей за мерина… – сообщил Митрич.
– Как так? – испугался Ананий Северьяныч.
– А вот так… За сивого мерина так и пойдешь. Запрягу тебя, и побежишь до самого Отважного рядом с кобылой, чтобы она не скучала… Выпрягай! Чего стои́шь христосиком, ручки сложа!..
Пока Митрич с Ананием Северьянычем перепрягали лошадь, обоз ушел далеко вперед.
Вскоре проехал мимо на паре добрых коней директор иванниковского маслобойного завода Семен Ильич Петухов. Посмотрел на незадачливых приятелей, посмеялся и проехал дальше. Минут через двадцать проехали розвальни с возом сена из Куликова. А Митрич с Бушуевым все еще перепрягали. За возом с сеном показались, гремя бубенцами, расписные сани, запряженные бодрой вороной лошадкой. В санях сидела подвыпившая компания мастеров с кирпичного завода, ездивших в Кострому на слет ударников. Несмотря на мороз, они горланили песни под всхлипы гармошки. Поравнявшись с Митричем и Ананием Северьянычем, певцы смолкли, а кучер – молодой краснощекий парень в финской шапке, натянул вожжи, остановил разгоряченную лошадь и весело осведомился:
– Никак авария? Конь споткнулся, аль хозяева на пробку с-под вина наступили?
– Не твое дело… – хмуро ответил Митрич. – Смотри, сам не вылети из саней-то… ишь, намазался!
Среди седоков Ананий Северьяныч разглядел лоцмана Кувшинникова из Отважного. Он сидел позади, сгорбившись и подняв короткий воротник водницкой шинели… «Должно, в отпуск едет, – подумал Бушуев, – не слыхал ли про Дениску чего?» И он уже хотел окликнуть лоцмана, но Кувшинников сам окликнул старика:
– Ананий Северьяныч, а ты чего здесь делаешь?
– Да вот, стало быть с конца на конец, Африкану Митричу помогаю, – смущенно ответил Ананий Северьяныч.
– За мерина он здесь… – мрачно сказал Митрич, надевая дугу на оглобли.
– Ка́к за мерина? – в один голос удивились кирпичных дел мастера.
– А вот так… запрягу его да и заставлю рядом с кобылой бежать.
Компания рассмеялась, а Ананий Северьяныч виновато поежился и еще ниже надвинул на глаза огромную заячью шапку.
– Эх, чуть не забыл! – спохватился вдруг Кувшинников. – Ведь у меня письмо есть для тебя, Северьяныч…
– Какое письмо? – спросил старик, подходя к саням.
– От сына твоего, от Дениса. Просил передать. Мы ведь с ним в одном затоне. Накось… держи!
Кувшинников передал письмо Ананию Северьянычу, кучер взмахнул кнутом, и веселая компания умчалась. Старик долго вертел в руках конверт, не зная, что с ним делать. Вздохнул и спрятал конверт за пазуху.
– От сына что ль, Северьяныч? – примирительно спросил Митрич, разбирая вожжи.
– Ага… от младшего, от Дениса, – радостно ответил Ананий Северьяныч и опять полез за пазуху, проверить – тут ли письмо…
II
На даче Белецких, в большой комнате, выходящей окнами к Волге, было так светло, как никогда не бывало летом. Отраженные снегом, чуть красноватые лучи солнца пронзали еще с утра не оттаявшие морозные узоры на стеклах и ярким до боли в глазах светом заливали всю комнату. В изразцовой голландской печи звонко потрескивали дрова, бросая на край чугунной дверцы жаркие блики. На дубовом столе уютно шумел пузатый самовар и белел матовым глянцем запотевший чайник на узорчатой медной комфорке.
За стол еще не садились. Анна Сергеевна, поблескивая спицами, довязывала шерстяной носок. Варя стояла у пианино и разбирала ноты. Кроме них, в доме никого больше не было.
Зима 1936–1937 гг. принесла семье Белецких целый ряд неожиданностей: и горьких, и радостных, больше – горьких. «Дворец пионеров», постройка которого закончилась в сентябре, вызвал всеобщее восхищение. Журналы и газеты пестрели снимками с дворца, очерками об отдельных рабочих и инженерах, строивших здание. «Правда» поместила большую статью об авторе проекта. А в ноябре Президиум Верховного Совета СССР наградил архитектора Белецкого орденом Ленина. Если сам Белецкий не проявлял особенной радости по этому поводу и даже подшучивал над событием, то Анна Сергеевна и особенно дочери были взволнованы. Им приятно было сознавать, что труд Николая Ивановича не остался незамеченным, что его сумели как-то оценить. Но вскоре нежданно-негаданно последовали другие события.
В середине декабря вышел на экраны столицы фильм «Дорога к счастью», поставленный мужем Жени – режиссером Ивашевым. Несколько газет второстепенного значения – «Труд», «Гудок», «Вечерняя Москва» – поместили хвалебные рецензии, но упорно молчала «Правда». Ивашев нервничал, дожидаясь голоса «кузнеца идеологии», как он в шутку называл «Правду». Он знал, что одного слова, произнесенного рупором партии, достаточно, чтобы обесценить все эти рецензии и повернуть его судьбу. Примеров этому было сколько угодно. Он хорошо помнил нашумевшую в 1934 году историю с фильмом «Чапаев», когда «Правда» не пожалела даже свою младшую сестру – газету «Известия», поместившую скверный отзыв о фильме, разнесла ее в пух и прах, стерла навсегда с лица земли рецензента и предложила трудящимся смотреть этот удивительный фильм организованно, целыми фабриками и заводами, со знаменами и плакатами в руках. Но так же хорошо помнил Ивашев и другую историю – с фильмом «Родина», демонстрировавшимся всего три дня и бесследно исчезнувшим вместе с режиссером после одного только короткого удара наотмашь «кузнеца идеологии».
Это тревожное и нервное ожидание рецензии в «Правде» передавалось от Ивашева всем членам семьи и создавало в доме напряженную и больную обстановку. Все чувствовали, что такое длительное молчание газеты, являющейся органом партии и правительства, не к добру. Наконец, под Новый год, появилась в «Правде» подвальная статья под заголовком «Критика на критику». Автор статьи с громами и молниями обрушивался на «Труд» и «Вечернюю Москву», обвиняя их в «близорукости и отсутствии классовой бдительности», и объявлял фильм вредным, недостойным советского экрана, гнусной клеветой на советскую молодежь. На другой же день фильм сняли с экранов, а еще через несколько дней Ивашев был арестован. Женя, оставшаяся с двухлетним сыном, долго ходила по московским тюрьмам, пока нашла мужа. Он был переведен к этому времени из Лубянской тюрьмы в Бутырскую. Начались бесконечные передачи и хлопоты о свидании. Но в свидании Жене категорически отказали. Белецкий пробовал облегчить судьбу зятя с другой стороны и хлопотал о коллективном заявлении видных деятелей искусства с просьбой освободить Ивашева или, по крайней мере, выдать его на поруки до конца следствия. Но ни один из его знакомых не подписал этого заявления. Единственно, что ему удалось при помощи связей, это – добиться свидания с Верховным прокурором СССР Вышинским. Но с этого свидания он пришел мрачный, возбужденный, с дрожащими губами, и на вопросы жены коротко ответил: «Безумие ждать какой-либо помощи от этого бездушного изверга… Он, видимо, уже настолько опьянел от крови, что потерял всякую способность мыслить по-человечески».
Ивашев продолжал сидеть в тюрьме.
В это же приблизительно время Варю сбил на улице автомобиль. В бессознательном состоянии, окровавленную, ее доставила в больницу машина скорой помощи. Врач констатировал сотрясение мозга и перелом ключицы. В течение трех дней она находилась между жизнью и смертью, но цепкая молодость взяла свое – Варя стала поправляться. Из больницы она вышла похудевшая, слабая и очень нервная: при одном только звуке автомобильной сирены она бледнела и испуганно вздрагивала. Доктора́ настойчиво советовали уехать из Москвы в деревню. На семейном совете было решено отправить Варю и Анну Сергеевну на дачу, и в начале февраля они приехали в Отважное. А чтобы не пострадали занятия – Варя уже была на третьем курсе консерватории, – перевезли в Отважное и пианино. С появлением на даче законных хозяев учитель Квиринг снова переехал в свою комнату в школе. Белецкий щедро снабдил жену деньгами, умолял ее не скупиться и помнить о здоровье дочери. Варя быстро поправлялась. Хорошее питание, чистый воздух и тишина оказались лучшими врачами.
III
…Шумел самовар. За окнами недвижно стояли запорошенные снегом акации, причудливо скрестив белые ветви. Сизыми струйками вился над крышами дым. На реке, у проруби гомонили бабы, и ровно и звонко стучал топор на дворе Потаповых: Илья Ильич колол дрова.
– Варя…
– Что, мама?
– Знаешь, девочка, что мы забыли сделать?
– Что такое? – насторожилась Варя.
– К Бушуевым сходить. Две недели живем в Отважном и не заглянем к ним. Надо бы узнать про Дениса: где он и что с ним. Когда он папе прислал последнее письмо?
– Не помню… Что-то очень давно. И, кажется, из Астрахани.
– Ну вот видишь…
Анна Сергеевна вздохнула и посмотрела поверх очков на шумящий самовар.
– Разыгрался как… Садись, Варенька, чай пить.
– Подожди, мама. Хочешь, я тебе что-нибудь сыграю? Из твоих любимых вещей. Хочешь – «Дождевой прелюд»?
– Позавтракала бы сначала, Варенька.
– Успею…
Варя быстро поставила ноты, привычным движением поправила стул, секунду подумала, глядя на клавиши, и легко и мягко взяла первые тихие аккорды.
Анна Сергеевна сняла очки, положила вязанье на колени и задумалась, прислушиваясь к нежным, вздыхающим звукам. Давно ли Варя была совсем девочкой, непосредственным милым ребенком, с какими-то своими маленькими радостями и печалями, все сердце которой было целиком в сердце матери, а теперь, боже, ей девятнадцать лет! Уже появилось легкое, туманное девическое беспокойство; наверно появились и тайны, свои, смешные, робкие тайны. Была девочка. Где она? Когда она успела превратиться в девушку, высокую стройную девушку, с небольшой красивой грудью, с пышными черными волосами и темными ресницами, из-под которых доверчиво и тепло смотрят синими озерками глаза? Когда это случилось? Вчера? Позавчера? Год назад? Бежит, бежит неумолимое время, и мелькают короткие и быстрые, как молнии, года, и закономерно, как восход и заход солнца, течет жизнь…
Анна Сергеевна опять вздохнула и опустила седеющую голову.
Варя же, играя, думала о другом. Она не могла переживать того, что играла, как это было раньше. Ей приходилось внимательно следить за пальцами, еще плохо слушавшимися после болезни. Они часто срывались с узких бемолей и диезов, как-то неловко ложились на клавиши, не так, как хотелось Варе, и это наблюдение за руками не позволяло ей следить за выразительностью музыкальных фраз, за правильной передачей настроения всей вещи – сказывался полуторамесячный перерыв в занятиях. Она нервничала и досадовала на себя. И вдруг, резко оборвав игру, шумно захлопнула крышку пианино и сердито сказала, с ненавистью глядя на свои хрупкие, тонкие пальцы:
– Нет, это невыносимо! Не игра, а мазня какая-то! Не с Шопена мне надо начинать, а с ганонов, да с тех, которые попроще… И плечо к тому же разболелось.
– Значит, Варенька, подождать надо… Может быть, действительно, рано тебе за инструмент садиться… – посоветовала мать.
На кухне хлопнула дверь, кто-то вошел в дом.
– Кто там? – позвала Анна Сергеевна. – Проходите сюда.
На пороге появился Ананий Северьяныч, держа в руках заячью шапку-ушанку. На сивенькой бородке его блестел иней; пунцовый, картошкой, нос лоснился, как свежая румяная булка, из залатанного и перезалатанного полушубка торчали клочья черной шерсти. Еще в сенях он долго и старательно сбивал веником снег с валенок, боясь наследить, и теперь оглядывался, смущенно подмечая, что все-таки наследил.
– А мы только что вспоминали о вас… – приветливо сообщила Анна Сергеевна.
Поздоровались. Ананий Северьяныч топтался на месте, моргая глазами и пощипывая корявыми пальцами заячий мех на шапке.
– Проходите, садитесь. Может, чайку выпьете с морозато? – предложила Анна Сергеевна, садясь за стол. – Варя, иди! Ну, что нового, Ананий Северьяныч? Мы вас так давно не видели. Как здоровье?
– Здоровье, Анна Сергеевна, стало быть с конца на конец, как у щуки на песке… – начал было старик, но опять смутился, увидев сдержанные улыбки на лицах хозяев, и замолчал.
– Да вы садитесь. Чего вы стои́те?
– Да нет уж… я постою… оно так способнее…
– Садитесь же, вам говорят…
Варя подставила ему стул, и Ананий Северьяныч, подобрав полушубок, осторожно опустился, точно садился не на стул, а на гвозди. От чая же, как его ни упрашивали, – отказался.
– Здоровье-то еще ничего только у папаши моего, Анна Сергеевна. Восемьдесят пять лет, а не знает, как кашлянуть, в какую, стало быть с конца на конец, сторону… Как жених! Но скуп. Уж так скуп, что и не приведи Господи. А проживет он лет до ста, а то и поболе… Ведь вот как блага Господь раздает: кому – все, а кому – шиш. Мне, к примеру, шиш.
Анна Сергеевна, зная склонность Анания Северьяныча к жалобам, осторожно перевела разговор.
– А что, Ананий Северьяныч, Денис-то, наверно, помогает вам все-таки?
– Дениска-то? Одна надежда на него и осталась. Кирюшка – тот так, неразумный какой-то, лапотником всю жись ходить будет. А Денис, как же, деньги шлет. Оно, конечно, маловато шлет, мог бы и поболе, но – шлет. В лоцмана вышел. Только домой редко приезжает. Вот уже два года, как вовсе дома не был…
Ананий Северьяныч сокрушенно покачал головой и так щипнул шапку, что выдернул клок заячьего меха.
– Я, Анна Сергеевна, ведь к вам по дельцу пришел, по дельцу к вам пришел, – вдруг вспомнил он и суетливо полез за пазуху, улыбаясь и хитро подмигивая глазом, – письмецо Дениска в кунверте прислал, а прочесть не могем: Ульяновна неграмотная, а я, хоша и грамотный, но только на счётах считать могу, на счётах только, а ежели письменность, тут уж – стоп машина, полный назад… А Кирюшка с Настькой в Спасское уехали. Вот и пришел к вам: пособите разобраться, Христа ради. Не про деньги ли, случаем, сын пишет? Терпежу у меня нет Кирюшки дождаться… шут его знает, когда он приедет, а тут вдруг, в письме-то, про деньги, про деньги сын пишет… Так уж не откажите. Уважьте просьбу.
– Только-то и всего? – улыбнулась Анна Сергеевна, беря из рук старика помятый потный конверт и передавая его дочери. – Прочитай-ка, Варя!
Письмо было из Горького, из Молвитинского затона, совсем краткое. Денис писал, что судоремонтные работы почти закончены и что скоро он получит отпуск до начала навигации и приедет домой.
– Что ж он, чёртушка, про деньги-то ничего не пишет! – обиженно воскликнул Ананий Северьяныч, теряя от огорчения самообладание и подпрыгивая на стуле.
– Надо полагать, деньги он привезет, если в отпуск едет, – попыталась утешить старика Варя, возвращая письмо.
– Вот, вот… одна надежда и осталась, – кивнул бородкой Ананий Северьяныч, запихивая письмо за пазуху. – Таких порядков нет, чтобы водника на побывку без жалования пускать. Я еще и не слыхивал про такое на Волге. Купец-хозяин в старину сраму бы не обобрался посля таких порядков… Ну, пойду! – добавил он, вставая. – Благодарствую за прочтение…
– Не за что, Ананий Северьяныч, – сказала Анна Сергеевна. – Да, вот что: подождите-ка минутку… Варя, дай, пожалуйста, мою сумку.
Варя принесла из спальни сумку и передала матери. Анна Сергеевна достала двести рублей и протянула их старику.
– Вот, возьмите.
Ананий Северьяныч сопротивлялся не долго, взял хрустящие бумажки, зажал их в кулаке, только на одну секунду накрыл кулак заячьей шапкой – и в то же мгновение деньги из его руки исчезли самым таинственным образом. Эта операция была проделана с такой молниеносной быстротой, которой позавидовал бы любой фокусник, и можно было подумать, что Ананий Северьяныч всю жизнь только тем и занимался, что перекладывал деньги из кулака в шапку. А еще через несколько секунд исчез из комнаты и сам фокусник, и лишь на том месте, где он стоял, вился заячий пух.
На крыльце Ананий Северьяныч размашисто нахлобучил на голову шапку, весело пришлепнул ее ладонью и затрусил домой, бочком затрусил, приплясывая, расстегнув полушубок и дергая локтями от избытка чувств.
– Эх, ведь как я славно угодил… Сказать старухе али припрятать до весеннего запою? – рассуждал он. – Нет, надобно сказать, обязательно сказать. Платежов много приходит… Эк, как меня ловко угораздило! Скажи на милость! Ай-я-яй! Надо б мне и в прошлом году к ним ходить да письма от Дениса читать. Ох, неразумный я! Ой, до чего же я неразумный!.. Всем меня Бог обделил, и умом тоже…
Если на Анания Северьяныча письмо Дениса произвело одно впечатление, главным образом, тем, что в нем ничего не говорилось о деньгах, то Варя и Анна Сергеевна восприняли его иначе.
– Мама, ты обратила внимание, какой чудесный слог у Дениса? – сказала Варя, когда они остались вдвоем с матерью.
– Хорошее письмо, Варенька…
– А ведь какое у него скверное образование: школа-семилетка да провинциальный техникум.
Анна Сергеевна пожала плечами.
– Ничего нет удивительного. Способный человек, с определенными духовными запросами. Много читал, работал над собой, да и папа во многом помог ему: научил его разбираться в книгах, развил его вкус, способности. И вот все это вместе дало свой результат… Не стой, Варя, возле открытой форточки.
Варя тихо рассмеялась.
– Ты что? – спросила мать.
– Так. Чепуха… – ответила дочь, глядя в окно. – Вспомнила, как лет пять-шесть тому назад я Дениса мужиком назвала и как мучилась этим! А потом, знаешь, я подарила ему записную книжку и, кажется, очень глупо вела себя…
– Почему же глупо?
– Ах, я сама не знаю. Краснела, смущалась, оправдывалась… А вся история вышла из-за стихов, которые он подарил Финочке Колосовой…
– Ну подарил и подарил… а ты-то тут при чем? – улыбнулась Анна Сергеевна.
– А мне, кажется, не понравилось, что он ей подарил… – тихо ответила Варя, не поворачиваясь и продолжая смотреть на Волгу, занесенную снегом.
На подоконник сели три озябших воробья и, вытянув шейки, искоса поглядывали на Варю: они уже привыкли к тому, что на этом окне их часто подкармливали. Варя взяла из специальной «воробьиной» чашки горсть пшена, высунула руку в форточку и посыпала золотистые зернышки на подоконник.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?