Текст книги "Полтора кролика. Несколько историй о странностях жизни"
Автор книги: Сергей Носов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
Шестое июня
Мне рекомендовано забыть это место – не посещать никогда.
А я вот пришел.
Многое изменилось, многое не узнаю, а могло бы измениться еще больше и гораздо в большем – в планетарном! – масштабе! – выбей тогда я дверную задвижку и ворвись в ванную комнату я!..
Надеюсь, у меня нет необходимости в десятитысячный раз объяснять, почему я хотел застрелить Ельцина.
Хватит. Наобъяснялся.
С тех пор, как меня освободили, я не бывал на Московском проспекте ни разу.
Станция метро «Технологический институт» – здесь я вышел, а дальше ноги сами меня понесли. Все рядом. До Фонтанки (это река) шесть минут неспешной ходьбы. Обуховский мост. Мы жили с Тамарой не в угловом доме, а рядом – на Московском проспекте у него восемнадцатый номер. Надо же: ресторан «Берлога»! Раньше не было никаких берлог. Раньше здесь был гастроном, в нем Тамара работала продавщицей. Я зашел в «Берлогу» взглянуть на меню. В частности подают медвежатину. Что ж.
Если это «берлога», то комнату в доме над «Берлогой», где я жил у Тамары, справедливо назвать «Гнездом».
В нашем гнезде над берлогой был бы сегодня музей, сложились все по-другому. Музей Шестого июня. Впрочем, я о музеях не думал.
Захожу во двор, а там с помощью подъемника, вознесшего рабочего на высоту третьего этажа, осуществляется поэтапная пилка тополя. Рабочий бензопилой ампутирует толстые сучья – часть за частью, распил за распилом. Я уважал это дерево. Оно было высоким. Оно росло быстрее других, потому что ему во дворе не доставало солнца. Под этим тополем я часто сидел в девяносто шестом и седьмом и курил на ржавых качелях (детская площадка сегодня завалена чурбанами). Здесь я познакомился с Емельянычем. Он присел однажды на край песочницы и, отвернув крышечку аптечного пузырька, набулькал в себя настойку боярышника. Я хотел одиночества и собрался уйти, но он спросил меня о моих политических убеждениях – мы разговорились. Нашли общий язык. Про Ельцина, как обычно (тогда о нем все говорили), и о том, что его надо убить. Я сказал, что не только мечтаю, но и готов. Он тоже сказал. Он сказал, что командовал взводом разведчиков в одной африканской стране, название которой он еще не имеет права предать огласке, но скоро сможет, и тогда нам всем станет известно. Я ему не поверил сначала. Но были подробности. Много подробностей. Не поверить было нельзя. Я сказал, что у меня есть Макаров (еще года два назад я купил его на пустыре за улицей Ефимова). У многих было оружие – мы, владельцы оружия, его почти не скрывали. (Правда, Тамара не знала, я прятал Макарова под раковиной за трубой). Емельяныч сказал, что придется мне ехать в Москву, основные события там происходят – там больше возможностей. Я сказал, что окна мои глядят на Московский проспект. А по Московскому часто проезжают правительственные делегации. Показательно, что в прошлом году я видел в окно президентский кортеж, Ельцин тогда посетил Петербург – дело к выборам шло. Будем ждать и дождемся, он снова приедет. Но, сказал Емельяныч, ты ведь не станешь стрелять из окна, у них бронированные автомобили. Я знал. Я, конечно, сказал, что не буду. Надо иначе, сказал Емельяныч.
Так мы с ним познакомились.
А теперь и тополя больше не будет.
Емельяныч был неправ, когда решил (он так думал вначале), что я сошелся с моей Тамарой исключительно из-за вида на Московский проспект. Следователь, кстати, думал так же. Чушь! Во-первых, я сам понимал, что бессмысленно будет стрелять из окна, и даже, если выйти из дома и дойти до угла, где обычно правительственные кортежи сбавляют скорость перед тем, как повернуть на Фонтанку, совершенно бессмысленно стрелять по бронированному автомобилю. Я ж не окончательный псих, не кретин. Хотя иногда, надо сознаться, я давал волю своему воображению. Иногда, надо сознаться, я представлял, как, подбежав к сбавляющей скорость машине, стреляю, целясь в стекло, и моя пуля попадает именно в критическую точку, и вся стеклянная бронь… и вся стеклянная бронь… и вся стеклянная бронь…
Но это, во-первых.
А во-вторых.
Я Тамару любил. А то, что окна выходят на Московский проспект, – это случайность.
Между прочим, я так и не выдал им Емельяныча, все взял на себя.
Мне не рекомендовано вспоминать Тамару.
Не буду.
Познакомились мы с ней… а впрочем, какая разница вам.
До того я жил во Всеволожске, это под Петербургом. Когда переехал к Тамаре на Московский проспект, продал всеволожскую квартиру, а деньги предоставил финансовой пирамиде. Очень было много финансовых пирамид.
Я любил Тамару не за красоту, которой у нее, честно сказать, не наблюдалось, и даже не за то, что во время секса она громко звала на помощь, выкрикивая имена прежних любовников. Я не знаю сам, за что я любил Тамару. Она мне отвечала тем же. У нее была отличная память. Мы часто играли с Тамарой в скрэббл, иначе эта игра называется «Эрудит». Надо было выкладывать буквы на игровом поле, соединяя их в слова. Тамара играла лучше меня. Нет, правда, я никогда не поддавался. Я ей не раз говорил, что работать ей надо не в рыбном отделе обычного гастронома, а в книжном магазине на Невском, где продают словари и новейшую литературу. Это сейчас не читают. А тогда очень много читали.
Ноги сами, сказал, привели. Рано или поздно, я бы все равно пришел сюда, сколько бы мне ни запрещали вспоминать об этом.
Просто за те два года, что я жил с Тамарой, тополь подрос, тополя быстро растут, даже те, которые кажутся уже совершенно взрослыми. Крона у них растет, если я непонятно выразился. Теперь ясно? А когда видишь, как что-то медленно изменяется на твоих глазах – в течение года или полутора лет, или двух, – тогда догадываешься, что и сам изменяешься – с этим вместе. Вот он изменялся, и я изменился, и все вокруг нас изменялось, и далеко не в лучшую сторону, – все кроме него, который просто рос, как растут себе тополя, – особенно те, которым не хватает света… Короче, я сам не знал, чем тополь мне близок, а то, что он близок мне, понял только сейчас, когда увидел, что пилят. Надо ведь было через столько лет прийти по этому адресу, чтобы увидеть, как пилят тополь! Вот и всколыхнуло во мне воспоминания. Те самые, которыми мне было запрещено озабочиваться.
Зарплата у нее была копеечная, у меня тоже (я чинил телевизоры по найму – старые, советские, еще на лампах, тогда такие еще не перевелись, а к моменту шестого июня одна тысяча девятьсот девяносто седьмого года уже не чинил – прекратились заказы). В общем, жили мы вместе.
Однажды я ее спросил (за «Эрудитом»), смогла бы она участвовать в покушении на Ельцина. Тамара спросила: в Москве? Нет, когда он посетит Санкт-Петербург. О, когда это будет еще! – сказала Тамара. Потом она спросила меня, как я все это вижу. Я представлял это так. Черные автомобили мчатся по Московскому проспекту. Перед тем, как повернуть на Фонтанку, они, по традиции (и по необходимости), тормозят. Перед его автомобилем выбегает Тамара, бухается на колени, вздымает к небу руки. Президентский автомобиль останавливается, заинтригованный Ельцин выходит спросить, что случилось и кто она есть. И тут я – с пистолетом. Стреляю, стреляю, стреляю, стреляю…
Тамара мне ответила, что у меня, к счастью, нет пистолета, и здесь она была неправа: к счастью или несчастью, но Макаров лежал в ванной, за трубой под раковиной, там же двенадцать патронов – в полиэтиленовом мешке, но Тамара не знала о том ничего. А вот в чем она была убедительна, по крайней мере, мне тогда так казалось, это что никто не остановится, кинься она под кортеж. А если остановится президентский автомобиль, Ельцин не выйдет. Я тоже так думал: Ельцин не выйдет.
Я просто хотел испытать Тамару, со мной она или нет.
Потом он меня спрашивал, светя мне лампой в лицо: любил ли Тамару? Почему-то этот вопрос интересовал потом не одного начальника группы, но и всю группу меня допрашивающих следаков. Да, любил. Иначе бы не протянул два года на этом шумном вонючем Московском проспекте, даже если бы жил только одной страстью – убить Ельцина.
На самом деле у меня было две страсти – любовь к Тамаре и ненависть к Ельцину.
Две безотчетные страсти – любовь к Тамаре и ненависть к Ельцину.
И если бы я не любил, разве бы она говорила мне «фёлик», «мой генерал», «зайка-зазнайка»?..
Ельцина хотели тогда многие убить. И многие убивали, но только – мысленно. Мысленно-то его все убивали. Девяносто седьмой год. В прошлом году были выборы. Позвольте, без исторических экскурсов – не хочу. Или кто-то не знает, как подсчитывались голоса?
Во дворе на Московском, восемнадцать, я со многими общался тогда, и все как один утверждали, что не голосовали в девяносто шестом за Ельцина. Но это в нашем дворе. А если взять по стране? Только я не ходил на выборы. Зачем ходить, когда можно без этого?
Ему сделали операцию, американский доктор переделывал сосуды на сердце.
Ох, мне рекомендовано об этом забыть.
Я забыл.
Я молчу.
Я спокоен.
Итак…
Итак, я жил с Тамарой.
Возможность его смерти на операционном столе обсуждалась еще недавно в газетах.
И я сам помню, как в газете, не помню какой, меня и таких же, как я, предостерегали против того, чтобы жизненную стратегию не связывали с ожиданием его кончины.
Но я не хочу отвлекаться на мотивы моего решения.
А что до Тамары…
В двух шагах по Московскому – Сенная площадь. Большую часть барахолки на ней к тому времени уже разогнали. Но всегда можно было нащупать цепочку, ведущую к продавцу. В зависимости от того, какой продавец требовался. В данном случае, если кто не понял еще, – к продавцу того, из чего производится выстрел.
Вот такого продавца я и нашел в свое время на пустыре, где улица Ефимова упирается в Сенную площадь.
Короче, Емельяныч меня во всех отношениях не то чтоб поддерживал, а мы были вместе. Он только пил изрядно, и очень плохие напитки. Он покупал их в ларьке у Витебского вокзала.
Однажды он сказал, что за его спиной стоит целая организация. И что я в организацию принят.
В нашей организации он был на ступень выше меня, вследствие чего знал других – из нашей организации. Я же только Емельяныча знал. Он жил в соседнем доме, а именно в доме номер шестнадцать. Окна у него выходили на перекресток, и в случае появления Ельцина он бы мог метче стрелять из окна. Дело, однако, в том, что мы не планировали стрелять по машине. Зачем по машине, если она бронированная? Это бессмысленно. Это равносильно самоубийству и профанации общей идеи. Я так думал тогда, и Емельяныч – тоже. Но я уже об этом, кажется, говорил?
А вот о чем я еще не говорил: у нас был другой замысел.
Наступил июнь одна тысяча девятьсот девяносто седьмого года.
Пятого июня, за день до приезда Ельцина в Петербург, Емельяныч мне сказал, что Ельцин завтра приедет. Я знал. Все, кто хотя бы немного интересовался политикой, знали.
Президент хотел в Петербурге отметить сто девяносто восьмую годовщину со дня рождения Пушкина.
Александр Сергеевич Пушкин – наш национальный поэт.
Я предвкушал покушение.
Емельяныч сказал мне, что руководство организации разработало схему. Завтра вечером, шестого июня, президент посетит Мариинский театр, в прошлом Кировский – оперы и балета. Меня заблаговременно проведут за кулисы. Ельцин будет в первом ряду. А дальше, как убили Столыпина.
С той только разницей, что я выйду на сцену. Из-за кулис.
То, из чего стреляют, я купил, однако, на свои деньги, а не на деньги организации, с которой Емельяныч были крепче связан, чем я.
Но ведь я же не думал о карьерном росте!
А что Тамара? Ее уже тошнило от фамилии Ельцин. Тамара просила меня о нем не говорить. По правде скажу: она боялась, что моя ненависть к нему вытеснит любовь к ней. И где-то она была права. Правильно, что боялась. Ненависть к нему я помню сильнее, чем к ней любовь. А я ведь любил… Как я любил Тамару!..
У меня тоже, однако, хорошая память.
Гоша, Артур, Григорян, Улидов, некто «Ванюша», Куропаткин, еще семеро…
Имена, фамилии, клички. Я ничего не скрыл.
Емельяныча я не назвал и не выдал следствию организации в целом.
Емельяныч не был любовником Тамары.
А их – всех. А зачем так надо было громко кричать?
Следователи поначалу считали ее моей сообщницей. Их интересовала сеть отношений.
Пусть разбираются сами, если хотят.
Не мое дело. Но их работа.
В садике напротив я встречал жильца соседнего дома, мне этого человека показал Емельяныч, он сказал, что сосед.
Сосед Емельяныча был писателем. Бородатый, в шерлок-холмсовской кепочке, он часто сидел на скамейке.
Мне кажется, он был сумасшедшим. На мой вопрос, сможет ли он убить Ельцина, он ответил, что Ельцин и он принадлежат разным мирам.
Я спросил его: с кем вы, мастера культуры? Он не понял вопроса.
Нет, я помнил. Я помнил, как на закате горбачевской перестройки большая группа писателей ездила к Ельцину в Кремль, чтобы выразить президенту поддержку. И не было среди них ни одного, кто бы хотя бы запустил в Ельцина хрустальной пепельницей!.. А ведь сорок человек – это число! И наверняка их не проверяли на предмет проноса оружия!.. Любой бы мог пронести!.. И вот теперь я спрашиваю: Валерий Георгиевич, почему вы не пронесли пистолет и не застрелили Ельцина? И не слышу ответа. И я спрашиваю: Владимир Константинович, почему вы не понесли пистолет и не застрелили Ельцина? И не слышу ответа. И я других спрашиваю – их было сорок! – и не слышу ответа! И я не слышу ответа! И ни от кого не слышу ответа!
А этот, который в кепке в саду, он мне говорит, что не был зван.
А был бы ты зван, ты бы застрелил Ельцина?
Кто ты такой, чтобы быть званым? Что написал такого, чтобы быть званым и застрелить Ельцина?
Что ты пишешь, ваще, и кому это надо, если все идет своим чередом и этот черед предопределен высшим решеньем?
Иногда мне самому хотелось писателем стать. Ведь наверняка Ельцину понадобится поддержка, и наверняка он позовет в Кремль новых, и я буду среди них, с пистолетом (о, проклятое слово!) в штанах (за ремнем) – где-нибудь с пистолетом в штанах за ремнем – и неужели я не достану мой пистолет в момент «дорогие россияне…»?.. и не сделаю это?
О, ради этого я б написал!.. Я бы что угодно написал, чтобы оказаться в числе приглашенных!
Что касается пистолета. Я хранил его в ванной, за трубой под раковиной.
Тамара не знала.
Хотя я много раз говорил, что он достоин пули в живот, и она была со мной как будто согласна.
Емельяныча я не выдал и не выдал организацию, стоявшую за его спиной.
Следствие пошло по другому пути.
Гоша, Артур, Григорян, Улидов, некто «Ванюша», Куропаткин, еще семеро…
Писателя в кепке я приплюсовал тоже.
Было утро шестого июня. Я дома еще находился. Мысленно я готовился к вечернему подвигу. Но о славе не думал.
На девять часов намечен контрольный звонок. Девять, девять пятнадцать, а он не звонит. Почему не звонит Емельяныч?
В девять тридцать я сам позвонил.
Он долго не снимал трубку. Снял наконец, соединился. Я услышал знакомый голос и понял, что пьян Емельныч, как пять Емельянычей. Мозг мой не хотел верить моему слуху. Как могло такое быть? Ведь Ельцин уже прилетает! Как ты смел, как ты мог?.. Успокойся, все отменилось. Как отменилось? Почему отменилось? Не будет спектакля, говорит Емельяныч. «Золотой петушок» околел. В смысле опера. (Или балет?)
Я закричал о предательстве.
Успокойся, мне Емельяныч сказал, возьми себя в руки. Будет случай еще. Но не сегодня.
Все утро я не находил себе места.
В гастрономе под нами был санитарный день. Травили с утра тараканов, и отпустили домой продавщиц. Пришла Тамара, от нее пахло химией.
На Московском проспекте, я еще не сказал, очень большое движение. Транспорт шумит. За два года, что жил я с Тамарой, я сумел себя приучить к этому шуму.
Я в комнате был. Помню (хотя вспоминать мне потом запретили), что я себя занимал поливкой цветов. Именно кактусов. Тамара в эти минуты душ принимала. И тут снаружи у нас шуметь прекратило. То есть – за окнами. Но шумело в ванной комнате – душем. А за окнами – тишь: прекратилось движение транспорта.
Это лишь одно означало: освободили для Ельцина путь. Он прилетел и скоро доедет до нашего перекрестка. Я-то знал, что он прилетит. Еще бы, ведь мне надлежало по прежнему плану его завалить этим вечером в опере (или, не помню, в балете?)…
И вот теперь балет отменен (или опера?).
«Золотой петушок», сказал Емельяныч.
В общем, я у окна. На Московском затишье. Менты стоят на той стороне. И никакого движения. Ждут. Но вот промчался ментовский мерс (или больше, чем мерс?) – для контроля готовности пропустить президентский кортеж. Так всегда они посылали вперед для контроля готовности.
И все-таки надо взять пистолет и выйти наружу. Так мне внутренний голос велел. А другой внутренний голос мне говорил: не бери пистолет, просто выйди и посмотри, а пистолет, сам ведь знаешь, тебе не поможет.
И все-таки я решил взять пистолет. Но Тамара душ принимала.
Тамара, когда душ принимала, закрывалась от меня на задвижку. Она стала так делать где-то в апреле. Она считала, что душ, если шумел, то меня возбуждал – причем сверх всякой меры. Но это было не так. Во всяком случае, было не так, как ей представлялось.
В апреле был у нас один почти необъяснимый такой эпизод.
С тех пор она стала от меня закрываться.
Но я о другом, и при чем тут какая-то ванная?
Да, я, вспомнив о своем тайнике, подбежал к ванной и застучал в дверь. Я закричал громко: открой!
Опять? – грозно спросила Тамара (голос деланно грозный). Это мне: Уймись! Успокойся!
Открой, Тамара! Нельзя терять ни секунды!
Уймись! Не открою!
А ведь она не знала, что у меня пистолет спрятан там за трубой.
А если бы знала?
А вообще, что она знала? Чем была занята ее голова? О чем она думала? Она ведь ничего обо мне не знала! Не знала, что я хочу убить Ельцина. И что в ванной у меня тайник!
И если бы я действительно так возбуждался от шума воды, разве бы я не сломал дверь? Да я бы выбил ее левым плечом! После того апрельского случая у меня было много возможностей прорваться к ней в эту ванную во время ее в этой ванной мытья! Однако я ни разу не выбил задвижку – и где же тогда я возбуждался?
Да ведь она ж меня провоцировала (я потом догадался) этой задвижкой нарочно.
Но я о другом.
Я бы выбил задвижку, если б не внутренний голос – второй, а не первый. Уймись. Иди на улицу и не выдавай волнения. Пистолет не пригодится тебе. План отменен. Так что выйди и посмотри. Просто побудь. Пока он не проехал.
Я так и выбежал в домашних тапочках, чтобы не терять ни секунды.
Я выбежал из дома, но уже во дворе перешел на обычный шаг. Вышел из подъезда свободно. Ельцин еще не проехал. Шли по тротуару прохожие. Как обычно ходят они. Некоторые останавливались и смотрели в перспективу Московского. Далеко, за Обводным каналом, виднелись Триумфальные ворота, памятник победе в турецкой войне.
Обычно улицы, когда проезжали государственные деятели, перекрывались не менее, чем за десять минут, так что время было еще.
Со стороны набережной Фонтанки перегородили движение. Там стояли машины, впрочем я их не видел с того места, где был.
Странно смотреть на пустой проспект. Пустота проспекта тревожит душу. Ни одной припаркованной машины. Убрано все.
Еще проехала одна милицейская.
И повернула с Московского на Фонтанку, то есть налево – там было свободно.
То, что Ельцин поедет тем же маршрутом, не было ни для кого тайной. Это единственный путь.
Я посмотрел на крышу ЛИИЖТа, недавно переименованного в ПГУПС – нет ли снайперов где?
Вроде бы не было.
Диспозиция – вот. По правую руку – мост через Фонтанку, имя ему – Обуховский. На той стороне сад, светофор, милицейская будка. Особая достопримечательность – высокий верстовой столб в виде мраморного обелиска – в восемнадцатом веке здесь по Фонтанке проходила, говорят, черта города.
Не по минутам даже – по секундам помню эти события. Вот – едут: приближаются по Московскому. Президентский автомобиль шел не первым, а тот, что был впереди, уже со мной поравнявшись, убавил скорость – впереди налево ему поворот. Я смотрю, конечно, на президентский – и другие глядят, не только я, и другие зеваки-прохожие, – я ж смотрю и думаю, а правда ли, там он сидит, может, он в другом, а в этом – ложная кукла… Ложная кукла за истинно бронированным стеклом? И тут я вижу руку его, несомненно, его, слегка шевелящуюся в немом приветствии – за стеклом, где сиденье заднее, – а кого он приветствует, как не меня? Меня и приветствует! Это когда он со мной поравнялся.
Притормаживая. Сбавляя скорость. (Впереди поворот).
А далее происходит невероятное.
Ему наперерез чья-то бросилась тень. Я даже не сразу разобрал, кто это – женщина ли или мужчина. А когда увидел, что женщина, в первую секунду подумал, не Тамара ли моя. Не вняла ли Тамара моей подсказке?
Сердце екнуло, подумал когда о Тамаре.
Но с какой стати Тамара, когда она должна быть под душем? Да нет, конечно, была не она.
И произошло еще более невероятное – остановилась машина. А вслед за ней и другие – и весь кортеж. А дальше – еще невероятнее: вышел он.
Дверь отворилась, и вышел он!
Было шестое июня одна тысяча девятьсот девяносто седьмого года.
Он стоял в шагах десяти от меня, и та женщина тоже стояла – шагах в пятнадцати!
Такое невозможно представить! Но так было! Он вышел и к ней подошел!
И все его клевреты стали вылезать из машин своих и солидарно к той женщине подходить.
Губернатор! Он тоже вышел!
И вышел Чубайс!
О, вы не знаете, кто такой Чубайс? Мне рекомендовано забыть это имя! Но как же забыть, когда помню? Как же забыть?
И зеваки, случайные пешеходы, они тоже стали подходить ближе к нему, и я вместе с ними!.. Я – бессознательно – вместе с другими – шаг за шагом – ближе, ближе – к нему!..
Было будто бы это все не сейчас, а когда-то до этого!
Как в прежние времена, когда он – было несколько тогда эпизодов! – общался с народом! На заводе, на рынке, на улице, где-то еще…
Смело общался с народом!
Я слышал – мы все слышали – их разговор!
Женщина лет сорока. Эта она остановила президентский кортеж. Вы не поверите, она говорила о состоянии библиотек.
Вот как она сказала: у нас большие проблемы с библиотеками, я сама учительница русского языка и литературы, и хорошо знаю, как обстоят дела, Борис Николаевич. А еще, Борис Николаевич, у библиотекарей и учителей, а также у врачей в поликлиниках очень низкие зарплаты.
А он ей отвечал: это неправильно, надо во всем разобраться.
А помощник ему говорил: обязательно разберемся, Борис Николаевич.
А я думал: где мой пистолет?
У меня не было с собой пистолета!
А она ему вдруг о себе говорит: меня зовут Галина Александровна, я живу на Маклина дом девять дробь одиннадцать, в одной комнате со взрослеющим сыном… дом в аварийном состоянии, квартира у нас коммунальная…
А он ей говорит: дадим вам новую квартиру.
А помощник ей говорит: во всем разберемся.
И все это рядом – передо мной! А я не взял пистолет!
Другие тоже стали спрашивать, но нечетко, сумбурно. К ним у него не было интереса.
Я тоже хотел: Борис Николаевич, неужели вы, правда, не пойдете сегодня в балет? (…или в оперу?) (Я еще не терял надежду.) Но тут широкая спина заслонила от меня президента.
А спросил бы – хрен бы они сказали.
Следователь, кстати, был настолько любезен, что показал мне потом газету: Ельцин, оказывается, в этот день возлагал цветы к монументу Пушкина.
Он грузно определил свое тело в машину. И все помощники и клевреты разбежались по своим авто. И весь кортеж медленно тронулся и повернул с Московского на Фонтанку.
Учительница стояла и смотрела на них, отъезжающих. К ней приставали журналисты из президентского пула. Мент-подполковник просил нас покинуть проезжую часть.
Скоро на Московском возобновили движение.
И я очнулся.
Я стоял под светофором в домашних тапочках и понимал, что такого шанса никогда больше не даст мне судьба. Почему я не взломал дверь в ванную? Но разве мог я догадаться, что такое случится и что он выйдет наружу из бронированного автомобиля?
Мог! Мог! Мог! Я просто обязан был это предвидеть!
Я видел себя стреляющим в президента. Я видел падающего – его. Я видел удивленные лица зевак, не смеющих поверить в освобождение от тирана.
Я бы мог даже спастись. У меня не было такой задачи. Но я бы мог бросить мой пистолет и побежать в подворотню.
Я просто видел, как я бегу в подворотню дома номер восемнадцать и пересекаю двор. Те, кто, опомнившись, мчатся за мной, думают, что я идиот, – ведь там впереди очевидный тупик… Это я идиот? Это вы идиоты! А как насчет прохода налево? Там есть довольно широкая щель между глухой стеной и углом пятиэтажного дома. Вот я пробегаю мимо тополя, который тогда еще не спилили, и устремляюсь налево, и вот я уже в прямоугольном дворе, в котором нет ни одного подъезда, если не считать двери в бывшую прачечную… А? Каково? Отсюда два пути – во двор по адресу Фонтанка, сто десять, или во двор по адресу Фонтанка, сто восемь, мимо бетонных развалин древнего туалета. Лучше – в 108. Меня никто не ждет на Фонтанке!.. А можно рвануть по лестнице на крышу, а по крышам здесь одно удовольствие уходить!.. По крышам легко убежать аж до самой крыши Технологического института!.. Или по глухой невысокой кирпичной стене вскарабкаться, это возможно, на пологую крышу строения, принадлежащую военному госпиталю… Через больничный сад я быстро дойду до проходной на Введенском канале… а можно через решетку – на Загородный, с другой стороны квартала!
Я бы запросто мог уйти!
А мог бы остаться. Мог бы сдаться. Я бы сказал: Россия, ты спасена!
О, они бы мне памятник еще поставили! Прямо там, в саду напротив дома Тамары! Прямо рядом с мраморным верстовым столбом, восемнадцатый век, архитектор Ринальди!
Только мне не нужен памятник! И доска мемориальная мне совсем не нужна на доме Тамары!
Вы не знаете, как я Тамару любил!
Вы не представляете, как я ненавидел Ельцина!
И этот шанс был упущен. Я бродил по городу. Я добрел до Сенной, потом до Гороховой. Переходя деревянный Горсткин мост, я хотел утопиться в грязных водах Фонтанки. Деревянные быки торчали из воды (это против весеннего льда), я смотрел на них и не знал, как буду жить.
Лучше бы я тогда утопился! Было бы намного лучше…
Я не помню, где я был еще, я не помню точно, о чем думал. Я даже не помню, зашел ли я в рюмочную на Загородном или нет. Экспертиза потом показала, что был я трезвый. А мне казалось, что я не в себе.
Одно я знаю точно, я знал, что никогда себя не прощу.
В этом городе ночи в июне белые, но мне казалось, что потемнело или это, может быть, в глазах моих стало темнеть. Помню, пришел домой. Помню, Тамара телевизор смотрела. Я не хотел, чтобы Тамара услышала выстрел, я хотел застрелиться на заднем дворе. Вошел в ванную, достал пистолет, зарядил. Спрятал за ремень брюк. Посмотрел на себя в зеркало.
Ужасная рожа. А застрелюсь – будет хуже еще.
Я решил с ней не прощаться. Я не мог вынести минуты прощанья. Я устремился к двери, чтобы уйти. И тут она вышла из кухни, где ящик смотрела, и мне сказала.
Она мне сказала.
Она сказала мне: где ты был?.. ты все пропустил?.. ты ничего не знаешь?.. ты только подумай, передавали во всех новостях, сегодня прямо перед нашими окнами такое случилось! Учительница остановила машину Ельцина! Одна живет в однокомнатной квартире со взрослым сыном, и он обещал дать им новую квартиру!
Я замер.
Вот, вы все ругаете Ельцина, сказала Тамара, а он квартиру дать обещал.
Дура! Дура! Дура!
Закричал я.
И выстрелил пять в нее раз.
Я не скрывал своих намерений и на первом же допросе сообщил, что хотел застрелить Ельцина.
Меня куда-то возили. Меня допрашивали высокие чины. Я рассказал про пистолет, про трубу в ванной. Назвал все имена, потому что они думали, что я убил сообщницу. Гоша, Артур, Григорян, Улидов, некто «Ванюша», Куропаткин, еще семеро… Плюс тот в кепке писатель.
Только Емельяныча я не выдал. И организацию, стоявшую за его спиной.
Сначала они не верили, что я одиночка, а потом вообще не верили ничему.
Странно. Могли б и поверить. В то время одну за другой разоблачали попытки. Служба безопасности рапортовала о том. Еще до меня, помню, разоблачили банду кавказцев, сняли с поезда в Сочи, не дав им приехать в Москву. Один потенциальный убийца прятался на каких-то московских чердаках, имея нож при себе, – он дал признательные показания на допросе, судьба его мне не известна. Писали в газетах, сообщали по радио.
А вот обо мне – никто, ничего.
Про учительницу Галину Александровну, что жила на проспекте Маклина и остановила машину Ельцина на Московском проспекте, слышали все. А про меня – никто, ничего.
Я так и не знаю, в какой африканской стране выполнял интернациональный долг Емельяныч.
Доктор медицинских наук, профессор Г. Я. Мохнатый меня уважал, относился по-доброму. Но было непросто, я думал о многом.
Мне рекомендовано эти годы забыть.
Я живу во Всеволожске, вместе с отцом-инвалидом, у которого скончалась вторая жена. У меня есть отец. Он инвалид.
Иногда мы играем в скрэббл, а по-нашему – в «Эрудит». Мой отец почти не ходит, но память у него не хуже моей.
В Санкт-Петербург я попал за долгое время впервые. Мне рекомендовано сюда не попадать.
Я сожалею, что так получилось. Я не хотел ее убивать. Моя большая вина.
Но как мне кому объяснить, как я, по сути, Тамару любил?!. Кто любил хоть кого-нибудь, тот поймет. У нее была масса достоинств. Я не хотел. Но и она. Ей не надо было. Зачем? При таком избытке достоинств и такое сказать! Нельзя же быть непроходимой дурой. Нельзя! Дура. Такое сказать! Нет, просто дура! Дура, дура, тебе говорю!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.