Текст книги "В середине века"
Автор книги: Сергей Снегов
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 52 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
– Тю! Да неужто и вправду не знаешь?
– Саша, откуда же мне знать? Я работал на заводе, а не на строительстве.
– На заводах тоже туфтят. В общем, если с научной точностью… Я пошел на свое место, туда идет Потапов! Потом потолкуем.
День этот был все же лучше предыдущих: поскольку норм пока не объявили – и невыполнения нам не записали. Ужин выдали нормальный. Но всех тревожило, что будет потом. Сколько продлится придуманное Потаповым облегчение? Только ошеломляющее известие о приезде Риббентропа в Москву, переданное по вечернему радио, оттеснило местные заботы. Взволнованные, молчаливые, мы сгрудились у репродуктора. В мире назревали грозные события, мы старались в них разобраться…
Утром Потапов принес из конторы две новости. Первая была хорошей: в УРО появилась комиссия по использованию заключенных на специальных работах. Комиссия затребовала все личные дела, будут прикидывать – кого куда? «На днях конец общим работам!» – твердили наши «старички», то есть те, кому подходило к сорока и кто уже откликался на фамильярно-почтительное обращение бытовиков: «Батя!» Уверенность в скором освобождении от физического труда была так глубока, что никто особенно не огорчился от второй новости – введения норм. Подумаешь, норма! Разика три-четыре схватим трехсотку на завтрак, ничего страшного! К концу недели все равно забросим кирку и лопату.
Потапов ходил темнее тучи. Меня удивил его вид, и я полез с расспросами.
– Боюсь, от радости люди одурели! – сказал он сердито. – А чему радоваться? Пока комиссия перелистает все дела, пройдет не один месяц. И куда устроить всю ораву специалистов? Строительство только развертывается, сейчас одно требуется – котлованы и еще раз котлованы.
– Значит, вы считаете…
– Да, я считаю. Врачей и музыкантов заберут: болезни надо лечить, а музыка поднимает дух, это только дуракам не известно. А какую работу здесь найти агроному? И где те заводы, которым понадобились инженеры? Большинству еще месяцы вкалывать на общих. И для многих это – катастрофа!..
– Вы тоже считаете, что мы не справимся с нормой?
Он посмотрел на меня с печалью.
– Даже от вас не ожидал таких наивных вопросов! В ближайшие дни мы будем снимать на площадке дерн. Общесоюзная норма на рабочего – семь кубометров дерна в смену. Вы представляете себе, что такое семь кубометров? Я строил железные дороги в средней России. Здоровые парни, профессионалы, в прекрасную погоду сгоняли с себя по три пота, пока добирались до семи кубометров. А здесь вечная мерзлота, здесь гнилая полярная осень, здесь пожилые люди, только вышедшие из тюрьмы, люди, никогда не бравшие в руки лопаты… Их от свежего воздуха шатает, а нужно выдать семь кубометров! А не выдашь – шестьсот граммов хлеба, пустая баланда, дистрофия… Вы человек молодой, вам что, но многих, которые сейчас ликуют, через месяц понесут ногами вперед – вот чего я боюсь!..
Он посмотрел на меня и понял, что переборщил. Он шутливо потряс меня за плечо и закончил:
– Однако не отчаивайтесь! Человек не свинья, он все вынесет. Схватка с нормами закончится нашей победой!
Он не ожидал, что я поверю в его бодрые заверения после горьких откровений. Он говорил о победе над нормами потому, что так надо было говорить. На воле давно позабыли, что значит высказывать собственное мнение, да, вероятно, его уже и не существовало у большинства – и люди мыслили всегда одними и теми же, раз и навсегда изреченными формулировками, даже страшно было представить, что можно подумать иначе! Я вспомнил, как философствовал пожилой сосед в камере Пугачевской башни в Бутырках: в самой материалистической стране мира победил отвратительный идеализм – нами командуют не дела, а слова, словечки, формулировочки, политические клейма… Лишь в заключении возможна своеобразная свобода мысли – но втихомолку, среди своих. Потапов знает меня недели три, он просто не доверяет мне – так я думал весь день. В конце его я понял, что ошибся.
Это был первый хороший день за две недели нашего пребывания в Норильске. Нежаркое солнце низвергалось на землю, тундра пылала, как подожженная. Она была кроваво-красная, просто удивительно, до чего этот неистовый цвет забивал все остальные: мы мяли ногами красную траву, вырывали с корнями карликовые красные березы, в стороне громоздились горы, устланные красными мхами, а в ледяной воде озер отражались красные облака, поднимавшиеся с востока. Я резал лопатой дерн и валил его на тачку и все посматривал на эти странные тучки. Меня охватывало смятение, почти восторг. Я раньше и вообразить не мог, что существуют такие края, где летом в солнечный полдень облака окрашены в закатные цвета. Воистину здесь открывалась страна чудес! Увлеченный этим праздничным миром, я как-то забыл о нависшей надо мной норме.
К реальности меня вернул Анучин.
– Сергей Александрович, – сказал он, – боюсь, мы и кубометра не наворочаем.
Он подошел ко мне измученный и присел на камешек. В двадцати метрах от нас осторожно, чтобы не запачкать дорогого пальто, трудился Альшиц. Наполнив тачку всего на треть, он покатил ее к отвалу. Там сидел учетчик с листком бумаги на фанерной дощечке. Он спрашивал подъезжающего, какая по счету у него тачка, и делал отметку против фамилии.
Анучин продолжал, вздыхая:
– Участок удивительно неудачный: дерн тонкий, очищаешь большую площадь, а класть нечего! Выше дерн мощнее, я проверял – толщина полметра, если не больше. Там за то же время можно нагрузить тачек раза в три больше. Потапов приказал: очищать пониже.
– Здесь не выполним нормы.
– Мы заряжаем туфту. Учетчик записывает с наших слов. Я всегда любил четные цифры. После четвертой у меня шестая, потом восьмая, потом десятая… Вы понимаете? Альшиц, наоборот, специализируется на нечетных.
Я подошел к Альшицу. Он отдыхал с пожилым химиком Алексеевским и Хандомировым – беседовали о миссии Риббентропа в Москве. Альшиц подтвердил, что удваивает фактическую выработку, то же самое делали Алексеевский с Хандомировым. Хандомиров считал, что провала не избежать.
– Я все прикинул в карандаше, – сказал он, вытаскивая блокнот. – Сейчас мы идем на уровне пятнадцати процентов нормы. Заряжаем сто процентов туфты, ну, максимально возможные технически сто пятьдесят. Все равно меньше пятидесяти процентов. Штрафной паек обеспечен.
– Скорей бы вверх! – сказал старик Алексеевский, с тоской вглядываясь в край площадки. – Там дерн потолще.
С этой минуты я очищал площадку вверх, к вожделенному толстому покрову. И, поняв наконец, что такое туфта и как ее заряжают, я поспешил взять реванш за длительное отставание в этой области. Я хладнокровно зарядил неслыханную туфту. Я вез на отвал четвертую тачку, но крикнул учетчику: «Восьмая». Глазам своим он не верил давно, понимая, чего стоят наши цифры, но тут не поверил и ушам.
– Ты в своем уме? У тебя же четыре!
– Были! Хорошие люди не спят на работе, а ходят от трапа к трапу. Я сваливал вон там, за твоей спиной.
На отвал вело штук шесть деревянных дорожек, а вездесущность хоть и полагалась учетчику по штатному расписанию, но не была отпущена в натуре. Он мог спорить сколько угодно, но ничего не был способен доказать. Он заворчал и произвел нужную запись.
Я возвращался на свой участок посмеиваясь. Я твердил про себя чудесные дантовские канцоны в пушкинском переводе, приспособленные мною для нужд сегодняшнего дня:
Тут грешник жареный протяжно возопил:
«О, если б я теперь тонул в холодной Лете!
О, если б зимний дождь мне кожу остудил!
Сто на сто я туфчу – процент неимоверный!»
Когда ко мне опять подошел Прохоров, чтобы немного отдохнуть, я оглушил его адскими строчками. Он недоверчиво посмотрел на меня.
– Ты серьезно? Разве и при Пушкине знали туфту?
Я рассмеялся.
– Нет, конечно. У Пушкина «терплю», а не «туфчу». Туфта – порождение современных обществ.
Однообразное очковтирательство Альшица меня не устраивало. От унылого ряда одних четных или нечетных цифр могло затошнить и теленка. Я обращался с туфтою как подлинный ее знаток. Я туфтил с увлечением и выдумкой. Я рассыпал и запутывал цифры, вязал ими, как ниткой, расставлял, как завитушки в орнаменте, то медленно полз в гору, то бешено взмывал ввысь. В азарте разнообразия я даже покатился под уклон.
– Постой! Постой! – закричал изумленный учетчик. – У тебя недавно было семнадцать тачек, а сейчас ты говоришь: пятнадцатая!
– Теперь ты сам убедился, насколько я честен, – сказал я величественно. – Мне чужого не надо. Но я оговорился, пиши: двадцатая.
Он покачал головой и написал: восемнадцатая. Фейерверк моих производственных достижений его ошеломлял. Он стал присматриваться ко мне внимательней, чем ко всей остальной бригаде. Еще час назад меня бы это огорчило. Я поиздевался над его запоздалым критическим усердием – я наконец добрался до толстого дерна. Лопата здесь уходила в землю с ободком. Сгоряча я не заметил, насколько труднее стало резать этот высокий земляной слой.
Мои соседи тоже приползли к желанной линии. Во время очередного перекура мы сошлись в кружок.
– Станет легче, – устало порадовался Алексеевский.
Ровно на столько, на сколько тридцать процентов нормы легче пятнадцати, – уточнил Хандомиров. – У меня все записано – поинтересуйтесь.
Никто не проявил любопытства. Мы знали, что Хандомиров в расчетах не ошибается. Мой восторг от того, что удалось блестяще освоить туфту, погас. Каждая моя косточка ныла от усталости. Я печально смотрел на Алексеевского и Альшица. Я знал, что им еще хуже.
В этот момент в нашу работу властно вмешался Потапов. Если раньше он гнал нас вверх, к «большому дерну», то теперь внезапно затормозил порыв к краю площадки. Он приказал возвращаться вниз, на тощие земляные покровы, к скалам, еле прикрытым мхом.
– Черт знает что! – сказал он непререкаемо. – Выбираете работешку повыгоднее? Будьте любезны очищать площадку по плану!
Он говорил это так громко и раздраженно, что никто не осмелился спорить. Мы с горечью отступились от вскрытого нами мощного земляного пласта. Отныне мы быстро очищали большие площади, но тачка набиралась нескоро. Мы надвигались на обрыв, сбрасывая в него остатки жалкого травяного покрова. Уставшие и приунывшие, мы еле плелись. Мы знали, что ничто уже не спасет нас от штрафного пайка.
– Я подтверждаю, что бригадир у нас полоумный, – мрачно сказал Альшиц.
– Рассчитывать он не умеет, – поддержал Хандомиров. – Ум бригадира – это расчет!
Потапов носился по площадке, поглядывая на часы, уцелевшие у него после всех обысков и изъятий, и поторапливал нас:
– Не сидеть! Здесь не дом отдыха! Чтобы все до отвала было зачищено.
Мы огрызались. Перед концом работы мы дружно ненавидели Потапова. Мы поняли, что он превратился в прислужника начальства и пощады от него не ждать.
Мы негодовали и ругались, провожая его злыми глазами. Минут за пятнадцать до конца он исчез. Не сговариваясь, мы тут же забросили тачки и лопаты.
– Как вам это понравится? – пожаловался Альшиц. – Я уже думаю, что он не сходит с ума, а перерождается. Согласитесь, что для нормального сумасшедшего его действия слишком безумны.
Хандомиров обнародовал окончательный результат своих расчетов:
– Всего мы выполнили семнадцать процентов нормы. Натянем по записи около сорока… Завтра получим шестьсот граммов хлеба.
В это время со стороны конторы показалась группа начальников. Впереди надвигался Енин, за ним теснились прорабы, оперуполномоченные и снабженцы. Всех интересовало, как бригада инженеров справилась с земляными работами.
Рядом с Ениным, угодливо согнув широкую спину, шагал Потапов. Мы не слышали, что он говорит, мы видели только его заискивающее лицо и быстрые движения рук. Мы поняли, что он наговаривает на нас, оправдывая себя. Когда мы разобрались, о чем он толкует с Ениным, у нас перехватило дыхание. Даже в самых черных мыслях мы не допускали того, что произошло реально.
– Я со всей ответственностью заявляю, что записи лживы, – громко заговорил Потапов, когда начальственный отряд остановился. Теперь мы стояли двумя тесными группками: у обрыва – бригада инженеров-землекопов, выше – начальники, а в крохотном пространстве между ими и нами – Потапов и помертвевший от ужаса учетчик. – Вот посмотрите, разве этому можно верить? – Он вырвал листок из рук учетчика. – Девятая тачка, потом тринадцатая, потом четырнадцатая и сразу семнадцатая. Я не виню учетчика, но его нагло обманывали! Так можно запросто получить и триста процентов.
Он смотрел на Енина, а мне казалось, что он пронзает беспощадным взглядом меня. Он цитировал мои данные, вольное творение туфтача-фантазера. Недавно я так гордился этими звонкими цифрами, теперь они падали на меня как камни. Я опустил голову, дыхание сделалось маленьким и робким.
Енин спросил:
– Что же вы предлагаете, бригадир?
– Прежде всего уничтожить эту запись как зловредную туфту! – Потапов рванул листок и бросил обрывки на землю. Горный ветер подхватил их и унес в отвал. Мы с молчаливой скорбью следили, как исчезает в темнеющей тундре единственная наша надежда на сносную еду. – А затем установим сами истинно выполненный объем работ. Никакой туфты – вот мой лозунг!
– Правильно – никакой туфты! У нас верный подход, бригадир, мы это запомним. А как вы определите истинный объем работ?
– Нет ничего проще. При вас замерим очищенную площадь и высоту дернового слоя, а затем помножим одно на другое. Вон там разрез по неснятому дерну, прошу туда!
Никто из нас не проговорил ни слова, но в воздухе пронесся ветер от единого вздоха полусотни людей. Минутой позже Хандомиров, быстро проделав в уме расчет, восторженно прошептал:
– Вот это туфта так туфта! Почти вдесятеро! Процентов сто тридцать нормы – ручаюсь головой! Боже, какие мы кусочники в сравнении с Михаилом Георгиевичем!
А когда начальство, утвердив промеры, проделанные при нем, и пригрозив, что так будет и впредь при каждой попытке очковтирательства, наконец удалилось, мы всей бригадой набросились на Потапова. Мы качали его, сменяя один другого, и, снова вступая в дело, кричали ликующе, с хохотом и свистом, с хлопаньем в ладоши и кровожадными криками: «Никакой туфты! Никакой туфты!» Потапов потерял голос еще до того, как мы всего лишь наполовину выплеснули переполнявшие нас чувства. Он шатался и закатывал глаза. Мы схватили его под мышки и потащили к вахте, не выпуская из рук, и орали на всю темную тундру тот же дикий, воинственный припев, ставший отныне нашим лагерным гимном:
Все замеры в кусты! Все замеры в кусты!
Никакой туфты! Никакой туфты!
В этот знаменальный день я не только познакомился с туфтой, но и понял самое важное: настоящую туфту можно зарядить лишь под флагом принципиальной борьбы с туфтой!
Если в лагере и выпадает порой какой-то счастье, то в этот день оно нас посетило. Мы бригадно радовались в дороге, хохотали в бараке. Ничего особенного не произошло – раз в семь или в восемь преувеличили реальную выработку, нормальное производственное вранье, без крупного обмана и маленькой конторки не выстроить – только и всего. Но нас восторженно потрясла фантастичность обмана. Были какие-то изящность и красота в том, как наш бригадир обеспечил завтрашний нормальный паек. Туфта была заряжена не топорная, не ремесленная, какую мы пытались самолично сотворить лживыми цифрами. Нет, она покоряла мастерством, равновеликим искусству, а не производству.
– Потапов – человек министерского ума, – твердил увлекающийся Хандомиров. – Ему бы главком руководить, а не бригадой. С таким не пропадешь, это точно.
Нам в тот вечер казалось, что найден единственно верный способ нормального существования в лагере – туфтить и туфтить, переходить от одного обмана к другому, заботиться не о деле, а о показухе. Мы почему-то все поголовно уверились, что так будет продолжаться всегда. Никому – кроме самого Потапова, разумеется, – и в голову не пришло, что ни Енин, ни его прорабы, ни даже оперуполномоченные на Металлургстрое ни секунды не верили в истинность фантастических земляных выработок. Но они знали, что если их не одобрить сегодня, то завтра, ослабленные недоеданием, мы не потянем и того мизера, какой реально наработали сегодня. Близились выемки котлованов под оборудование, там ни показуха, ни туфта не проходили – машины надо ставить на настоящие фундаменты. Когда начинались эти работы, я уже не трудился на Металлургстрое, но с товарищами еще встречался – им было нелегко! Ян Ходзинский, дольше других потрудившийся на общих работах, так сформулировал следующий этап строительства: «Наверху – Бог, по бокам – мох, впереди – ох!».
После ужина вся бригада повалилась на нары. Кто-то подсчитал, что каждый лишний час сна эквивалентен пятидесяти калориям пищи – таким резервом энергии нельзя было пренебрегать. Правда, нам для нормального существования тогда не хватало, наверное, тысячи две калорий, то есть лишних сорока часов сна ежесуточно, но тут уже ничего нельзя было поделать.
Перед сном я погулял по лагерю. У клуба небольшая толпа ожидала, когда откроют двери. На стене висело объявление, что сегодня самодеятельные танцы и производственные частушки, а во втором отделении скрипичный концерт Корецкого, заключенный скрипач играет на собственном инструменте. Я уселся в первом ряду. Народу быстро прибывало. Не так много, так при показе кинофильмов, но с ползала набралось. Первая часть меня не увлекла – та самая самодеятельность, которая, по определению Хандомирова, делалась не профессионалами и потому восторгов не вызывала.
А скрипач Корецкий играл хорошо. Он, так и мы, был еще в гражданской одежде, а не в лагерном обмундировании – правда, не во фраке, так полагалось бы, будь он на воле, а в пиджачной паре.
В нашем соловецком этапе его не было, он, наверное, прибыл с красноярцами, их партия выгрузилась в Дудинке вскоре после нашей. И ему, и его аккомпаниатору – тоже профессиональному пианисту – дружно похлопали. В зале сидели и настоящие любители музыки.
Корецкий завершал клубный вечер. Он еще не раскланялся, а зрители уже повалили вон. Я подошел к скрипачу и поблагодарил его. Он ответил равнодушным кивком – признание лагерного слушателя, вероятно, и не заслуживало большего. Я продолжал:
– Меня взяли в Ленинграде, а судили в Москве. И вот перед самым арестом приключилась такая история. В Большом зале Ленинградской филармонии объявили концерт известного скрипача. Я поспешил туда, но все билеты были проданы. И, сколько я ни выпрашивал лишнего билетика, попасть на концерт мне не удалось. Я очень жалел, в программе значились прекрасные скрипичные пьесы.
Корецкий немного оживился:
– Наверное, был концерт Мирона Полякина или Михаила Эрденко? Они часто тогда выступали. Я сам очень люблю этих превосходных скрипачей.
– Это был ваш концерт, Корецкий, – сказал я. – И тогда, в Ленинграде, я не достал билета. А сейчас слушаю вас, не потратив ни денег, ни времени на очередь в кассе. И не знаю, радоваться этому или печалиться.
Он смущенно засмеялся и пожал мне руку. Несколько человек, заинтересованные нашим разговором, подошли поближе. Корецкий оглядел опустевший зал и что-то сказал аккомпаниатору. Тот пожал плечами.
– Пожалуй, я сыграю вам кое-что из программы того концерта, раз уж вы тогда не сумели меня послушать. И только сольные вещи, у нас нет нот для аккомпанемента.
Я уселся на прежнее место, рядом сел аккомпаниатор. Все оставшиеся слушатели заняли два ряда. Корецкий сыграл «Цыганские напевы» Сарасате, кусочек из баховской Чаконы, две скрипичные арии – Генделя и Глюка. Я слушал закрыв глаза. Великая музыка в лагерном клубе хватала за душу еще сильней, чем в нарядных концертных залах. Корецкий опустил скрипку и сказал:
– Простите, больше не могу. Наш паек не восполняет затраты даже физической энергии, не говорю уже о нервной. Окрепну после этапа, буду играть больше. Спасибо всем, что так слушали меня!
Он благодарил нас, мы благодарили его. Я вышел из клуба и стал бродить по опустевшему лагерю. Музыка опьянила меня сильней, чем вино, она расковывала душу, а не тело. Я подходил к нашему семнадцатому бараку и возвращался к запертому клубу. Из кухни возле него тянуло запахом завтрашней утренней баланды, я два раза прошел мимо раздаточного окна, непроизвольно втягивая в себя малопитательный аромат. Близость кухни мешала мысленно воспроизводить услышанные мелодии. Я рассердился на себя за то, что низменные потребности тела не корреспондируют высоким наслаждениям души, и пошел в барак.
Прохоров свесил голову с верхних нар.
– Ну как, Серега, концерт?
– Отличный. Можешь пожалеть, что не пошел.
– Жалею только о том, что раздатчик не налил второй миски супа. Слышал недавно лагерное изречение: одной пайки мало, а двух не хватает. Точно по мне.
Его жалобы вдохновили меня на ослепительную идею.
– А трех паек хватило бы, Саша? Могу предложить.
Он даже вздохнул, до того несбыточны были мои обещания.
– Не уверен, что хватит, но попробовать надо бы. Помнишь, как учили вузовские диаматчики: критерием истины является практика. Особенно в лагере – очень уж философское это учреждение.
– Тогда слезай, бери бак – и пошли за тремя порциями баланды для каждого.
– Он даже не пошевелился.
– Не трепись! Сам трепло, но такого…
– И все-таки послушай.
И я рассказал, что, проходя мимо столовой, почуял дух еще не полностью розданной сегодняшней баланды. Бригады на ночные работы не выводят, организованных раздач больше не будет. Что поварам делать с остатками варева? Сами едят, друзей угощают… Почему бы нам не выпросить немного и для себя? Могут шугануть, да ведь попытка не пытка.
Прохоров проворно соскочил с нар и схватил бачок.
– Пошли, Сергей. Условия такие: я несу бак, ты выпрашиваешь баланду. Тискать романы и раскидывать чернуху, выражаясь по-лагерному, ты мастер. Так вот: сегодня ты должен превзойти самого себя – в смысле переплюнуть любого оратора.
– Будь спокоен. Пламенные проповеди епископа Иоанна Хризостома, прозванного Златоустом, покажутся невнятным мемеканьем рядом с моей речью к поварам.
Но вся заранее расхваленная моя речь свелась к двум умоляющим фразам. Прохоров взметнул пустой бачок на раздаточный столик, из окна выглянул упитанный поварюга – щеки шире плеч, а я, смешавшись, пробормотал:
– Кореш, будь человеком. Нам бы остатку, понял…
Повар вытаращился на меня и издевательски ухмыльнулся. Видимо, еще не было случая, чтобы Уксус Помидорычи из «пятьдесят восьмой» осмеливались просить добавки. Он взял бачок, кликнул помощника и пошел с ним к котлам. Спустя минут пять – наливали в бак литровыми черпаками – оба они единым махом водрузили на столик наполненную доверху посуду. Повар со смешком снабдил меня ценным наставлением:
– Тащи, доходяга. И не обварись, суп горячий.
Я поманил скрывавшегося в тени Прохорова.
– По условию – носка твоя.
Но он не сумел даже снять трехведерный бак со стола. Вдвоем мы все же стащили его на землю, не пролив и капли драгоценного варева. Вцепившись в ручки бака, мы потащили добычу в барак. Но руки долго не выдерживали, мы менялись местами. Это удлиняло отрезок пути без остановок не больше, чем на десяток метров. Потом Прохоров предложил тащить в четыре руки. Стало легче держать бак, зато трудней – двигаться: идти приходилось боком. На полдороги, у каменной уборной, солидного домика с обогревом и крепкой крышей – сконструировали для дикой пурги и тяжкоградусных морозов, – я попросил передыха.
– Отлично! Пойду облегчусь, – сказал Прохоров и направился к уборной. Но его остановил парень из «своих в доску».
– Парочка заняла теплое местечко, так он сказал, – объяснил Прохоров.
Мы с минуту отдыхали, потом снова взялись за ручки. Из уборной вышли мужчина и женщина, к ним присоединился охранявший любовное свидание – все трое удалились к другому краю лагеря, там было несколько бараков для бытовиков и блатных.
– Мать-натура в любом месте берет свое! – Прохоров засмеялся. – Теперь так, Сергей, через каждые сто шагов остановка на три минуты. Шаги считаешь ты, ты кончал физмат, а я лишь электрик.
– Электрик без математики – ноль без палочки, – возразил я, но стал считать шаги.
Втащив ношу в барак, мы поставили бачок на длинную скамью, протянувшуюся вдоль стола, и изнеможденно повалились на нее по обе его стороны: так вымотались, что не было сил сразу хвататься за ложки. Барак мощно спал, наполняя воздух храпом, сонным бормотанием и разнообразными испарениями. Я предложил будить всех и каждому выдавать по миске супа. Прохоров рассердился.
– Слишком жирно – всем по миске. И не подумаю подкармливать тех, кто обзавелся деньгами, жрет провизию из ларька, а с нами и в долг не поделится. Будим только хороших людей и настоящих доходяг. И не всех разом, а по паре, чтобы без толкотни и шума. Первая очередь – наша с тобой. Работаем!
Мы принялись выхлебывать бак. Пшенный суп был вкусен и густ, в нем попадались прожилки мяса. Но когда, впихнув в себя порции четыре варева, мы отвалились от бака, уровень в нем понизился всего лишь на три-четыре сантиметра.
– Не могу больше, – огорченно пробормотал Прохоров. – Погляди: брюхо как барабан, не то что ложкой – кулаком больше не впихнуть.
Я отозвался горестно-веселым куплетом, еще с великих голодух 1921-го и 1932 годов засевшим у меня в мозгу:
Что нам дудка, что нам бубен?
Мы на брюхе играть будем.
Брюхо лопнет – наплевать!
Под рубахой не видать.
– Я бужу Альшица, ты Александра Ивановича, – сказал Прохоров.
Старик Эйсмонт, услышав о неожиданном угощении, поднялся сразу, Альшиц сперва послал Прохорова к нехорошей матери – за то, что не дал досмотреть радужного сна, но, втянув ноздрями запах супа, тоже вскочил – даже в самых радостных сновидениях дополнительных порций еды не выдавали. Эйсмонт похлебал с полмиски и воротился на нары. Альшиц наслаждался еще дольше, чем мы с Сашей Прохоровым. Затем наступила очередь Хандомирова и Анучина, после них разбудили бригадира Потапова и бывшего экономиста Яна Ходзинского, эта пара гляделась у бака эффектней всех: рослый Потапов, не вставая со скамьи, загребал суп ложкой как лопатой, а маленький Ходзинский приподнимался на цыпочки, чтобы зачерпнуть поглубже и погуще. Пиршество в бараке продолжалось до середины ночи, но мы с Прохоровым этого уже не видели. Обессиленные от сытости, мы провалились в сон, когда над баком трудилась четвертая пара соседей.
…Рассказ мой будет очень неполон, если не расскажу о нескольких встречах с Прохоровым, после того как мы – надеюсь, навек – распростились с лагерем. В 1955 году решением Верховного суда СССР нас обоих реабилитировали. Прохоров испытал еще одну радость, мне, беспартийному, неведомую, – его восстановили в партии со всем доарестным стажем. Он жил у сестры в Гендриковском переулке, в доме, где некогда обитали Брики и Маяковский. Там уже был тогда музей Маяковского.
– Срочно ко мне, встретимся на Таганке, – позвонил мне Прохоров. Я тоже тогда жил в Москве, у родственников.
У станции метро на Таганке Прохоров рассказал мне о своей радости и объявил, что ее надо отметить, душа жаждет зелени, которой нам так не хватало на Севере, а также хорошего шашлыка, отменного вина и небольшого хулиганства – из тех, которые не заслуживают внимания милиции. Я предложил поехать в парк культуры и отдыха: зелени там хватит на долгую прогулку, а шашлыков и вина в ресторане – на любые культурные запросы. Что же до хулиганства, то выбор я предоставляю ему самому.
Мы спустились в метро. На середине эскалатора Прохоров, скромно стоявший на ступеньке, вдруг издал дикий индийский клич и мгновенно принял прежний скромный вид. На нас обернулись все находившиеся на эскалаторе. Боюсь, автором отчаянного вопля пассажиры посчитали меня – я неудержимо хохотал, а с лица Прохорова не сходила постная благостность, почти святость.
Мы поднялись наверх на Октябрьской площади. Прохоров вдруг затосковал. Воинственного клича в метро ему показалось мало. Ликующая душа требовала чего-то большего. Он пристал ко мне: что делать? Я рассердился. Меня затолкали прохожие, ринувшиеся на зеленый свет через площадь. В те годы на Октябрьской не существовало подземных переходов, все таксисты Октябрьскую, как, впрочем, и Таганку, дружно именовали «Площадью терпения», а пешеходы столь же дружно кляли. Посередине площади, на поставленном для него бетонном возвышении милиционер в белых перчатках лихо командовал пятью потоками машин, старавшимися вырваться на площадь с пяти вливавшихся в нее улиц.
Что делать? Посоветуй же: что бы сделать? – громко скорбел ошалевший от счастья Прохоров.
Я показал на милиционера, величаво возвышавшегося в струях обтекавших его машин.
– Подойди к нему и поцелуй его.
Прохоров мигом стал серьезным.
– Поставишь три бутылки шампанского, если выполню.
– А ты пять, если не выполнишь.
– Годится. Смотри внимательно!
Он решительно зашагал на середину площади. Завизжала тормозами чуть не налетевшая на него «Победа». Милиционер сердито засвистел и свирепо замахал рукой, чтобы нарушитель порядка немедленно убрался. Прохоров подошел к нему и что-то сказал. Милиционер вдруг расплылся в улыбке и наклонился. Сашка чмокнул стража порядка в щеку, сказал что-то еще и направился на другую сторону площади. Милиционер, не переставая улыбаться, помахал вслед моему другу затянутой в перчатку рукой – два или три водителя, не поняв жеста, испуганно затормозили. Я побежал на переход, но пришлось переждать, пока пройдет плотный поток машин: рейд Прохорова через площадь создал немалый затор.
– Сашка, что ты ему сказал? – спросил я, догнав ушедшего вперед друга. – Не сомневаюсь, врал невероятно.
Прохоров почему-то обиделся.
– Нет такого вранья, чтобы милиционеры дали себя целовать. Фантазии у тебя не хватает.
– Что же ты ему наговорил?
– Только правда могла подействовать. Так, мол, и так, милок, сегодня восстановили в партии со всем стажем. Прости, не могу, душа поет, дай я тебя поцелую! И поцеловал!
– Три бутылки шампанского за мной, расплата без задержки, – сказал я, восхищенный, и мы повернули в Парк Горького.
Уже вечерело, когда мы уселись на веранде ресторана. Над столиком нависала простенькая люстра, в ней светили три лампочки. В душе Прохорова еще бушевал задор. Но хулиганить в одиночестве ему уже не хотелось.
– Теперь твоя очередь творить несуразное, – объявил он.
Я возмутился.
– С чего мне несуразничать? Я реабилитацию отпраздновал.
Прохоров показал на люстру.
– Помнишь, как в Норильске мы отмечали освобождение из лагеря? Ты тогда дважды попадал пробкой от шампанского в указанные тебе точки на потолке. Разбей пробками эти лампочки. Штрафы плачу я.
– Раньше подвыпившие купчики били зеркала, – съязвил я.
– Бить зеркала – к несчастью, – строго возразил он. – Я человек современной индустриальной культуры и верю в нехорошие приметы. Электролампочка в каталогах научного суеверия не значится. Бей, говорю тебе!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?