Текст книги "Лук Будды (сборник)"
Автор книги: Сергей Таск
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)
Из бесед шестого патриарха школы Чань с учениками
Из бесед: О чистоте помысловДебют четырех коней
По окрестным дорогам бродили когда-то
Тао-и и Ма-цзу, два монаха, два брата.
Шли, себя не щадя, а уставши с дороги,
обивали смиренно чужие пороги.
И однажды, покинув пределы Кантона,
услыхали монахи рыданья и стоны.
Это дама, ступню подвернув ненароком,
обмерла, остановлена горным потоком.
Тао-и перенес ее. Кончились ахи,
и маршрут свой продолжили братья-монахи.
Десять ли они шли в совершенном молчанье
мимо рощ и полей, где трудились крестьяне.
И промолвил Ма-цзу: «Ты же связан обетом —
сторониться всех женщин. Забыл ты об этом?»
Тао-и улыбается, глядя на братца:
«Я-то что, я всего лишь помог перебраться.
Неужели в беде человека я брошу?
Ты же, брат, до сих пор все несешь эту ношу».
И опять замолчали, влекомы куда-то,
Тао-и и Ма-цзу, два монаха, два брата.
Если бы жизнь можно было описать с помощью алгебраического тождества, где любовь и ненависть, страсть и рассудок, простодушие и коварство абсолютно уравновешивают друг друга, то история, которую я хочу рассказать, пришлась бы как нельзя более кстати, а так она рискует угодить в разряд курьезов, хотя, надеюсь, не станет от этого хуже, может быть, даже лучше, ибо чем, как не курьезами, приправляется протертый супчик буден. Конечно, есть среди наших читателей и вегетарианцы, предпочитающие постные стихи и бессолевые романы, но таких я заранее прошу не мучиться и отсылаю их к литературным последователям Брэгга.
Прошлой осенью я провел десять дней в Абхазии, в курортном местечке, в доме знакомой гречанки, где кроме меня жили еще два москвича, молодая пара с малышом из Ленинграда, литовка с внучкой и большая шумная семья, кажется, из Донецка. Я чувствовал себя участником хеппенинга, который происходил в тесном дворике, на пятачке между колодцем, кухней-времянкой и курятником. Здесь под навесом, увитым виноградной лозой, стоял длинный стол – главная деталь реквизита и вместе с тем смысловой центр импровизированного спектакля, что разыгрывался изо дня в день, с вариациями, без пауз и остановок, с коротким антрактом на три-четыре часа – те самые, когда кошки серы. Первым, еще до зари, подавал голос малыш за тонкой фанерной перегородкой, которая лишний раз доказывала условность барьера, искусственно воздвигаемого между москвичами и ленинградцами. Под самым окном комнатушки в полуподвале, где вместе со мной добровольно погребли себя еще двое любителей морских купаний, нервно взвизгивал приблудный пес, во сне особенно остро переживавший свое пролетарское происхождение. Хлопала дверь пристройки напротив – шахтерская династия начинала паломничество к святым местам. А вот полыхнул свет в кухне – это Гришина жена, для которой все звуки мира раз и навсегда потонули в реве гигантских птеродактилей, облюбовавших адлерский аэропорт, поставила на плиту кофейник. Чуть позже поднимется Гриша и запустит железный насос – это акт милосердия (не для жены, для нас): возможно, сегодня мы не услышим, как их дети, девочка и мальчик, малолетние террористы с фантазией, совершат очередной вылет, чтобы отбомбиться над мирным детсадом. Неожиданное оживление в курятнике может означать только одно: во двор вышел куриный бог, чье превосходство нехотя признает сам петух, – еще бы, в руках у человека ведро с отборным пшеном вперемешку с чем-то таким, чему и названия-то нет, а если есть, то мудреное, латинское, ибо человек заведует аптекой, и зовут его Федор, и женат он на Гришиной младшей сестре, которая, это знает каждый цыпленок, ждет ребенка, иначе бы зачем день-деньской жужжать швейной машинке – приданое шьет Софья, тут и думать нечего. Но если Софа встанет еще нескоро, то другая сестра, Ольга, – она-то и пригласила меня погостить, – та, слышу сквозь дрему, уже вовсю хозяйничает на кухне. Тем временем накормленный малыш симпатичных ленинградцев затевает возню с недовольным псом, мучительно соображающим по утрам, где он накануне зарыл свою сахарную косточку. Шахтерская династия дружно приступает к обряду омовения. Из подсобки что-то пищит по-литовски куколка шести лет. Автомобильные гудки – это вернулись со свадьбы Ольгины родители, чье появление благословляет с верхней террасы чутко спящая бабушка.
Так или примерно так разыгрывается пролог к главному, дневному действу. Оно обычно происходило на нескольких открытых площадках, но преимущественно во дворе, а точнее за длинным столом под навесом, в сопровождении кудахтанья несушек, жужжания упомянутой швейной машинки и ненавязчивого бормотания двух телевизоров, цветного и черно-белого, стоявших перед кухней, один на другом, и умолкавших далеко за полночь. Но если пролог к спектаклю я воспринимал как бы вчуже, то дальнейшие перипетии происходили уже при моем непосредственном участии. Я сразу стал едва ли не центральным, хотя и бездейственным персонажем – уже потому, что был гостем и, следовательно, идеальным пищеприемником в глазах трех женщин. Вскоре, однако, мое амплуа несколько расширилось. Подозреваю, что под удар, вольно или невольно, меня подставил Гриша, напевший бабушке, что я печатаюсь в московских журналах (единственная серьезная публикация, которой я могу пока похвастаться, это объявление в рекламном листке: «Напечатаю рассказ в толстом журнале. “Крестьянку’ и “Работницу не предлагать») и что через меня они могут войти в Историю. Видимо, культ печатного слова так развит среди абхазских греков, что я даже не слишком удивился, когда на третий день двор заполнился ходоками. Приходили соседи, чтобы с моей помощью написать письмо министру с предложением построить наконец грязелечебницу рядом с их домом, на месте непросыхающей лужи, целительными свойствами которой испокон веку пользуются местные жители; под покровом ночи ко мне пробрался суетливый человек с головой, стянутой эластичным бинтом, и театральным шепотом стал умолять, чтобы я сообщил в органы о преступной деятельности здешней мафии, тайно, у подножия горы, за глухим забором со знаком М испытывающей взрывные устройства такой силы, что у него треснул череп; спустился с гор чабан, чтобы возбудить дело против отары, отказавшейся сдавать «левую» шерсть. Я сидел за обеденным столом, под навесом, прогнувшимся от отяжелевших виноградных кистей, среди дымящейся мамалыги, и лаваша, и жареных цыплят, среди бутылок и бутылей, и не разгибаясь писал ходатайства, жалобы, проекты. Никогда еще, без преувеличения, я не пробовал себя в таких разных жанрах одновременно.
Бабушка принимала живое участие в моей работе. Это выражалось в том, что о каждом ходатае, в его присутствии, она рассказывала всю подноготную, начиная от мелкого разбоя в голопузом детстве и кончая похождениями в джинсовом настоящем, рассказывала с таким знанием дела, что оставалось только гадать, на каких ролях она сама выступала в этих, скажем так, камерных сценах. С пугающей обстоятельностью она разворачивала очередной компрометантный свиток, и горе тому, кто пытался в него внести поправки или уточнения. Почему-то зацепился в памяти ее рассказ о некоем дальнем родственнике, который на свадьбе дочери, складывая в холщовый мешок денежные приношения, выписывал на листке точную сумму и фамилию дарителя, дабы впоследствии не дать себя застать врасплох органам ОБХСС.
И вот однажды, когда я, помнится, как раз закончил составлять для нервного молодого человека заявление в милицию с просьбой выдать ему новый паспорт или, по крайней мере, сделать вкладыш в старом, ибо молодой человек мечтал вступить в брак, а отметку об этом важном событии негде было ставить, разве что в графе «Воинская повинность», поскольку в предыдущей, «Семейное положение», татуированной различными ЗАГСами страны, живого места не было, – в тот тихий воскресный день, именно воскресный, потому как по воскресеньям сходились в кулачном поединке два клана, две ветви фамильного древа Онуфриади, которые в будни не соприкасались по причине непримиримой и загадочной для меня вражды, а может быть, по причине двухметрового забора, что разделял два соседних участка, каменного забора, выкрашенного в желтые цвета ненависти, и вот в одно такое тихое воскресенье, когда утренние бои отшумели и куриный бог, он же заведующий аптекой, оказывал кое-кому первую, а то сразу и вторую медицинскую помощь, в паузе, когда, истомленная полдневным зноем, смолкала птаха в пыльных ветвях хурмы и самый воздух дышал любовью и всепрощением, бабушка попросила меня принести ей книжку из спальни. Я поднялся на верхнюю террасу, прошел в гостиную с настоящей лепниной, через комнату сестер, где на колонках системы «Окай» был развешен весь комплект трусиков «неделька», по коридорчику сквозь строй банок с греческими оливками – эдакое эллинистическое вкрапление, оживлявшее интерьер, – и наконец оказался в спальне бабушки. Здесь царили чистота и казарменный порядок. Я без труда разыскал на полке нужную книгу и уже собирался уходить, когда взгляд мой упал на тумбочку в нише. Там были расставлены шахматные фигуры. Я подошел поближе, чтобы оценить позицию. Следующим ходом белые получали мат. А если… я двинул белую пешку на h4… Все равно мат, только двумя ходами позже. Я восстановил прежнюю позицию и вышел из спальни.
Бабушка поила чаем нервного жениха, но стоило мне протянуть ей истрепанный, без обложки томик, как она сразу забыла о своем госте. Она бережно приняла до дыр зачитанную книгу, раскрыла ее наугад и стала читать про себя, явно волнуясь и от волнения пролистывая по нескольку страниц. Молчание наливалось тяжестью, даже шпулька в швейной машинке завертелась рывками. Жених предпринял скрытый маневр в направлении дальнего конца стола, забыв о злополучном паспорте. Внезапно бабушка оторвалась от книги и, устремив на жениха гиперболоидные свои зрачки в запавших глазницах, не то от себя, не то цитируя по памяти, произнесла:
– В любви-страсти совершенное счастье заключается не столько в близости, сколько в последнем шаге к ней.
Жених одеревенел. Умолкла швейная машинка. Даже в курятнике, как мне показалось, произошло некоторое замешательство. А бабушка тяжело вздохнула и снова отдалась чтению. Софа с точно таким же вздохом, в котором сквозило молчаливое одобрение бабушкиных потаенных мыслей, завертела ручку зингеровской машинки. Через несколько минут бабушка положила книгу на колени, лицо ее выражало задумчивость.
– Он прав, – сказала она негромко. – Гордой женщине больше всего досаждают люди мелкие, ничтожные, и свою досаду она вымещает на благородных душах. – Она рассеянно поправила загнувшийся угол клеенки. – Из гордости женщина способна пойти за дурака соседа, только бы побольнее уязвить кумира своего сердца. За дурака! – убежденно повторила она, обращаясь почему-то к жениху, который под ее взглядом переходил в новую стадию – окаменения.
– А что это у вас там в комнате за партия стоит? – попытался я перевести разговор в более спокойное русло. Софья полыхнула в мою сторону глазищами, но я не понял знака и продолжал с развязностью бабушкиного компаньона: – Сказать по правде, в этом положении я бы не рискнул сыграть за белых.
– За черных тоже, – последовала хлесткая отповедь.
Я прикусил язык.
– Я пойду, а? – жених потянулся через весь стол за паспортом.
Его никто не удерживал.
– Хватит уже шить приданое, – сказала бабушка, едва за гостем захлопнулась железная калитка. – Можно подумать, ты курица, которая высиживает десяток яиц. Нет бы с мужем посидеть. Вон какой у Федора фонарь под глазом, а ведь им скоро опять сходиться.
Софья поднялась резко, насколько это позволял восьмимесячный живот, и ушла в большой дом. Мы остались вдвоем с бабушкой.
– Ты на меня, старуху, не обижайся. Я как про это вспомню, сама не своя становлюсь. Ишь, глаз сразу пошел! Ладно, раз так, слушай. Вот ты смотришь на меня, на мои руки в темных пятнах, и думаешь… не перебивай! И думаешь – страшна старушка как смертный грех. А знаешь ты, как меня в молодости звали? Еленой Прекрасной. Там у меня наверху фотография висит – ты посмотри, посмотри. Костас у матери золотой браслет украл – доказать, что для меня он готов на все. Вот я об него ноги и вытирала… а через год мы обвенчались. Смешно, да? После этого Нико зачастил к нам. Придет и сидит – час, два, а потом, слова не сказав, уходит. Костасу моему что, охота сидеть – пускай сидит, Нико ему хоть и двоюродный, а брат, но мне-то каково? Я даже обрадовалась, когда они за шахматы засели, ну, думаю, хоть так, все легче будет. Легче! А видеть его чуть не каждый божий день? Правда, со мной он ни о чем таком не заговаривал, врать не буду. Даже на день ангела, когда принес мне вот эту книгу, Стендаля, ничего не сказал, да только я, когда они ушли играть, раскрыла на закладке, а там подчеркнуто… сейчас… – Она полистала затрепанный томик. – Вот… «Единственное лекарство от ревности состоит, быть может, в очень близком наблюдении счастья соперника». Да. – Она помолчала. – Знаешь, я ничего не соображаю в этих шахматах, но как-то муж, довольный своей победой над бедным Нико, – он почти всегда у него выигрывал, – стал показывать мне на доске какие-то ходы, я внимательно его слушала, а под конец спрашиваю: «Так почему он тебе проиграл?» Муж долго хохотал, потом говорит: «Проиграл и будет проигрывать. Потому что упрям как бык. Я иду пешкой, и он пешкой, я слоном, и он слоном». – «А так нельзя?» – спросила я. «Кто сказал, что нельзя? – начал горячиться Костас. – Я сказал, что нельзя? Можно! Все можно! Но у меня же темп, понимаешь ты это? Темп у меня!» Я, конечно, ничего не поняла, он назвал меня дуррой и зарекся толковать со мной о шахматах.
Только сейчас бабушка заметила, что мухи совершенно беспардонно залезают в банку с вареньем из фейхоа; уже лет пять она безуспешно пыталась угостить им правнуков в обход ненасытных внуков, что напоминало классическую сценку в городском парке, когда разбитные воробьи разворовывают крошки из-под носа у голубей, которым эти крошки предназначались. Бабушка отогнала мух и закрыла банку полиэтиленовой крышкой.
– Но один раз, – она помедлила, словно проверяя свою память, – еще один раз он заговорил со мной о шахматах. Это было перед самой войной, прошло, наверно, пять или шесть лет…
– Вы хотите сказать, что все эти годы они продолжали сражаться за доской?
– Можешь себе представить. Когда зимой тридцать девятого Костаса положили в больницу с подозрением на желтуху, сестра Нико, ты ее видел, по его просьбе две недели носила моему муженьку передачи. Уже после мы узнали, что в этих пухлых свертках не было ничего, кроме очередного хода.
– Вы сказали, Елена Харлампиевна, – напомнил я, – что ваш муж еще один раз говорил с вами о шахматах.
– Да. После той партии, что стоит на доске по сей день. Это была их последняя партия. – Бабушкина спина вдруг разогнулась, глаза заблестели, и на мгновение я увидел перед собой ту самую Елену, Елену Прекрасную, ради которой не грех было стащить у матери золотой браслет. – Он проиграл тогда.
– Кто? Нико?
– Мой муж, – сказала она бесстрастно, но, странно, в ее тоне мне почудился оттенок торжества. – Это был тот редкий случай, когда он проиграл. И как проиграл!
– Да, эффектная ловушка, – согласился я.
– Я не о ловушке, – улыбнулась бабушка. – Они играли, как тогда говорили, на интерес.
– То есть на деньги?
– Необязательно. На деньги, на охотничье ружье, мало ли на что. Онуфриади – семья богатая.
– И что же ваш муж проиграл в тот раз? – спросил я, в свою очередь улыбаясь. – Корову?
Тут я почувствовал, как под немигающим бабушкиным взглядом моя улыбка тихо съеживается.
– Меня, – сказала она просто.
– Кого? – не понял я.
– Меня, – повторила она.
Я попробовал выдуть из себя новую улыбку – дескать, мы способны оценить удачную шутку, – но из этого ничего не вышло.
– Муж тоже решил, что Нико шутит, – как ни в чем не бывало продолжала бабушка, – но он был так в себе уверен, что принял это дерзкое, оскорбительное пари. После, пытаясь передо мной оправдаться, он божился, что не допускал даже мысли о поражении. Он знал страсть Нико копировать его ходы и потому остановился на дебюте четырех коней – видишь, не такая уж я дура, кое-что усвоила, – остановился на нем как на беспроигрышном. Этот дебют у них уже встречался, и всегда Костас ставил Нико мат. Не знаю, правда ли это, но так мне муж потом объяснял.
– Что же произошло?
– Неизвестно. Он был тогда как помешанный. Что-то выкрикивал, рвал на себе волосы. Хотел убить меня, себя, его. До того договорился, что это я все подстроила.
– А может быть, Нико… – я замялся, подыскивая слово, – может быть, он сыграл не совсем корректно?
– То есть смухлевал? – безжалостно уточнила бабушка. – Нико никогда бы этого не сделал! – Кажется, впервые она повысила голос, впрочем, тут же взяла себя в руки. – Неужели ты думаешь, что мой муж сто раз не проверил каждый ход? Да он дотемна просидел над этой чертовой доской.
– И не нашел ошибки?
– Не нашел.
Я смотрел исподтишка на бабушку, старую, совершенно седую, всю в черном, отчего она казалась почти бесплотной, и не решался задать вопрос, который вертелся у меня на языке.
– Знаю, о чем ты хочешь спросить. Ты хочешь спросить, выполнил ли мой муж условия пари? Я тебе так отвечу: он был слишком слаб, чтобы послать меня на такое. Он валялся у меня в ногах, хватался за ружье, но когда среди ночи я поднялась с постели и начала одеваться, он притворился, что спит.
Она замолчала, молчал и я, даже две курицы молча охаживали друг дружку в схватке за арбузную корку.
– А Нико не притворялся, – продолжала бабушка. – Нет, этот не притворялся. Он ждал меня… Ждал, чтобы отвергнуть. Да! Нико выставил меня за дверь! Но об этом мой муж, как ты понимаешь, не узнал, и еще до рассвета они отправились на Белые скалы. Ты был там?
Я там был. В день моего приезда ленинградцы взяли меня с собой на Белые скалы, оказавшиеся наплывами вроде свечных наростов, у самого моря, примерно в получасе быстрой ходьбы. Белые скалы… красивое место, ничего не скажешь… разве что безлюдное, особенно в такую рань.
– Значит, тебе не нужно объяснять, как это далеко отсюда. Но я услышала. За окном только-только растеклось «молочко», когда я услышала два выстрела, почти одновременно.
Я ждал чего-то еще, но бабушка тяжело поднялась со скамьи и начала собирать грязные тарелки.
– И все? – вырвалось у меня. До чего же наивно это прозвучало. Так мог бы ребенок, услышав грустную сказку, выразить свое несогласие с жестоким финалом.
В ответ бабушка пожала плечами.
– Помоги мне убрать посуду от греха подальше, – сказала она. – Скоро начнут.
Она задрала голову, словно ожидая небесного знамения: вот сейчас ударит в землю молонья, этакий золотой посох, и можно будет начинать.
И вдруг меня осенило. Ведь это из-за нее, из-за бабушки они сходятся здесь каждое воскресенье. Ну конечно! Вот уже сорок пять лет две ветви семейства Онуфриади, деды, отцы, а теперь и сыновья бьются в кровь из-за некогда прекрасной женщины, и каждая сторона надеется доказать, хотя бы с полувековым опозданием, обоснованность изначальных притязаний, и нет для тех и других ничего важнее, ибо доказать это – значит восстановить земной миропорядок, когда любовь была равнозначна себе самой и не требовала поправок на размер приданого либо родственные связи, и когда высшая справедливость подразумевала высшую справедливость, только это и ничего больше, что едва ли уместно толковать в духе тезиса «выживает сильнейший», и пусть эти новоявленные Ахиллесы и Патроклы, такие же воинственные, такие же наивные, до второго пришествия ничего не докажут друг другу, зато каждую неделю они неопровержимо доказывают этой гордой старухе и вместе с ней всему человечеству торжество духа над жалкой материей.
– Ты что, оглох? – прорвалось до моего сознания. Бабушка чуть не в нос совала мне тарелки. – Вот и корми вас. Неси, голубок, на кухню.
Я принял из ее рук горку посуды с запекшимися пятнами соуса и похрустывающими между тарелок куриными косточками. Когда я все перетаскал, мне было велено унести Стендаля обратно. В спальне бабушки я примостился на продавленном диване, в пазухе между двух торчащих штопором пружин, и углубился в чтение. По тексту, надо сказать, хорошо прошлись карандашом. Одна фраза была обведена красным: «Для девушки гораздо большее нарушение стыдливости – лечь в постель с человеком, которого она видела два раза в жизни, после того как в церкви сказали несколько слов по латыни, нежели невольно уступить человеку, которого она обожает вот уже два года». Да это же про них – мелькнула первая мысль. А за ней вторая: это не она обвела красным, это он! Я заторопился, боясь, как бы меня, гонца, не отозвали, я перелистывал истончившиеся, с распушенными концами страницы, выхватывая наугад какие-то куски, и вдруг словно током ударило. Я трижды перечитал фразу, не веря собственным глазам. Но тут послышались шаги на террасе, я вскочил, точно вор, пойманный на месте преступления, сунул Стендаля в какую-то щель на полке и быстро вышел.
На террасе Гриша, одетый, завалился спать – очевидно, в комнате его вконец заели комары.
Перед заходом солнца они в очередной раз «сошлись». Из своей каморки в полуподвале я слышал, как Нико-маленький, внучатный племянник того легендарного Нико, призывал в свидетели Христа-Спасителя, что противник нарушает неписаные законы кулачного боя, как Андрей Константинович, сын Костаса, гостеприимно распахнувший передо мной, чужим человеком, двери своего дома, громогласно торжествовал после своего коронного удара снизу в челюсть. Чьего голоса я не слышал, так это бабушки, но я ни на полногтя не сомневался, что в эти святые минуты она, как всегда, сидит в плетеном кресле на верхней террасе и с высоты, подобно Афине Палладе, заинтересованно наблюдает за ходом поединка. Я же при слабой поддержке лампочки, превращенной мухами в подсвеченное изнутри перепелиное яйцо, спешил записать поразившую меня историю. Бабушка, я чувствовал, не сказала чего-то важного. Но чего? Возможно, она сама этого не знала. Не знала? А как же фраза из Стендаля? Не могла же эта фраза, в самом деле, ускользнуть от ее внимания, хоть она и не была подчеркнута? И дебют этот… четырех коней… отчего он меня так тревожит? Муж, сказала она, не нашел ошибки, сто раз проверил каждый ход и не нашел. Но почему, собственно, я должен верить ее мужу? Выигрыш Нико не был случайностью, это ясно, слишком высока была для него ставка, а это значит… Здесь ниточка моих рассуждений раз за разом обрывалась. Надо сходить переписать позицию, вот что. И уже отсюда танцевать. Положим, с моей шахматной эрудицией много не «натанцуешь». Ничего, вернусь в Москву, там разберемся. Да, признаюсь честно, меня тогда здорово разобрало, а если мной овладевает какая-то идея, я могу достать слона в целлофане.
Заранее извиняюсь за скороговорку о том, как незаметно пробежали для меня последние деньки «у моря», о том, что домой я увозил бабушкин ткемали и, да-да, божественное варенье из фейхоа, что обратного билета у меня не было и Гришина жена Таня оформила меня на рейс «подсадкой», услуга за услугу, ведь я составил от имени девочек-дежурных письмо в управление «Аэрофлота», в письме же по-женски эмоционально рассказал, как они глохнут на летном поле, не получая за это надбавки. Не то чтобы это было неважно, но сейчас, сию минуту я, как, вероятно, и ты, читатель, уже там, в Москве, где, хочется верить, нас ждет разгадка этой странной истории.
На другой день после прилета в столицу, во вторник, я позвонил в Центральный шахматный клуб и с огорчением услышал, что библиотека работает только по вечерам. Чтобы скоротать время, я сходил в кино на какую-то белиберду, дважды, на нервной почве, позавтракал (и остался голодным), пошатался по городу. К четырем часам, как штык, я стоял перед уютным особнячком на Гоголевском бульваре. В библиотеке мне выдали литературу по теории дебютов, коробку с деревянными фигурами и картонную складную доску. Не прошло и часа, как я нашел то, что искал. Не без волнения я разыграл роковую партию, окончившуюся двумя выстрелами. Оказалось, что в тридцать шестом году этот дебют избрала газета «Вечерняя Москва» в партии против своих читателей. До одиннадцатого хода черные в точности копировали ходы белых. Дальнейшее продолжение симметрии очень скоро грозило читателям матом, поэтому на одиннадцатый ход белых Фd4 они взяли слоном на f3. Впрочем, это их тоже не спасло и на двенадцатом ходу они признали свое поражение.
Была ли известна Нико Онуфриади эта курьезная партия? Думаю, не ошибусь, если отвечу утвердительно. Но ведь он-то, Нико, выиграл за черных! Да, выиграл… после того как неоднократно проигрывал, сознательно идя по ложной тропинке, проложенной читателями «Вечерней Москвы». Он вновь и вновь проигрывал своему брату и сопернику, заранее готовясь к главной партии своей жизни. И когда решающая минута настала, он на одиннадцатом ходу сыграл по-новому – с шахом взял конем на f3. Убаюканный легкими победами, ничего не подозревающий соперник сделал последующие ходы, в сущности, под его диктовку. На четырнадцатом ходу Нико скромно ушел королем в угол доски… и белые оказались в ловушке. На K:f6 следует Лg8. Мат! Запоздалая попытка открыть «форточку» белому королю тоже, как я убедился еще тогда, в бабушкиной спальне, ведет к мату. Ну и ну. У Костаса, наверно, глаза на лоб полезли. Если бы его хватил удар, я бы не удивился.
Вы спросите: с чего я взял, что Нико непременно должен был знать об этой партии? А если знал, то за каким чертом он так долго играл с соперником в поддавки? Стоп! А давайте спросим себя: как долго? Если мне не изменяет память, между первой и последней попытками Костаса приобщить жену к древней игре прошло пять или шесть лет, последний же этот, можно сказать, преддуэльный разговор произошел перед войной. Стало быть… Не торопись, здесь требуется абсолютная точность. Я отправился в библиотеку Ленина и в картотеке, на фамилию Стендаль, он же Анри Бейль, разыскал тот самый томик из пятнадцатитомного собрания сочинений, что был подарен Елене Прекрасной. Тридцать пятый год издания! Молодец старушка, все правильно – шесть лет. Вот, значит, когда в голове этого безумца возник его фантастический план. Я о той фразе у Стендаля, что так меня поразила…
Итак, именно тогда, в тридцать пятом, Нико зачастил в дом своего брата. Думаю, что поначалу у него не было четкого плана действий. Думаю, на мысль взять в союзники «зеркальные» шахматы его натолкнула заметка в «Вечерней Москве». Гениальная, между прочим, мысль. Как еще, спрошу я вас, запрограммируешь соперника на нужный тебе результат? О, я сразу не поверил в эти бессчетные проигрыши. Тот, кого Прекрасная Елена любит вот уже пятьдесят лет, не мог быть заурядным человеком. Любит, любит! «Он был так доволен своей победой над бедным Нико», – обронила она. Это слово – «бедный» – дорогого стоит… Великий хитрец, он в этой игре в кошки-мышки так часто отдавал себя на съедение, что рисковал вконец утратить навыки охотника. Но еще более удивительно его долготерпение. Чуть не каждый день, в течение шести лет, приходить в дом той, которая принадлежит другому, и, ничем себя не выдавая, снова и снова проигрывать тщеславному глупцу – согласитесь, на это способен не каждый. Я прикинул в уме: за шесть лет они сыграли полторы тысячи партий. Дебюты, разумеется, варьировались, однако до определенного момента он всегда, судя по всему, зеркально повторял ходы противника, выдавая это за свою странность или упрямство, как полагал Костас, а на самом деле исподволь приучая последнего к мысли, что так будет вечно. В этом море партий наверняка не раз встретился дебют четырех коней (да ведь Костас и сам в этом признался), но, удивительное дело, Нико вновь и вновь отказывался от своего шанса. Он не имел права рисковать! И предложил он свое удивительное пари, конечно же, не до начала их решающей партии, а после, когда их кони, белые и вороные, рванули друг другу навстречу, роняя пену с губ, и все сразу стало ясно, и оба ружья выстрелили беззвучно, чтобы чуть позже, на рассвете, эхо прокатилось среди Белых скал. Но тогда почему, спросим себя, пройдя свой крестный путь и оказавшись на пороге блаженства, он так и не переступил порога? Боюсь, что эта загадка мне не по зубам…
Моя история близится к концу. Я пересматриваю первые страницы и не могу отделаться от двойственного ощущения: если главный, любовно-шахматный, сюжет написан в общем-то просто и убедительно, то все, что ему предшествует, кажется мне недотянутым: в описании домашнего уклада проскальзывает чужая интонация, периоды порой тяжелы и одышливы, юмор от лукавого. Что делать, самое фальшивое в искусстве – это правда жизни.
Не могу распрощаться с читателем на грустной ноте. Партия сыграна, фигуры возвращаются на исходные позиции, что ж делать нам? Я бродил бесцельно под дождем и думал о моей прекрасной гречанке. Мне тоже хотелось пожертвовать для нее если не жизнью, то… то… Я поехал на Кузнецкий мост, потолкался среди «чернокнижников», и уже на следующий день мне была вручена, всего за пять номиналов, книга в бумажной обложке двусмысленного цвета, со столь же двусмысленной виньеткой, изображавшей не то лопнувшее от ожирения сердце, не то бомбу замедленного действия, к которой неумолимо подбирается по бикфордову шнуру петушиный огонек страсти. Это был Стендаль. «О любви», отдельное издание. Я отослал книгу бабушке. В книгу я вложил закладку. Бабушка раскроет Стендаля и тут же наверняка обратит внимание на подчеркнутую красным фразу: женщину можно выиграть, как партию в шахматы.
Уже поставив точку, я в последний раз окинул взглядом поле боя. И вдруг меня как током ударило. Какая слепота! Стоит ведь сыграть: 15. Лfc1 Лg8+ 16. Крf1 Cg2+ 17. Крe1, и белые ушли от мата. Костас мог спастись! Бедный мой герой – твоя мечта едва не лопнула, как воздушный шарик. Но рассказ уже написан. Я рад, что подарил тебе эту иллюзию, пускай ценой собственной ошибки.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.