Текст книги "Равельштейн"
Автор книги: Сол Беллоу
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Эйб не рассчитывал получить депозит, хотя и имел множество связей во французских академических кругах. Да и вообще во Франции – и в Италии. Он отдавал себе отчет, что законного способа вернуть деньги не существует. «Особенно в моем случае, ведь жилец – еврей, а в генеалогическом древе хозяина присутствует Гобино. Эти Гобино были известными антисемитами. К тому же я не просто еврей, я еще и американец – гремучая смесь, несущая хаос и разрушение цивилизации. Конечно, они не могут запретить евреям жить на их улице, но по крайней мере мы должны за это платить».
В минуты полузабытья, ослабленный недугом, едва поднимая веки, Равельштейн говорил неразборчиво, но с выражением, по которому я и угадывал смысл. Несколько дней подряд его речь была похожа на этот прищуренный взгляд, и он все силился донести до меня нечто важное. Наконец я понял что: он до сих пор не оставлял попыток купить и переправить в Чикаго новый «БМВ».
– Из Германии?
Видимо, да, хотя про пересылку Равельштейн ничего не сказал. У меня сложилось впечатление, что автомобиль уже находится на борту грузового судна где-то посреди Атлантики. А может, его благополучно выгрузили и теперь везут в Чикаго.
– Это для Никки, – сказал Равельштейн. – Он хочет быть хозяином чего-то необыкновенного, причем единоличным хозяином. Ты ведь понимаешь, да, Чик? Кроме того, ему, возможно, придется уйти из школы метрдотелей.
Я прекрасно понимал, что вопрос Равельштейна – риторический. Во-первых, если человек одевается как Никки – в «Версаче» и «Гуччи», – он едва ли станет пользоваться общественным транспортом. Однако, удовлетворив этим наблюдением свою потребность в занудстве, я перешел к делу. А дело было в том, что Равельштейн едва дышал, что он все еще был на «жизнеобеспечении», как это называли врачи, что нижняя часть его тела по-прежнему была парализована, ноги не слушались, и даже если бы этот паралич прошел, ему все равно пришлось бы иметь дело с другими инфекциями.
– Так, а теперь скажи-ка мне, Чик, как я выгляжу?
– Ты про лицо?
– Лицо, голова… У тебя особенный взгляд на вещи. Говори как есть.
– Твоя голова похожа на спелую дыню, которую уложили на подушку.
Он рассмеялся. Его прищуренные глаза засверкали; он получал странное удовольствие от подобных проявлений моих мыслительных процессов. Ему казалось, что такие комментарии с моей стороны – признак высокого дарования. Про машину же он сказал:
– Агентство пыталось продать мне авто винного цвета. Я предпочитаю «каштан». Вон там лежит таблица цветов…
Он показал пальцем на тумбочку, и я передал ему толстую брошюру: на каждом листе множество эмалированных полосок. Внимательно изучив образцы, я сказал, что винный цвет не годится.
– В плане вкуса тебе можно доверять, – заметил Равельштейн. – Никки, кстати, тоже так считает.
– Очень мило с его стороны, но я не думал, что он обращает внимание на такие вещи.
– Может, ты одеваешься и не по последней моде, но в тебе были задатки денди, Чик, – в былые времена. Помню твоего чикагского портного, который пошил для меня костюм.
– Ты же его ни разу не надел!
– Почему, я носил его дома.
– А потом он бесследно исчез.
– Мы с Никки чуть животики не надорвали, когда увидели этот крой. Идеальный костюм для Лас-Вегаса или для ежегодного собрания демократов в «Бисмарк отеле». Только не обижайся, Чик.
– Я и не обижаюсь. Я вообще не придаю костюмам большого значения.
– Никки всегда говорит, что у тебя прекрасный вкус на рубашки и галстуки. «Киссер-Ассер», разумеется.
– Точно-точно.
– Ага! – Равельштейн прикрыл глаза.
– Не хочу тебя утомлять.
– Нет-нет, – с закрытыми глазами ответил Эйб. – Я с удовольствием послушаю, как ты зубоскалишь. От тебя больше толку, чем от дюжины капельниц.
Это было верно, и он мог на меня положиться. Я почти всегда дежурил у окна его палаты. Ad sum, как мы отвечали в школе на перекличке, или ab est – хором произносил класс, если кто-то отсутствовал.
Город раскинулся под окном бесконечными милями осенней наготы: твердая промерзшая земля, ветвящиеся бульвары, многоквартирные дома, навевающие мысли о пейзажах Цветной пустыни, бледнеющая зелень парков. Зона умеренного климата и характерная для нее смена времен года. Близилась зима.
Когда вновь зазвонил телефон, я сам снял трубку – не хотел, чтобы Равельштейна тревожили. На проводе была менеджер из «БМВ», и он решил с ней поговорить.
– Давайте еще раз пройдемся по списку. Точно будет механика? Коробка-автомат нам не пойдет…
За все про все Равельштейн собирался отдать восемьдесят тысяч долларов.
– Подушка безопасности предусмотрена и для водителя, и для пассажира?..
– …Уточним цвет салона и кожаной обивки… В CD-чейнджер должно помещаться минимум шесть дисков. Восемь! Десять!..
– …Надеюсь, машина открывается и закрывается с брелка? Не хватало только возиться с ключами. Нет, я не могу выдать вам удостоверенный чек, я лежу в больнице. Плевать я хотел на политику компании. Доставить автомобиль надо не позже четверга. Никки – мистер Тэй Лин – прилетает из Женевы в среду вечером. Поэтому всю бумажную волокиту следует закончить как можно скорей. Нет, я же сказал: лежу в больнице. Э-э… я вас могу заверить только в одном: это не больница для душевнобольных. У вас есть номер моего счета в «Меррил Линч». Что? А вы быстро проверили мою кредитоспособность, мисс Сорабх – или «х» на конце не читается?..
Подобным образом он ежедневно консультировался с дюжиной специалистов.
– Никки такой педант. Впрочем, он заслуживает всего самого лучшего. Я хочу, чтобы он был доволен на сто процентов – кузовом, мотором, электроникой. Чтобы стабилизаторы откалиброваны и все такое. Раньше был «Гармоничный кузнец», теперь молодежи подавай гармоничную технику. В этой новой машине оперу слушать никто не будет. Только китайский джаз и все в этом духе.
Никки действительно был очень требователен, это чувствовалось даже по манере его общения с людьми. Наверняка требовательность распространялась и на вещи.
– Я не хочу, чтобы он подумал, будто «БМВ» воспользовались моей болезнью и ободрали меня, как липку. Угадать бы его реакцию! Он невероятно привередлив – конечно, на свой тихий манер, – сказал Равельштейн. – Это естественно. Недавно он сказал, что ждет от меня знака внимания – эдакого щедрого жеста. Все-таки состояние не только мое – оно наше.
Я не стал выпытывать у Эйба подробности. Поскольку мы с ним были близкие друзья, я имел право на собственное понимание роли и места Никки в его жизни. Я надеялся, что моей наблюдательности пока хватало, чтобы понимать верно. Однако Равельштейн нередко заставлял меня усомниться в своих способностях.
Я сказал:
– Тебе столько бумаг высылают – месяц уйдет на одно лишь чтение.
– Да ладно, это не Ветхий Завет перечитать, – с улыбкой ответил Равельштейн.
– Вы с Никки в надежных руках, немцам можно доверять. Интересно, во время войны на заводах «БМВ» тоже использовали подневольный труд?
Поскольку на руках Эйба практически не осталось мышц, его кисти выглядели неестественно большими, когда он стал прикуривать очередную сигарету. Вдруг он поспешно бросил ее в пепельницу: в палату кто-то вошел.
Это был доктор Шлей, кардиолог Равельштейна. И мой тоже. Невысокий и худощавый, доктор Шлей при этом не производил впечатления хиляги. Он был очень суров и пользовался авторитетом в больнице, как-никак, главный кардиолог. Говорил он мало – в этом просто не было необходимости.
– Вы хоть понимаете, мистер Равельштейн, что недавно лежали в реанимации? Всего несколько часов назад вы не могли даже дышать – и вот уже травите ослабленные легкие табачным дымом. Это в высшей степени несерьезно, – сказал Шлей, холодно косясь на меня: я не должен был разрешать Эйбу курить.
Доктор Шлей, как и Равельштейн, был совершенно лыс. Из кармана его белого халата торчал стетоскоп, и он свирепо выхватил его, точно пращу.
Равельштейн промолчал. Запугать его было невозможно, однако сейчас у него попросту не нашлось сил на споры. Врачи – пособники страшащихся смерти мещан – были у него не в почете. Ни один доктор, даже уважаемый им Шлей, не смог бы уговорить его бросить курить. Розамунда была права, согласившись купить ему сигареты: Эйб ни за что не отказался бы от привычного образа жизни. Он не желал строить из себя немощного старца.
– Мистер Равельштейн, я вас попрошу временно воздержаться от курения – пока легкие не окрепнут.
Эйб молча кивнул, но не в знак согласия. Он даже не смотрел на доктора Шлея, его взгляд был устремлен куда-то вдаль. Доктор Шлей не был его основным врачом, но, безусловно, входил в лечащую бригаду и являлся одним из ее ведущих специалистов. Ко мне он относился хорошо. Ничего такого он не говорил, однако любой человек с мало-мальскими телепатическими способностями быстро понимал, что о нем думает доктор Шлей. Равельштейн был выдающейся фигурой в высших интеллектуальных кругах. Я не совру и не преувеличу, если назову его влиятельным человеком. Про меня никто так сказать не мог.
Со мной Шлей обычно беседовал о том, как важно поддерживать уровень хинина в крови – это помогает держать пульс в норме. Я иногда страдал мерцательной аритмией и одышкой. Позже я узнал, что от больших доз хинаглюта, которые он мне прописывал, некоторые люди глохнут. Как бы то ни было, со мной Шлей возился только из-за пустякового недуга, а Равельштейном он восхищался. Считал его великим борцом культурных и идеологических войн. После того как Эйб прочитал свою знаменитую гарвардскую речь, в которой назвал публику элитистами в обличье эгалитаристов, Шлей восхищенно говорил мне: «Вот это да! Кому еще хватило бы уверенности, образованности, авторитета, чтобы такое сказать! Да как легко, как естественно!..»
Что же до Равельштейна, то он не мог просто иметь врача. Он должен был знать, что о нем думать – как и о любом, с кем сталкивался. Безграничное любопытство Эйба распространялось не только на студентов, которых он привлекал, но и на торговцев, инженеров-звукотехников, стоматологов, советников по инвестициям, цирюльников и, разумеется, на врачей.
– Шлей тут главный, – сказал он. – Заправляет всей больницей. Именно он решает, что будет с пациентами, назначает им докторов. Но его частная, семейная жизнь – совсем другое дело…
– Никогда не задумывался о его частной жизни.
– Жену-то видел?
– Нет.
– Говорят, у них дома настоящий матриархат. Вся власть – в руках жены и дочерей. Настоящая жизнь у него здесь, в больнице.
– Неужели? Со строгими людьми так часто бывает…
– И с тобой, Чик. Довожу до твоего сведения, что у тебя тоже нешуточный опыт по этой части.
– Очередной случай, когда сыну человеческому негде голову преклонить.
– Ага. Только ты себя не жалей. Ты сам себе устроил такую подлянку – нечего жаловаться.
С этим я спорить не мог. Сказал только, что мне жаль Шлея – у него нет такого друга, как Равельштейн, чтобы наставить его на путь истинный.
– Бедный Шлей становится все принципиальней и суровей, – продолжал Эйб. – Жена у него – не баба, а кремень, и две незамужние дочки туда же. Все трое – активистки, феминистки, «зеленые», et cetera. Доктор тиранит на работе, потому что дома его мнение никому не интересно.
– Я его тоже разочаровал, – заметил я. – Мне следовало отобрать у тебя сигареты.
Конечно, Равельштейн и сам это понимал. От него вообще почти ничего не ускользало.
«БМВ 740» ждал Никки у дома – машину привезли за час до его возвращения. Он сразу же примчался в больницу. Равельштейн все еще не ходил, да и руки его плохо слушались: он мог курить и набирать телефонные номера, в остальном же он был, как говорят французы, hors d’usage [12]12
Неисправен, выведен из строя (фр.).
[Закрыть]. Когда на пороге палаты показался Никки, мы с Розамундой вышли в коридор.
Через некоторое время он тоже вышел – расстроенный и заплаканный. Он редко обсуждал дела Равельштейна со мной и с остальными его друзьями. Нас выбрал Эйб: он мог беседовать с нами о том, что самому Никки было неинтересно. Разумеется, у него сложилось собственное мнение о каждом из нас, и Эйб научился принимать его суждения всерьез.
– Ты должен немедленно спуститься и вступить во владение новым авто, – сказала ему Розамунда.
Мы тоже пошли вниз и успели увидеть Никки за рулем. Водитель из «БМВ» ждал его в машине, чтобы, как позже объяснил Никки, рассказать обо всех специальных функциях модного автомобиля седьмой серии. Я взглянул на многочисленные кнопки и переключатели приборной доски, похожей на панель управления самолетом-истребителем. Все это было не для моего среднего умишки: я не смог бы даже включить обогрев стекол или открыть капот.
Равельштейн, понятное дело, своим роскошным подарком хотел отвлечь Никки от насущных вопросов, связанных с его здоровьем. Но удалось это лишь отчасти. Конечно, Никки с удовольствием сел за руль новой игрушки, однако почти сразу же сказал мне, что в Швейцарию не вернется. О курсах метрдотелей придется на какое-то время забыть.
Когда пришло время забирать Эйба из больницы, тот заявил, что не хочет ехать на «Скорой»: пусть Никки повезет его на новеньком «БМВ». Поскольку Равельштейн не мог ни ходить, ни самостоятельно садиться, доктор Шлей сказал, что из больницы его должны вывезти на каталке. Эйб ответил, что не нуждается ни в каталках, ни в носилках, ни в каретах «Скорой помощи». Студенты и друзья перенесут его из коляски в машину.
Шлей настоял на своем. «Я вас не выпишу», – заявил он. В конце концов Эйб уступил, и его вместе с постельным бельем погрузили на каталку, а затем – в «Скорую». Все это время он молчал – впрочем, беззлобно. Он ни капли не озлобился, хотя такое нередко случается с тяжело больными людьми.
«БМВ» уже стоял в гараже. Один телефонный звонок – и его подкатили бы к воротам дома.
В то время я перечитывал мемуары Кейнса. Равельштейн считал, что при написании его биографии я должен взять их за образец. У меня всегда была с собой какая-нибудь книга – для долгих часов ожидания в коридоре реанимации и на то время, пока больной спал или молча размышлял с закрытыми глазами, делая вид, что спит. Вот и теперь, дожидаясь «Скорой» у его дома, я читал Джона Мейнарда Кейнса.
А именно – его соображения по поводу детезаврации немецкого золота в 1919-м с целью закупить продукты питания для голодающих городов. Комиссия по контролю за соблюдением условий перемирия заседала в Спа, модном курорте на бельгийской границе, где раньше размещался Главный штаб немецкой армии. Там же находились виллы Людендорфа, кайзера и Гинденбурга – читая это, я прямо чувствовал, что Кейнс пишет для своего блумсберийского кружка посвященных, а не для глотающих прессу толп.
Бельгийские земли заколдованы и населены призраками, писал он. «Воздух все еще напитан переживанием краха. Эти места пронизаны театральной германской меланхолией черных сосновых боров». Я с большим интересом узнал, что Кейнс считал Рихарда Вагнера напрямую ответственным за Первую мировую войну. «Очевидно, именно так формировалось представление кайзера о самом себе. И кем еще назвать Гинденбурга, если не басом, а Людендорфа – не жирным тенором третьесортной вагнеровской оперы?»
Существовала опасность, что Германия скатится в большевизм. «Голод и болезни поразили страну, показатели смертности подрывают репутацию союзников», – говорил Ллойд Джордж на Парижской мирной конференции. Клемансо отвечал, что «вынужден во многом согласиться».
Однако французы по-прежнему не поддерживали предложения Германии расплатиться за еду золотом. Клемансо считал, что это золото и так причитается союзникам – в качестве репараций. Один из французских министров, еврей по фамилии Клотц, заявил («раздуваясь от собственной важности»), что немцам надо разрешить расплачиваться чем угодно, кроме золота. Любые дальнейшие уступки – не в интересах его страны, за которую он в ответе.
Ллойд Джордж – почему я снова и снова к этому возвращаюсь? Понятия не имею, что меня так зацепило, – яростно накинулся на Клотца, пишет Кейнс. «Знаете ли вы Клотца в лицо? Толстый усатый еврей-коротышка, но с блуждающим взглядом и плечами, ссутулившимися в инстинктивном страхе. Ллойд Джордж всегда его презирал и ненавидел. А тут внезапно понял, что готов его придушить. «Женщины и дети мрут с голоду!» – завопил он, а этот Клотц все трепался и трепался о своем золотишке. Премьер-министр сгорбился и изобразил жида, стискивающего в кулаке мешок монет. Из глаз его сыпались искры, и он едва не плевался от ярости. Антисемитизм, который на подобных собраниях и без того лежит на поверхности, вспыхнул в сердцах каждого. Все смотрели на Клотца с ненавистью и презрением; бедняга совершенно вжался в кресло, не зная, куда себя деть… Затем он [Ллойд Джордж] обратился к Клемансо и заявил, что пора положить конец этой обструкционистской тактике, не то, вскричал он, мистер Клотц, чего доброго, примкнет к Ленину с Троцким и растащит большевизм по всей Европе. Премьер-министр замолк. Видно было, как собравшиеся в зале ухмыляются и шепчут друг другу: «Клотцкий!»
Другого еврея – на службе немецкого правительства – звали доктор Мельхиор. Он не имел таких связей со своей делегацией, как Кейнс; Кейнс был на стороне Ллойда Джорджа и против Герберта Гувера во всем, что касалось муки, свинины и финансовых расчетов. Мельхиор разделял мнение Кейнса. По описанию экономиста доктор был «человеком с застывшим взглядом, тяжелыми веками и беспомощным выражением лица… как подстреленный и страдающий от боли благородный зверь. Неужели мы, участники Конференции, не могли отринуть пустые формальности, отомкнуть тройные решетки интерпретаций и поговорить, как нормальные честные люди?»
Германия голодала, Франция была почти обескровлена. Англичане и американцы согласились поставлять продукты питания; одно слово Герберта Гувера – и тонны свинины начали бы поступать в страну. «Я признал, что наши последние действия не располагают к доверию; но я-то говорил от чистого сердца и умолял его [Мельхиора] поверить в мою искренность. Он был тронут и, кажется, поверил мне. В течение всей беседы мы оба стояли. Я в каком-то смысле влюбился в него… Он сказал, что поговорит с Веймаром по телефону и попросит предоставить ему свободу действий… Он говорил со страстным еврейским пессимизмом…»
В ожидании «Скорой» я сидел и читал в небольшом дворике за коваными решетками. Каменный пруд, кустарники, трава – кто-то даже посадил здесь тенелюбивые цветы. В таком месте прекрасно бы себя чувствовали лягушки и жабы, но взяться им было неоткуда. На многие мили вокруг – сплошные груды бетона, кирпича и стекла. Этот тенистый дворик был чем-то вроде комнаты для релаксации. Некоторым высоколобым жильцам дома он наверняка напоминал убежища-гроты, какие в XVIII веке строили для себя английские джентльмены. Человеку необходима какая-никакая защита от жестоких фактов. Чтобы одновременно держать в голове и оазисы и трущобы, надо быть Равельштейном. «Там, снаружи, – смеясь, говорил он, – копы тебе советуют не останавливаться на красный свет. Если остановишься, недолго и пулю схлопотать». Нельзя жить только историей своего времени, считал Равельштейн. И цитировал по этому поводу Шиллера: «Живи со своим веком, но не будь его творением». Архитектор, что воздвиг здесь альгамбровые арки с ручейками и тенелюбивыми растениями, по всей видимости, придерживался той же идеи: «Живи в этом городе, но не принадлежи ему».
Розамунда, сидевшая рядом со мной на краю каменного прудика, совсем не чувствовала себя одинокой или ненужной.
Равельштейн не сразу свыкся с тем, что мы с Розамундой – муж и жена. Поначалу нам обоим было немного неловко, ведь он питал необычайный интерес ко всем своим студентам – и к Розамунде в том числе. Было бы странно давать им такое образование, считал он, – с «чувственным» уклоном (любовным, если уж говорить начистоту) – и потом делать вид, будто призвание учителя можно отделить от призвания сочетателя душ. Так старомодно он выражался по этому поводу. Наверняка есть еще какое-нибудь греческое словцо, но я при всем желании не могу упомнить все греческие слова, которые он употреблял в речи. Эрос был daimon, гений или демон человека, дарованный Зевсом в качестве компенсации за жестокое разлучение двух половин андрогинного целого. Уверен, эту часть аристофановой легенды я запомнил правильно. С помощью Эроса мы, несмотря ни на что, продолжаем искать свою вторую половину. Равельштейн серьезно относился к этим поискам, продиктованным страстным желанием. Не всякий чувствует это желание и не всякий признается себе в том, что его чувствует. В литературе его испытывали Антоний и Клеопатра, Ромео и Джульетта. Ближе к нашему времени – Анна Каренина и Эмма Бовари, стендалевская простодушная и наивная госпожа де Реналь. Конечно, и другие, сами того не сознавая, в той или иной завуалированной форме ведут поиск. Именно характерные признаки этого поиска Равельштейн пытался разглядеть в студентах – занятие, которое во многом роднило его со сводней. Он прилагал немало сил, чтобы удовлетворить могучие нужды несовершенных, покалеченных людей. Найти хорошее болеутоляющее средство от не всегда осознаваемой боли – тоже важное дело, считал он. Надо жить, жить во что бы то ни стало. Жениться, выходить замуж. В адюльтере мужчины и женщины надеются найти хотя бы короткое отдохновение от боли, приносимой мучительной многолетней разлукой со второй половиной. Равельштейн готов был прощать адюльтер, поскольку изменниками движет боль неотступных желаний. «Души, лишенные желанья», таково было рабочее название его знаменитой книги. Большая часть человечества тем или иным образом уничтожила в себе это желание.
Ну вот, опять я забрался в дебри…
Как честный наблюдатель, я обязан описать читателю образ действий Равельштейна. Если вы были ему дороги, он, в первую очередь, рассматривал вас именно в этом аспекте. Вы не поверите, сколько времени и сил он посвящал каждому случаю, как тщательно наблюдал за студентами, которым согласился дать высшее эзотерическое образование – за теми, кто не желал равняться на представляющее социальные науки большинство. Следуя за Равельштейном, они получали возможность найти интересную, не многим доступную работу. Он считал, что несет ответственность за молодых людей, которых сам же отобрал.
Эйб часто спрашивал моего мнения. «Как считаешь, не сойтись ли Смиту с Сарой? Он, конечно, голубоват, но настоящим гомосеком ему никогда не стать. Сара – очень серьезная девушка. Дисциплинированная, трудолюбивая, обожает свои книжки. Да, не гений, но у нее большое будущее. В ней есть что-то от мужчины, а Смиту как раз этого и не хватает для счастья».
Равельштейн настолько привык обдумывать потенциальные союзы, что почти наверняка и для меня подобрал интересную партию – после нашего с Велой развода. Я допускал нелепейшие ошибки, и доверить мне столь ответственную задачу, как выбор партнера, он не мог. Семь или восемь лет назад Эйб напророчил: «Вела скоро от тебя отделается. Она вечно в разъездах, на каких-нибудь международных конференциях, дома больше недели не проводит. А вот в тебе я вижу все задатки подкаблучника, Чик. Только жены рядом нет – одни ее шмотки в шкафу. Безусловно, Веле нужен муж, я это понимаю и уважаю. Но мужчины не слишком ее интересуют. Странная штучка; вроде бы и красива, а вроде и нет – хотя часами красится и выбирает туалеты. Как художник, ты, Чик, клюнул на ее красоту. Да, у нее очень красивые глаза, но, если присмотреться, от нее веет какой-то военной европейской правильностью. Когда она начинает тебя оценивать, то понимает, что ты ее недостоин. Она вроде как приближается к тебе, а потом молниеносно уносится прочь – насколько позволяют высокие каблуки. Странная она, Чик. Но и ты тоже странный. Художники, безусловно, влюбляются, только вот любовь – не основной их дар. Они любят свое высшее призвание, а не живых женщин. У них особенная движущая сила. Да, у Гете был свой daimon, он без конца твердил о нем Эккерману. И на старости лет он влюбился в юную красотку. Но эта любовь, ясное дело, была чистой нелепостью…»
Так он мог препарировать любую тему. Характеристики он давал не слишком льстивые – и вообще никогда никому не льстил, – но при этом и не пытался вас унизить, самоутвердиться за ваш счет. Эйб верил: то, что человек с готовностью подвергает свою самооценку нападкам, свидетельствует о его серьезном отношении к жизни. Человек должен быть в состоянии выслушать – и принять, – самые неприятные слова о своей персоне.
Оказалось, что некоторое время назад Вела уже начала готовиться к разводу – в своей чудесно безукоризненной и одновременно неловкой, не от мира сего манере. Еще в прошлом году она обзавелась адвокатом – та работала в некой колоссальной юридической фирме, штаб-квартира которой располагалась в деловом центре города, и в считаные дни разузнала все о моих доходах и имуществе. Вела желала получить двадцать пять процентов от суммы на моем банковском счете – за вычетом налогов. Она регулярно ездила в город стричься, делать брови, покупать платья и туфли, ужинать с друзьями – и со своим адвокатом.
Никакого домашнего быта у нас не сложилось. Были лишь смутные договоренности – мы вместе вели хозяйство, а не обустраивали семейное гнездышко. Когда заканчивались продукты, Вела отправлялась в супермаркет и закупала там все подряд: яблоки, грейпфруты, мясо, выпечку, пудинги из тапиоки на десерт, консервированный тунец и селедку в томате, лук, рис, сухие завтраки, бананы, зелень, канталупы. Несколько раз я пытался научить ее выбирать канталупы – нюхая нижнюю часть дыни, – но, по-видимому, изысканной леди не пристало заниматься столь недостойным делом на виду у всех. Она брала хлеб и роллы, порошок для посудомоечной машины, губки для мытья посуды. Все ее покупки – стоимостью в несколько сотен долларов – потом доставляли нам домой в картонных коробках, а сама Вела ехала в университет. Я ждал дома и раскладывал купленное по шкафам, забивал холодильник. Затем сминал коробки и отвозил их вниз на лифте (я был в хороших отношениях с управляющим и не хотел, чтобы он возился с нашим мусором).
Керриган, поэт и переводчик, живший со своей тещей этажом выше, однажды спросил меня, почему я сам выношу мусор. Я объяснил, что не хочу портить отношения с управляющим, и тогда он сказал: «Да он всех тут уважает, кроме тебя». Пусть так, ответил я, но пожалеть его можно, тем более он не раз намекал, что с его достоинством необходимо считаться. И вообще, я лучше буду таскать коробки на своем горбу, чем всякий раз думать об уязвленном достоинстве управляющего.
Наш с Велой брак близился к завершению, а я об этом не догадывался и по-прежнему пытался раскусить Велу, понять, что ею движет. Она предпочитала словам поступки (решив, что не может состязаться со мной в искусстве трепания языком), и однажды, когда я лежал в кровати и читал книгу (пополнял запас питательных веществ для ума), она вошла в комнату абсолютно голой, потерлась лобком о мою щеку. Дождавшись от меня вполне предсказуемой реакции, она развернулась и вышла из комнаты – словно поставила жирную точку. Разделала меня под орех, не произнеся ни слова. Ее обнаженное тело весьма красноречиво дало понять, что нашим отношениям конец.
В книге, которую я тогда читал в постели, не оказалось ничего мало-мальски полезного. Пойти за Велой и потребовать объяснений я тоже не мог. Наша большая квартира была разделена на зоны – мою и ее. Мне пришлось бы долго ее искать, и она в любом случае отказалась бы обсуждать со мной смысл только что совершенного поступка.
Поэтому я позвонил Равельштейну. Сказал, что мы должны немедленно поговорить, а потом сел в машину и поехал к нему – между нашими домами было двенадцать миль. Посчитать это нетрудно: по замыслу градостроителей в милю помещалось восемь кварталов.
Прибыв на место, я в виде исключения согласился на чашку его фирменного кофе. Хотелось чего-то крепкого. Разумеется, я знал о слабости Равельштейна к такого рода историям. Сумасбродные импровизации живых людей в условиях стресса – и чем сумасброднее, тем с большим удовольствием он их смаковал.
– Да ты что? Совсем голая? Ну, в таком поступке точно есть посыл, как говорится. Сам-то ты как думаешь? Что она хотела сказать этим безыскусным жестом?
– Что она больше недоступна, так я полагаю.
– Прощальный поцелуй, стало быть? И ты этого не ожидал? Или в глубине души предчувствовал?
– Конечно предчувствовал. У нас никогда не ладилось.
– И все же, сдается, некоторые факты от тебя ускользнули, Чик. Я понимаю твое желание иметь рядом хорошую жену и хозяйку – хорошую с твоей точки зрения. Но у женщин тоже есть точка зрения. Вела пользуется большим уважением в своей области. Она – видный ученый, как мне рассказывали, и я вполне понимаю, почему она не желает готовить тебе ужин – бежать домой к пяти вечера и чистить картошку…
– Она родом из голодающей страны…
– Принято считать, что изучать теорию хаоса – это очень круто. Мне самому трудно судить, но я слышал, что это весьма престижно. Ты один не считаешься с ее достижениями.
– Она пришла сказать, что ее тело отныне недоступно. Любые важные заявления она предпочитала облекать в форму действий, а не слов. Знаешь, как она сообщила матери о нашем решении пожениться? Когда та уже улетала обратно в Европу, Вела дождалась начала посадки на самолет и в самый последний момент сказала: «Ах да! Я решила выйти за Чика». Старушка сразу меня невзлюбила. Вела часто давала понять окружающим, что любит маму, но при этом все делала ей назло.
– К тебе она так же относилась?
– Я не знаю правильного ответа, да и никто не знает. Люди обычно создают структурированный образ самих себя, и этот образ придает их личности некую целостность – или подобие целостности, требуемое обществом. Но у Велы не было структурированного образа…
– Ладно, ладно, – перебил меня Равельштейн. – И все же ты считал, что рано или поздно она тебя полюбит. Полюбит, потому что ты достоин любви. Однако Вела все свои душевные и умственные силы тратит на физику. Идея об уютной семейной жизни претит ей, как никакая другая. Итак, перенесемся в супермаркет: твоя жена закупает еды на несколько сот баксов и платит молодым преступникам за то, чтобы они доставили продукты к вам домой. Готовь это дерьмо сам, жри его в одиночестве и отскребай потом кастрюли, как делала твоя мать после каждого любовно приготовленного ужина. Ты думал, если Вела будет с любовью готовить тебе ужин, она тебя полюбит. И вот ее ехидный ответ: она высылает тебе продукты. Как будто прилетела с другой планеты, ей-богу. Ты, впрочем, тоже пришелец – с планеты старомодных евреев. Чужая душа – потемки, как говорят русские… Ты ведь любишь русские поговорки.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?