Текст книги "Диалоги с Евгением Евтушенко"
![](/books_files/covers/thumbs_240/dialogi-s-evgeniem-evtushenko-164794.jpg)
Автор книги: Соломон Волков
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Евтушенко: Когда Окуджава выступал в 1962 году во время съемок фильма Марлена Хуциева «Мне двадцать лет», в ЦК комсомола сказали, что там собираются отщепенцы, которые хотят устроить антисоветское сборище. Они обратились к «Мосфильму» и сообщили, что хотят привезти комсомольскую рабочую аудиторию. И действительно, пришли автобусы с ребятами – лимитой, прямо в малярных комбинезонах, и набили весь зал. Тогда Высоцкий еще не был так популярен, а Окуджаву уже пели вовсю, везде крутили. И когда он появился, они, эти ребята, устроили ему громовое приветствие. Всё сорвалось у ЦК комсомола! Ребята заполнили балкон – я думал, он обрушится просто, потому что они топали вовсю от восторга! Я обладал полной записью этого вечера, которую у меня попросил на один день и не вернул человек с телевидения, Йонас Мацкявичус такой, взяв под честное слово. Всё, что потом не вошло в фильм, было только у меня.
Волков: Весь исходник вечера?
Евтушенко: Да, исходник того поэтического вечера. Там сняты были не только наши выступления, но и разговоры и дискуссии о поэзии. Слушатели вставали, выходили на сцену… Какие-то комсомольцы! Разные вещи там происходили! Хуциев бы при всем желании не смог бы вставить это всё в фильм.
Волков: В смысле вместить? Да, это бы нарушило всю конструкцию фильма.
Евтушенко: Вы не представляете, какой это был потрясающий материал! «Так что делать с Евтушенко, товарищи!?» Выходили ребята и говорили, что со мной делать, понимаете? И там ведь разные поэты выступали, не только мы. Там выступал Михаил Аркадьевич Светлов, выступали Борис Слуцкий, Римма Казакова, которая была очень милой… То, что там был такой человек, как Слуцкий, например, тоже было очень важно. Поженян тот же самый выступал, и, когда он читал свое прелестное стихотворение:
А мне говорят:
– Помолчи.
А мне говорят:
– Замолчи!
А я уже намолчался
в разведке, —
что тут творилось!
Волков: Поженян в тельняшке…
Евтушенко: Это был материал примерно на час сорок пять минут. Чистый, уже смонтированный. Он гляделся как фильм документальный. И в ЦК комсомола ничего не могли сделать, никакого скандала раздуть, потому что те, кто должны были нас выгнать со сцены, поддержали нас! Это была просто невероятная аудитория!
А когда заговорили об Окуджаве… Я знал уже, что вышла статья огромная против Окуджавы в «Комсомолке», говорили, ее инициировал ленинградский композитор на Д… оперу «Тихий Дон», что ли, написал…
Волков: Дзержинский?
Евтушенко: Да! Он организовал буквально изгнание Булата, когда тот выступал в ленинградском Доме искусств. Мы на том концерте вместе были – моя вторая жена Галя и жена Окуджавы Оля. Что там было!.. А что творилось в Московском доме кино, когда Булат на сцену вышел, вы знаете?
Волков: Выкрики: «Пошлость!»?
Евтушенко: Да. «Пошлость! Уберите!» И перед тем как Окуджава появился на съемках в Политехническом, я выступил и сказал: «Товарищи, я хочу вот что сказать. Булат Шалвович не знает, но я только что вернулся от космонавтов, которым читал свои стихи. И они все просили передать огромное спасибо Булату Шалвовичу за его песни, которые вместе с ними летают в космос!» Это была чистая липа. Я это сделал специально, просто чтоб Окуджаву прикрыть! В зале же всё было набито лазутчиками! И вдруг – обвал аплодисментов! Но я действительно был у космонавтов. И что-то они мне действительно говорили…
Волков: Значит, не совсем выдумали.
Евтушенко: А потом, когда фильм вышел, как могли так цинично нападать на него! Вспомните только эту душераздирающую сцену, когда появляется отец героя, на войне убитый… Как можно было обвинить фильм в том, что он якобы направлен против отцов!
Волков: Хрущев говорил: ссорит отцов с детьми.
Евтушенко: Это они ссорить начали. А нам просто сердце разрывало! Потому что у нас, у нашего поколения, у тех, кто сидел на этих съемках, у очень многих погибли отцы…
Огромная часть материала, кстати, была снята в МЭИ на Красноказарменной, самые лучшие аудитории были в МЭИ и МАИ. И там то же самое: яблоку негде было упасть! И принимали просто на ура. Весь зал повторял стихи!..
Я выступал не так давно на празднике, который существует уже сорок лет, несмотря ни на что, – это Грушинский фестиваль. Я читал новое, только что написанное стихотворение о футбольном матче СССР – ФРГ в 1955 году, первом таком матче[44]44
Первый матч, когда советские футболисты играли с чемпионами мира.
[Закрыть]. Я был с Женей Винокуровым на этом матче. И там вдруг появились, казалось бы, изгнанные уже из Москвы из зоны видимости инвалиды войны. Их там было тысяч восемь, а то и десять. Их, конечно, пропустили без всяких… Они катились на деревянных платформах, на которых висели дощечки «Бей фрицев, отомстим за „Динамо Киев“!». Женю Винокурова, который с армией дошел до Пруссии, прямо трясло!.. Они сели на гаревой дорожке, больше негде было сесть… И вдруг всё пошло по-другому!
У немцев был знаменитый вратарь Фриц Вальтер[45]45
В конце войны Ф. Вальтер попал в советский лагерь для военнопленных, где его спас русский комендант.
[Закрыть]. И еще были три немца, которые сидели у нас в лагерях, они видели, что русским еще хуже живется. И игра пошла настоящая! Хороший футбол! Наши выиграли – 3:2. И понимаете, такая атмосфера была… Молодой Лева Яшин свои перчатки подарил их вратарю Фрицу. Когда Николай Паршин забил гол, то мяч Фриц Вальтер поднял, и они по-братски пошли к центру начинать. И потом, когда матч кончился – а ведь сначала казалось, что будет какая-то бойня, – все эти дощечки остались лежать на гаревой дорожке.
Волков: Дощечки с надписями «Бей фрицев»?
Евтушенко: Все! И весь стадион аплодировал тому, что произошло на поле… И я читал стихи об этом матче там, на Грушинском фестивале, где было сорок две тысячи человек. Это ночью было, завершение фестиваля. Сцена там потрясающе красивая – гитара гигантская, качающаяся на волжской воде. А после меня какой-то молодой бард своей песней должен был закончить. И вдруг он, этот бард, понял, что надо что-то другое спеть! И знаете, что он спел? «У нас на всех одна победа» – песню Окуджавы! Не свою спел! И вся эта толпа, все сорок тысяч подхватили, слово в слово! Это всё у них сохранилось в памяти.
Это было заметно и на похоронах Булата. Я специально подходил, спрашивал у детей – там было очень много бабушек с детьми: «А ты какую песню любишь Окуджавы?» И они все знали песни Окуджавы. Это колыбельные их были. Так же, как моя жена Маша пела их моим детям. Понимаете, шестидесятничество – оно сохранилось. Оно не до конца выветрилось. Существует очень глубокое уважение к шестидесятникам. Оно спасено кем-то. Вот теми же бабушками-шестидесятницами, воспитавшими своих внуков.
Шестидесятничество: корни и эволюцияВолков: Евгений Саныч, я хотел спросить у вас, что такое шестидесятники, что такое шестидесятничество, как вы понимаете эти два слова, два термина. Потому что шестидесятые годы ХХ века – это сейчас почти легенда, причем во всем мире. На Западе быть шестидесятником сегодня – все равно что почетный орден носить. Люди вспоминают, как они протестовали против войны во Вьетнаме, как в Париже выходили на баррикады, жгли полицейские участки, входили в конфронтацию с властями… Они герои. А у нас как, в России?
Евтушенко: Я так именно и ощущаю слово «шестидесятники» в нашей стране. И сейчас объясню почему. И как образовалось это слово. Если говорить о поэтическом поколении шестидесятников, некоторые утверждают, что я был основоположником. Ну да, я раньше всех начал печататься и стал знаменитым, выступал с индивидуальными вечерами, чего почти не водилось: тогда были в моде только коллективные вечера, вечера одного стихотворения, где заранее проверялись тексты. Мое первое выступление в 1954 году было, правда, в маленьком зале Литературного музея на Якиманке. Микоян тогда не мог там проехать, увидел толпу, и ему сказали: «Это Евтушенко». Он даже не знал, что это такое.
Сохранилась совершенно волшебная фотография, как лезли в окна, хотя это было зимой. Какой-то мальчишка в ушанке сунулся в окно, но не смог его открыть, потому что оно заклеено было изнутри этими лентами бумажными, и он не мог внутрь пробиться. Так он голову всунул прямо в форточку. С торчащими оттопыренными ушами от шапки… Это был вечер, когда никто не знал, сколько я буду читать, что я буду читать… Никаких ограничений!
Волков: И тексты не проходили цензуру – того, что называлось «литовка»? Не было этого?
Евтушенко: Не было. Индивидуальных вечеров тогда просто не было. Только юбилеи какие-то проходили, пышные юбилеи, но это совсем другое.
Но давайте говорить – вот по совести, что нас всех объединяло? Нас, шестидесятников? Это было, прежде всего, поколение, которое описало войну, увиденную глазами детей. Кто же был первым? Вышел сборничек «Родному комсомолу», крошечная книжечка, очень непрезентабельно изданная, где было много очень хороших стихов.
И там были напечатаны стихи Владимира Соколова. Я впервые прочел его стихи. Стихи совершенно были замечательные, там такие были строчки: «Четвертый класс мы кончили в предгрозье, / Из пятого мы перешли в войну…» «А уж в парадные не понапрасну / Затаскивали ящики с песком…» И мы, как Соколов, сначала не догадывались, «что с нами / Играет настоящая война». Мы играли в войну, а она уже играла с нами – и из игр перешла в жизнь. И Соколов был первый, написавший об этом. Кстати, я вам говорил уже, что он мне помог поступить в Литинститут. Мы очень подружились с ним, были неразлучными. Я учился у него многому. Во-первых, я учился у него отношению к поэзии. Ему нравились разные поэты, совершенно разные, казалось бы, несоединимые. У него было три, пожалуй, любимых поэта: Твардовский, Пастернак – видите, совсем разные поэты! – и Ярослав Смеляков. Он открыл мне раннего Смелякова. А самого Смелякова я услышал перед его посадкой последней, когда его выпустили только что, а потом снова посадили. И он снова исчез, хотя книги его не конфисковывали.
А я тогда писал стихи бравурные, увлекался рифмами, аллитерациями и т. д. И вот когда я начал писать первые стихи о своем, я дошел до своего детства, до своей войны, эвакуации. Все-таки я дежурил на крыше, у меня было даже такое удостовереньице, к несчастью, потерянное: «Благодарность Жене Евтушенко за проявленный им героизм во время дежурств среди бомбежек Москвы в 1941 году». Мы с лопаточками стояли, потому что были и небольшие бомбочки, и не скажу, что это было так уж страшно. Хотя видел я своими глазами, как упала большая бомба. Большая бомба! Ее оцепили – она как раз недалеко от нашей школы упала, – и, хотя это запрещено, конечно, было, но мы с крыши наблюдали, поскольку мы дежурили, нас пускали туда. А когда эту бомбу открыли, она была полна песка, и в ней была фанерка, и на фанерке нарисован кулак, и «Рот Фронт!» было написано.
Волков: Сжатый кулак – символ «Рот Фронта» …Ну, это просто уникальный случай!
Евтушенко: Нас, шестидесятников, сближала война. Мы хлебнули и голода, и в эвакуации было непросто, и попадали в оккупацию, становились сыновьями полков, были партизанскими связными… Это всё наше поколение. Мы, например, в нашей школе штопали шинели. Фронт приближался… Профессиональные портнихи делали из нескольких шинелей или гимнастерок одну новую. Мы, конечно, не были никакими портными, но тоже в этом участвовали – мы оттирали кирпичом, шершавым кирпичом кровь с шинелей. Но – дети есть дети – нам скучно было, это монотонная работа. И вот, чтоб было повеселее, мы начинали играть в игру, которая невеселая была на самом деле, кричали: «Меня убили прямо в сердце!», «Мне оторвали руку!» – и слепляли из частей, из остатков нескольких шинелей одну. Из гимнастерок тоже. А потом эти шинели отправляли обратно на фронт. И на одном из таких грузовиков мы, укрывшись, с девчонкой одной сбежали. Добежали до Ясной Поляны, между прочим. Мы даже немножко попали к немцам. То, что я в своем фильме «Детский сад» показал, – как немецкий офицер отпустил нас, – это было на самом деле. Он говорил по-русски, что нас очень удивило: оказывается, некоторые фрицы знали русский язык.
Волков: Клаус Мария Брандауэр сыграл эту роль, да?
Евтушенко: Да, очень здорово сыграл, замечательно. Разумеется, в фильме я кое-что допридумывал, но история эта действительно случилась.
…И в этом, понимаете, были корни шестидесятничества. А потом уже начало это все выплавляться в поэзию. Среди нас были поэты похуже, получше… Но до сих пор, к сожалению, не существует такой антологии – «Война глазами детей».
Волков: Да, а странно… Причем даже не только поэзии, а вообще шестидесятнической культуры. Потому что тогда нужно было бы показать и Тарковского с его «Ивановым детством»…
Евтушенко: Безусловно! Война дала нам недетский опыт и недетское понимание жизни. Ведь мы видели и страшные вещи – как люди наживались на войне, да, видели и таких. Я стихотворение «Мёд» написал…
Волков: Вы описали в нем Леонида Леонова?
Евтушенко: Мне говорили, что это произошло с Леоновым, и меня это потрясло. Мне говорили очевидцы, но сам я этого не видел. Я никогда не ставил имени Леонова, потому что кто знает, может быть, ему это приписали?…
Волков: У меня есть ваша книжка, где посвящение проставлено.
Евтушенко: Я не имел на это права. Когда ты сам не видел, использовать фамилию человека невозможно. Мне Леонов никогда не был симпатичен, его позиция очень какая-то куркулеватая, извините уж за такое пролетарское выражение. Как-то он жил отдельно ото всех, замкнуто. А ведь стольким мог помочь… И иногда подписывал письма, которые не должен был подписывать человек, защищенный всеми своими регалиями. А стихотворение «Мёд» – вот оно:
Я расскажу вам быль про мёд.
Пусть кой-кого она проймет,
пусть кто-то вроде не поймет,
что разговор о нем идет.
Итак, я расскажу про мёд.
В том страшном, в сорок первом,
в Чистополе,
где голодало всё и мерзло,
на снег базарный
бочку выставили —
двадцативедерную! —
мёда!
Был продавец из этой сволочи,
что наживается на горе,
и горе выстроилось в очередь,
простое, горькое, нагое.
Он не деньгами брал,
а кофтами,
часами
или же отрезами.
Рука купеческая с кольцами
гнушалась явными отрепьями.
Он вещи на свету рассматривал.
Художник старый на ботинках
одной рукой шнурки разматывал,
другой – протягивал бутылку.
Глядел, как мёд тягуче цедится,
глядел согбенно и безропотно
и с мёдом —
с этой вечной ценностью —
по снегу шел в носках заштопанных.
<…>
И девочка
прозрачной ручкой
в каком-то странном полусне
тянула крохотную рюмочку
с колечком маминым на дне.
Но – сани заскрипели мощно.
На спинке – расписные розы.
И, важный лоб сановно морща,
сошел с них столп российский прозы.
Большой, торжественный,
как в раме,
без тени жалости малейшей:
«Всю бочку. Заплачу коврами.
Давай сюда ее, милейший».
<…>
Стояла очередь угрюмая,
ни в чем как будто не участвуя.
Колечко,
выпавши из рюмочки,
Упало в след саней умчавшихся…
Далек тот сорок первый год,
год отступлений и невзгод,
но жив он,
медолюбец тот,
и сладко до сих пор живет.
Когда к трибуне он несет
самоуверенный живот,
когда он смотрит на часы
и гладит сытые усы,
я вспоминаю этот год,
я вспоминаю этот мёд.
Тот мёд тогда
как будто сам
по этим —
этим —
тек усам.
С них никогда
он не сотрет
прилипший к ним
навеки
мёд!
Знаете, я тоже видел подобные случаи, когда захватывали сразу всю бочку. Поэтому, когда мне рассказали эту историю, персонифицировав ее, она у меня просто наложилась на мои собственные впечатления.
Кроме того, была другая известная история, мне ее тоже рассказывали очевидцы: как Толстой Алексей Николаевич приезжал на военный базар, привез какие-то ковры музейные, прихваченные в Германии, и расплатился ими. Были, были люди, которые на войне наживались. Но одновременно с этим были удивительные люди, которые делились последней рубахой. И вот это я тоже помню. Я видел народную доброту, народную сердобольность, даже к немцам, о чем я вам уже говорил.
Волков: О том, как бабы пробивались сквозь охрану, чтобы дать немецким пленным хлеба.
Евтушенко: Они увидели своих собственных мужей, которые где-то, может быть, бредут такие же израненные, ни в чем не виноватые, мобилизованные, угнанные на эту войну… Вот это всё нас, будущих шестидесятников, объединяло. Война дала нам чувство народа. И это был драгоценный подарок войны. Подарок войны!
Я никогда не мог понять, как могли так нещадно и бесстыдно преследовать Андрея Тарковского. Мне не всё в нем нравилось как в художнике. Но вот новелла о колоколе в его «Андрее Рублеве»!.. Мне и «Иваново детство» понравилось, там ведь тоже была война, увиденная глазами ребенка. Но вот история с колоколом меня потрясла совершенно! Потому что тогда начали и наше поколение бить – сразу, как только мы высунулись. Точно как этого парнишку из «Рублева», который так вдохновенно работал! И Тарковский так же делал свои фильмы вдохновенно, вкалывал день и ночь… Тарковский был народный художник, а его всячески оскорбляли и мучили…
Волков: Новелла из «Андрея Рублева» о мальчике, который отлил колокол, безусловно автобиографическая. Но она также и обо всех вас.
Евтушенко: Это великая новелла! Тарковский написал всё поколение шестидесятников вот так!
Волков: Помните, как реагирует иностранный гость, итальянец, которому показывают этот колокол и похваляются им?
Евтушенко: Конечно! Это то же самое у Вознесенского: «…И присел заграничный гость, / Будто вбитый по шляпку гвоздь». И может быть, в начале и я был одинок. Но уже был Роберт, которого я знал, он тоже об этом писал. Помните его стихи? Ведь у нас у всех есть стихи об этом – почти все мы пели в хорах при госпиталях, ходили к солдатам, и пели им, и декламировали стихи. Я, помню, читал стихи Симонова «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины…», замечательные стихи. Сколько было тогда хороших песен задушевных, которые пела моя мама… Мы их тоже солдатам спевали. Это всё нас сближало! У всех у нас было огромное уважение перед подвигом нашего народа и армии. И мы сами чувствовали себя маленьким народом, что ли… Понимаете?
Волков: Но в какой-то момент на всех вас – от Слуцкого до Окуджавы – стали нападать за то, что вы как-то нетрадиционно говорите о войне. Вас обвиняли в том, что вы перетягиваете одеяло на себя, – так это выглядело с точки зрения ваших критиков. Ведь традиционалистам эта новая точка зрения на войну не очень нравилась?
Евтушенко: Да, безусловно. Было какое-то недопонимание. Скажем, когда я снимал фильм «Детский сад», мне Сергей Федорович Бондарчук и Сергей Аполлинариевич Герасимов очень помогли, у меня же не было никакого кинематографического образования. Но были и смешные вещи. Я помню, как обсуждали материал, и Сергей Федорович говорит мне: «Жень, ну откуда у тебя такие бабы в плюшёвках в деревнях? Это же всё кончилось, это ж дореволюционное!» Я говорю: «Сергей Федорович, до сих пор в Сибири ходят бабы в этих дореволюционных, чудом выживших плюшёвках. Крепенькими оказались, пригодились!» Или Сергей Аполлинариевич мне говорил: «Женя, у тебя в сцене эвакуации все-таки пережим, ты показываешь такой хаос… Я помню, как мы эвакуировались в Ташкент с Тамарой Федоровной, сидели прилично, было хорошее купе. А у тебя на крышах едут, сапогами людей выпихивают…» Я говорю: «Ну, это ваш поезд был…
Волков: Ваш с Макаровой…
Евтушенко: …а мой поезд был совсем другой». Но в итоге мы находили общий язык. Мы, шестидесятники, всегда находили общий язык с фронтовиками. Хотя нет, не всегда… Но при первых шагах нашего поколения – находили. Потому что фронтовики понимали, что мы хлебанули войны тоже. А мы знали все их стихи. Это ж замечательные были фронтовые стихи! И Семена Гудзенко, и Михаила Луконина, и даже Виктора Урина. А как писал молодой Гудзенко! «…Бой был короткий. / А потом / глушили водку ледяную, / и выковыривал ножом / из-под ногтей / я кровь чужую». Это была правда войны, мы эту правду тоже видели. А Миша Луконин, как он чудесно писал: «В этом зареве ветровом / Выбор был небольшой, – / Но лучше прийти с пустым рукавом, / Чем с пустой душой». И они помогали нам на первых порах – до того, как мы стали вдруг говорить «нет» очень многому. Это началось после смерти Сталина. И тоже не сразу. Потому что у нас было всё перемешано в головах. И у них было перемешано, но им было труднее, ведь они всю жизнь так жили. А у нас жажда новой жизни появилась.
Я не забыл, что я испытывал во время войны. Я торговал тогда врассыпную папиросами. Надрывал пачку и стоял на Колхозной площади, прежде чем завернуть в сторону кинотеатра «Уран» – это мое место было. Это был наш заработок, наш маленький бизнес – такого слова мы тогда, конечно, не знали. Но когда настал день победы – это еще не было объявлено, хотя ясно было, что немцы вот-вот капитулируют, сарафанное радио уже разнесло, – все мы: все ребята со своим запасом сигарет, все мороженщицы со своими голубыми лотками, газировщицы со своими колясками – все двинулись на Красную площадь. Мы пришли туда со своими маленькими сокровищами и всё раздавали! Никогда не забуду сидевших на уступах Мавзолея двух летчиков из «Нормандии – Неман» и между ними безногого инвалида. Они в обнимку пили что-то французское, коньяк, может, или что-то другое… Из горлá, в обнимку! А некоторые люди даже удалялись заниматься любовью под голубые ели, и это не было пóшло, понимаете? Не то что они делали это всё при всех, но как-то никто не обращал внимания…
Боже мой, это была незабываемая картина! Одна из моих мечт – восстановить когда-нибудь этот день на Красной площади, потому что это было невероятно! Принесли огромное количество патефонов, их называли «виктролы», они заводились ручками. Они стояли на брусчатке Красной площади и играли там пасодобли всякие, «Рио-Риту»… Старший Тодоровский вспомнил это и так и назвал свой фильм о войне. «Брызги шампанского», что-то ещё играли, женщины танцевали с женщинами, с какими-то инвалидами на костылях… И ни на одной из женщин не было туфель на высоких каблуках! Они были чаще всего в сапогах, хромки очень редко были, больше протертая кирза с латками какими-то или танкетки – такие туфли-деревяшки, обтянутые материей. И они, эти рабочие женщины, качали солдат, даже американцев, которые были выпившие, конечно. Я помню тогда первый раз – что-то выпало из кармана у американца, я подобрал… Это была chewing gum.
Волков: Жвачка.
Евтушенко: Я про такое и не знал, мы ведь жевали серу в Сибири. Но жвачка – это было что-то! Я думал, что это конфета. И проглотил! Мы выносили генералов на руках, пьяных совершенно… И было чувство, что начнется сейчас новая жизнь. Уже языки развязались: люди-то вернулись с фронта! И вот тут, я думаю, это и случилось: Сталин и опричники его испугались того, что люди распрямились, почувствовали собственное величие – не то даже, что собственное величие, а величие того, что они сделали. Вместе, всем народом! И мы тоже чувствовали, что принимали в этом какое-то участие, хоть немного. Это было новое чувство народа, которое тогда возникло. Это чувство и осталось во всех шестидесятниках. И даже если у Вознесенского не было такого опыта, как станция Зима, такой прямой связи с деревней, он был тоже пронизан войной.
Волков: «Я – Гойя!»
Евтушенко: Конечно! Его война была уже другая, но это тоже мальчик войны. И Тарковский, и другие. И нам хотелось что-то сделать. Что-то большое!.. А у нас отобрали весь мир. У нашего поколения, у нескольких поколений отобрали весь мир. А мир хотелось увидеть…
В 1954 году я написал стихотворение. Я не включил его в большую книгу «Весь Евтушенко», а, в общем-то, зря, надо было оставить. Оно о том, как я попал на первую после праздника Победы демонстрацию. Я не раз был на демонстрациях с мамой, но в тот раз меня как резануло! Мы уже привыкли к истинному подъему, к восторгу салютов, всё искусственное начало нас резать! Фальшивое подгоняние нас, втискивание в какие-то стандарты прежнего поведения… Может быть, я это и раньше слышал, но не обращал внимания, а тут вдруг начальственный голос врывается: «Товарищи! Вы сейчас входите на Красную площадь, главное место планеты! Поднимите повыше оформление, больше радости!..» И я написал стихи против этого[46]46
«На демонстрации». (1954 г.)
[Закрыть]:
…И столько раз
мы, к сожаленью,
лишаем сами красоты
вот этим:
«Выше оформленье!
Цветов не видно!
Где цветы?»
Вы не представляете, что было, когда я читал эти стихи! И кстати, их напечатали. Потом я написал стихи про памятник Юрию Долгорукому[47]47
«И другие». (1956 г.)
[Закрыть]:
Я не люблю
в ее надменной ложности
фигуру Долгорукого
на лошади,
А где же тот народ
рабочий,
лапотный…
Где те,
что избы первые рубили?
Их нету в бронзе.
Это «и другие». <…>
Когда война – как только трудно станется,
Фамилии небось в повестках ставятся,
И умирают наши дорогие
Товарищи, чье имя «и другие».
Я читал со слезами тогда, вот видите, и сейчас.
Это то же самое, что Сева Бобров почувствовал, когда вернулся в родную деревню[48]48
См. главу «Несостоявшийся футболист».
[Закрыть]. Они, может быть, не сильные были как стихи, но от души. А потом… Как же так? Мы страны освобождали, раскрывали ворота концлагерей… Даже в фильме Михаила Чиаурели «Падение Берлина» выдуманном – мы же знали, что товарищ Сталин не был на войне, нас обмануть нельзя было, – даже там были показаны эти освобожденные нами люди. Вы понимаете, чувство какое было? Гордости! Это гордость была за свою победу, за народную победу, в которой и наш взнос был. А тут вдруг появилась о космополитах какая-то бредятина, почему-то начали исчезать люди… Те исчезли, того забрали… У нас был старичок Карлуша, который гранил рубины для звезд Кремля, – его забрали. Опять люди начали перешептываться: того посадили, этого… И что-то не то начало происходить. И нам это надоело! Дайте нам увидеть весь мир, который мы спасли и который у нас отобрали! Мы заслуживаем того, чтобы его увидеть!
И вот 1954 год. «День поэзии». Тридцать тысяч человек собралось на площади Маяковского. Вы представляете, что это такое?! Мы сами не ожидали. Ахнули!.. И выходит парень со станции Зима – тогда уже я был известным, уже меня толпа вытолкнула – и читает вот такое:
Я разный —
я натруженный и праздный.
Я целе
и нецелесообразный.
Я весь несовместимый,
неудобный,
застенчивый и наглый,
злой и добрый.
Я так люблю,
чтоб всё перемежалось!
И столько всякого во мне перемешалось —
от запада
и до востока,
от зависти
и до восторга!
Я знаю – вы мне скажете:
«Где цельность?»
О, в этом всем огромная есть ценность!
<…>
Границы мне мешают…
Мне неловко
не знать Буэнос-Айреса,
Нью-Йорка.
Хочу шататься, сколько надо, Лондоном,
со всеми говорить —
хотя б на ломаном.
Мальчишкой,
на автобусе повисшим,
Хочу проехать утренним Парижем!
Хочу искусства разного,
как я!
Пусть мне искусство не дает житья
и обступает вдруг со всех сторон…
Да я и так искусством осажден.
Я в самом разном сам собой увиден.
Мне близки
и Есенин,
и Уитмен,
и Мусоргским охваченная сцена,
и девственные линии Гогена.
Мне нравится
и на коньках кататься,
и, черкая пером,
не спать ночей.
Мне нравится
в лицо врагу смеяться
и женщину нести через ручей.
<…>
Пою и пью,
не думая о смерти,
раскинув руки,
падаю в траву,
и если я умру
на белом свете,
то я умру от счастья,
что живу.
И – р-р-раз! Ударили по этим стихам! По голове! Ударили за стихи, исполненные такой радости жизни, такого оптимизма, такого ощущения счастья! «Надо сначала-то хотя бы выучить основы марксизма-ленинизма…»
Но начали звучать уже и другие голоса, появился Вознесенский, потом Беллочка. Вдруг читаю: «по-украински март называется „березень“…» И «березень» – «бережен» рифмуется. О, почувствовал я, боже, моя школа! Сразу подумал: читывала меня девочка! Тут же звоню и пошел, познакомился. Мы стали выступать: сначала Володя Соколов, Роберт, я, потом Володя Морозов, который, к сожалению, спился. Он очень способный был, но вот погубила его водка. Еще Окуджавы не было, он потом к нам присоединился, хотя постарше нас был. Я никогда не забуду, как Саша Аронов – чудесный поэт, «Остановиться, оглянуться…» или «Когда горело гетто…»[49]49
«Гетто. 1943». (1991 г.)
[Закрыть], это его стихи, – вдруг с Ниной Бялосинской спели мне песню Окуджавы: «И комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной…»[50]50
«Сентиментальный марш». (1957 г.)
[Закрыть] Я тогда сказал Булату: «Слушай, всё здорово, потрясающе. Но только знаешь, давай одну строчку поправим: „На той единственной гражданской!“». (Сейчас в песне: «На той далекой, на гражданской». – Ред.) Он говорит: «Почему?» – «Потому, что у нас сейчас опять гражданская начинается». Мы ощутили уже общих врагов – бюрократию. И он согласился и пел так. Вот так это всё начиналось.
Волков: Евгений Саныч, я понимаю, что для вас шестидесятничество продолжается по сию пору. Но если все-таки мы взглянем на шестидесятничество как на нечто ограниченное во времени и пространстве, то в те годы – в 1960-е – 1970-е – как это понятие развивалось для вас? Началось всё с того, что вас объединяло переживание войны, как нечто близкое вам…
Евтушенко: Да, это первое. А второе – если говорить чисто о политике – это была ошибка шестидесятничества, которую шестидесятники же и исправили: мы идеализировали Ленина. Когда Вознесенский писал поэму «Лонжюмо»…
Волков: И «Уберите Ленина с денег!»
Евтушенко: «Уберите Ленина с денег, / так цена его высока!» – это, конечно, были искренние стихи в свое время. Но именно шестидесятники добились, что в перестройку постепенно начали открывать архивы. Например, мы все были уверены в том, что ГУЛАГ – это была сталинская идея. И когда приоткрылись архивы, когда мы увидели, что на декрете о создании Соловков стоит подпись Ленина! И никакого Сталина там нет – это потрясло нас просто! Это нас всех убило! На Соловках сидели такие замечательные люди – идеалист Флоренский, молодой Лихачев… А потом была создана сказка, что Сталин был предателем дела Ленина. Я помню, как кто-то из наших же шестидесятников, по-моему, это был Булат, показал мне переписку-переброску телефонограммами Ленина со Сталиным. Я не ручаюсь за точность – но Сталин жаловался, что очень плохая слышимость, а Ленин ему ответил: а вы пригрозите расстрелом телефонисткам, сразу слышимость улучшится.
Это постепенно выяснялось, что Сталин во многом был действительно учеником Ленина. И когда мы начали это осознавать – после публикации поразительных документов, потом стали печататься специальные статьи, с комментариями – пошла осторожная, правда, но переоценка. Например, кто, как не Ленин, безжалостно говорил о крестьянстве? Кто, как не Ленин, во время раскулачивания писал, что кулаков надо безжалостно вешать? А у нас было ощущение, что это шло от Сталина…
А дальше всё еще более усложнялось. Ну, например, я написал стихотворение «Еще не поставленные памятники», где назвал как одну из невинных жертв Сталина маршала Тухачевского. И – о его скрипке, как она сейчас воскрешается.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?