Текст книги "Амур. Лицом к лицу. Братья навек"
Автор книги: Станислав Федотов
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 3 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
6
Гости разошлись. Ваграновы позвали было Федю к себе – у них в домике имелась свободная комната, – однако Сяопин, можно сказать, вцепился в нежданно приобретённого единокровного брата и предложил пожить в их с Мэйлань «казённой» двухкомнатной квартире. Кстати, отнёсся он к знакомству очень спокойно, в отличие от помрачневшего Чаншуня, порывался поговорить с Федей, но при столь многочисленном «сборище» найти укромный уголок было нереально, и Цзинь поняла, что именно желание сблизиться побудило его пригласить Федю к себе.
Оставшиеся распределились на ночлег. Сяосун занял бывшую кровать Сяопина, Цюшэ остался на своём месте, а Госян, по предложению Цзинь, временно переселили в родительскую спальню, её место в детской занял отец. Чаншунь воспринял это как знак, что не прощён, однако ничем не выдал своего расстройства. Да и было ли оно, это расстройство? Честно говоря, они с Цзинь уже столько времени жили врозь, а с той ночи, когда он признался в измене, и близости ни разу не было, так что прежние чувства заметно притупились. Поэтому Чаншунь, хоть и хмуро, но вполне спокойно сел пить вечерний чай с Цзинь и Сяосуном.
– Значит, ты, брат, полковник Национальной армии и сражаешься против Чжан Цзолиня? – Сяосун отхлебнул зелёного чая и не сдержал восхищённого вздоха: – Неужели «билочунь»?![15]15
Билочунь (bǐluòchūn) – дорогой сорт китайского чая.
[Закрыть] Где ты его достала, Цзинь?
– Твоя Фэнсянь прислала упаковку. Она знает толк в чаях.
– Поразительный аромат! – Сяосун снова сделал маленький глоток и посмотрел на Чаншуня, который невозмутимо ждал продолжения разговора. Встретив взгляд «старшего брата», кивнул:
– Да, я закончил академию Вампу. Чан Кайши начал Северный поход, и я завтра уеду на фронт.
– Завтра? – удивилась Цзинь. – Ты же собирался неделю пробыть дома.
– Ты неправильно поняла. Мне дали неделю отпуска вместе с дорогой. Если бы не день рождения Госян, я вообще бы не приехал: слишком сложно добираться. Да и на фронте полковник с опытом лишним не будет. А ты, старший брат, как тут оказался? Ты же был в России, и смотрю: преуспел. Костюм дорогой, подарков целый саквояж.
Сяосун действительно привёз подарки – зимние меховые шапки. Сестре – соболью, Госян – беличью, Цюшэ – лисью, Сяопину – волчью, с хвостом.
– Не завидуй, брат. Ты – человек военный, тебе полагается форменная шапка, офицерская, не пощеголяешь. Да я и не ожидал здесь тебя увидеть. И не знал, что встречу Мэй, – осталась девочка без подарка.
Сяосун вынужденно схитрил: у него был подарок для Мэйлань, но он забыл его в чемодане, который оставил в камере хранения на вокзале. Не тащиться же с чемоданом по городу, а такси брать не стал: ему хотелось пройти по улицам, в общем-то, родного города, увидеть, как он изменился. Подарок Мэй он решил оставить у Фэнсянь.
– Ты давай не увиливай. Каким ветром тебя принесло в Харбин? И где подцепил русского парня, этого Фёдора? Я сразу догадался, что он – родственник Сяопина, – Чаншунь бросил быстрый взгляд на Цзинь, увидел, как стремительно она покраснела, и испытал что-то похожее на удовлетворение от маленькой мести за свою отставку. – Выходит, ты его знаешь, интересно узнать – откуда? Не так ли, дорогая?
– Да-да, мне тоже интересно, – как можно твёрже сказала Цзинь и посмотрела на мужа такими испытующими глазами, что ему стало стыдно за свои мстительные намёки.
– Фёдора я увидел возле вокзала, он тоже только приехал в Харбин, но в товарном вагоне. Его, раненого, вывезли на наш берег Амура во время разгрома восстания русских крестьян и казаков в двадцать четвёртом году. Тогда много казаков с семьями ушли в Китай и образовали там что-то вроде станицы. Фёдор и жил в этой станице два с лишним года, лечился, потом работал. Несколько раз пытался перейти на советскую сторону – не получилось, однажды пограничники снова подстрелили. А когда окреп, решил найти своего отца. Он – очень хороший художник! Шёл пешком от деревни к деревне, кормился тем, что рисовал чей-нибудь портрет или фанзу и получал за это еду. Я его знал маленьким, но он так похож на своего отца, которого я знал с детства, что я остолбенел, когда увидел. А меня он помнил, взгляд-то у него особенный – художника. Вот и всё. Отец его может быть в Харбине, надо помочь найти.
– Помогать будешь ты? – спросила Цзинь и покраснела.
– Нет, дорогая сестрица, кто сможет, тот поможет, а у меня дела, мне надо в Мукден. А до того – в Пекин, своих повидать. У меня был билет до Пекина, но перед Харбином внезапно потянуло сойти, с вами повидаться, вдруг больше не увижу.
– Это почему?! – встревожилась Цзинь. – Тебе что-то угрожает?
– Работа такая, сестрица. – Сяосун приложился к чаю, поморщился. – Остыл уже.
– Я сейчас, – подхватилась Цзинь. – Заварю свежий.
– Не надо, – остановил брат. – Я пойду спать, завтра рано на поезд. Вот только Чаншуню скажу… – Сяосун повернулся к побратиму, бережно тронул его за руку: – Будь осторожней с Чан Кайши. Я наблюдал за ним в Москве. Он – человек с двойным дном, а что там таится, на втором дне, вряд ли кто знает. Едва ли что-нибудь хорошее. Ты же помнишь, в Москве он в каждой речи клялся в верности Сунь Ятсену, а на похороны «отца революции» не явился, с коммунистами работать категорически не хочет…
– Скажу больше, – угрюмо заявил Чаншунь. – Я приехал сюда главным образом, чтобы предупредить Цзинь. Правые гоминьдановцы во главе с Чаном снова готовят против коммунистов какую-то подлость. Я думаю, Цзинь, ты имеешь связь с руководством партии…
– Да, – кивнула Цзинь, – с Ли Дачжаном[16]16
Ли Дачжан – один из основателей Компартии Китая.
[Закрыть], Мао Цзэдуном.
– Передай им моё предупреждение. Я не знаю, что именно произойдёт и когда, но пусть будут готовы. Я не имел возможности поговорить хотя бы с Чжоу Эньлаем, политкомиссаром академии, потому что опасался слежки. Если бы меня заподозрили, выяснять бы ничего не стали: у Гоминьдана жизнь человека не стоит ничего.
Цзинь внимательно посмотрела на мужа:
– Ты из-за этого ехал сюда, в самое логово бэйянцев?!
Чаншунь на вопрос не ответил, но добавил:
– И поберегись, пожалуйста, сама. Очень тебя прошу!
Внезапно раздался звонок.
– Кто это так поздно?! – удивился Чаншунь. – Цзинь, ты кого-то ждёшь?
Она покачала головой и шагнула к двери в прихожую.
– Стой! – сказал Сяосун. – Я открою.
– Нет, лучше я, – заявил Чаншунь. – И не спорьте.
Он вышел в прихожую, но быстро вернулся. Цзинь и Сяосун вопросительно повернулись к нему.
– Какой-то русский, говорит: ошибся, – сказал Чаншунь. – Рыжий, бородатый, одноглазый… Странный.
Сяосун бросил быстрый взгляд на сестру – она явно побледнела – и спросил:
– А почему странный?
– Увидел меня, замялся и сказал, что ошибся. То ли домом, то ли дверью…
– А-а, тут этажом ниже русский живёт, – с явным облегчением пояснила Цзинь. – Он, и верно, ошибся.
На пригородный поезд, который бы довёз до Старого Харбина – всего-то семь километров! – Сяопин с Мэйлань и Фёдор опоздали. Такси возле вокзала при отсутствии поездов не появлялись, поэтому оставалась одна возможность – пешочком, не спеша, через Новый город по Вокзальному и Харбинскому проспектам, по мосту над речкой Модягоу, потом через обширный пустырь, на котором кое-где уже появились скородельные жилища новоприбывших беженцев, торопливо зажигающих в печи огонь[17]17
По китайскому закону того времени, жильё, в котором затоплена печь, сносу не подлежит.
[Закрыть], а там до Старого Харбина рукой подать.
Августовская ночь была достаточно светлой, уличные фонари отсутствовали только на пустыре, поэтому путешествие молодых людей было вполне комфортным. Шли не спеша, Сяопин держал жену под локоток, Фёдор шагал рядом, но чуть отстранённо. Он не знал, как относиться к человеку, о котором ещё вчера он ничего не знал, а сейчас должен принимать за брата. Поэтому разговор у них был почти односторонним: Сяопин и Мэйлань спрашивали, а Фёдор отвечал, правда довольно лаконично, особенно, когда с ответом были связаны неприятные воспоминания. Сяопин первым делом потребовал, чтобы Федя рассказал об отце, и это парню понравилось: отца он очень любил и говорил о нём с удовольствием.
– Батя наш героический… – Феде не хотелось говорить наш, этим словом он как бы признавал право Сяопина на родство, однако и сказать мой тоже не мог: были ещё Кузя, Маша, Оля, – воевать начал с девятнадцати лет, три раза был сильно ранен. Первый раз его маманя спасла… ну, тогда она ещё девчонкой была… кровь ему свою дала. Сначала он её спас от ихэтуаней, а потом она его. Так и поженились.
– Тебе сколько лет? – спросил Сяопин.
– Двадцать будет. Ну, я не первый родился. Первый – Кузя, Кузьма. Он тоже где-то тут, в Китае. А опосля меня – Машутка и совсем уж последышек – Оленька, она тоже в Китае. Можа, ещё кто народился, но мы об этом не знаем.
– А почему вы так все поврозь? – полюбопытствовала Мэйлань.
– Ну… нас с Машуткой сестра батина Елена и муж ейный Павел Черных себе взяли…
– У них что, своих детей нет? – удивился Сяопин.
– Почему это нет? – обиделся за Черныхов Федя. – Трое у них: Иван, Никита и Лиза. Ваня – в Красной армии, Никита уже, верно, на чекиста учится, он хочет быть, как дядька Паша, его батя, а Лиза – в школе, поди: ей пока одиннадцать.
– Ну, а вас-то зачем забрали?
– Не забрали, а оставили, чтобы мы с Машуткой обузой бате с маманей в Китае не были.
– О, боги! Что ж твои родители в Китае забыли, что уехали, бросив детей?!
– Никого они не бросали! – рассердился Федя. – Батя был против красных, его могли расстрелять. Да и не только его – всю семью могли изничтожить, как врагов советской власти. А мы с Машуткой ещё до того были записаны за дядькой Пашей и тёткой Еленой – вот мы и остались.
– Да-а, интересно получается, – сказал Сяопин. – Отец наш – белогвардеец (Сяопин выделил слово наш, понятно, что не случайно), дети – врассыпную, по разные стороны границы, кто-то белый, кто-то красный, дядька – чекист, с контрреволюцией воюет. Не соскучишься.
– Теперича и мне дороги в Россию нет. Вернусь – скажут: к белым сбежал – и поставят к стенке! – хмуро закончил Федя.
– Что значит «поставят к стенке»? – спросила Мэйлань. – Это – наказание?
– Расстрел, – вздохнул Федя. – Я же там комсомольцем был. А щас и весточку не подашь, что живой.
Феде стало жаль себя так, что слёзы набежали на глаза. Хорошо, что шли по пустырю: темно, да и Сяопин с Мэйлань на него не смотрели – под ноги попадали рытвины, и Сяопин бережно поддерживал жену. Федя смотрел на них и чувствовал, что в душе рождается что-то тёплое и даже нежное: пусть наполовину китаец, а всё-таки брат, и жена его – красава, каких поискать. Решил: завтра же нарисую обоих, благо, чернила цветные пока имеются, не все истратил, и перья гусиные есть – рисовать ими одно удовольствие! Похлопал ладонью по холщовой суме, висевшей через плечо: всё ли его добро на месте? Убедился, что в порядке, и ещё подумал: как хорошо, что дядя Сяосун не прошёл мимо, подобрал и привёл в дом своей сестры, которая, оказывается, любила батю и родила от него такого славного парня. Брата! Он наверняка поможет найти батю и маманю, и Кузю с Оленькой.
Пустырь кончился, начались улицы Старого Харбина. Тут было много деревьев и светло – электрические фонари на столбах стояли равномерно примерно через полсотни сажен. На окраине теснились фанзы, потом начались городские постройки. Вернее, станционные, потому что строили русские.
Квартира Сяопина и Мэйлань была в краснокирпичном русском доме. Домик двухэтажный, на две малочисленные семьи, с большой верандой. Возле дома палисадник с какими-то кустами, деревцами. Из хозяйственных построек – общий на обе семьи дровяник для дров и угля, погреб с ледником, коровник. Такого типа дома Управление КВЖД строило для персонала дороги. Разнились они только количеством комнат, хотя были и односемейные. Об этом бегло сказал Сяопин, пока Мэйлань отпирала входную дверь.
В каждой квартирке на первом этаже – кухня-столовая с русской печью и плитой, на втором две небольшие комнаты – спальня и детская.
– Занимай детскую, – сказал Сяопин, – и давай спать.
Легко сказать – спать. Спать-то как раз и не хотелось, хотя за время пешего путешествия Федя изрядно соскучился по нормальной постели. Слишком уж неожиданным оказался конец: Сяосун, Цзинь, Сяопин, Мэйлань, Госян, Цюшэ – китайская семья, оказавшаяся вдруг родственной. А эта Госян, озорная хохотушка, тоненькая, гибкая и… одуряюще красивая! Такую красоту он и представить не мог. Весь вечер старался не смотреть в её сторону, а внутренние глаза всё видели, каждую черточку запоминали. Нарисовать бы – бумаги нет. Он вспомнил, что внизу, в столовой, на стене висит афиша какого-то концерта – видел такие в Благовещенске. Осторожно спустился, зажёг свет – точно, афиша: «Железнодорожное собрание… Концерт Симфонического оркестра… Дирижёр Асахино Такаси…» Федя не знал, что такое «симфонический», «дирижёр», – ему было важно, годится ли бумага для рисунка чернилами. На счастье, годилась – плотная и гладкая.
Он расстелил афишу на обеденном столе, тыльной стороной вверх, выставил пузырьки с чернилами, зачистил перья и принялся за дело. Память у него была цепкая, это отмечали все преподаватели художественно-промышленного училища, линии ложились уверенные, и через час портрет был готов. По углам листа Федя набросал эскизы голов Цзинь, Сяосуна, Цюшэ, Сяопина. Оставалось ещё место внизу листа – там он более тщательно нарисовал головку Мэйлань.
Получилось неплохо. Федя придирчиво прошёлся по всем рисункам, больше всего внимания уделил взгляду Госян – постарался передать его озорной блеск, восторженность и затаённую улыбку. Уж не влюбился ли я? – подумалось ненароком, и в душе откликнулось, как эхо далёкого колокола: Го-сяннн… Го-сяннн… В лицо плеснулось что-то горячее, опалило щёки. Ничего подобного прежде не случалось. Неужто и вправду влюбился?! Но она же сестра Сяопина, а он – мой брат, значит, она и моя сестра, разве так можно?!
7
Как ни странно, но именно в тот день, когда Сяосун привёл Федю в дом своей сестры, Елена Черных почувствовала резкое облегчение. Два года после исчезновения племянника, а по сути приёмного сына, её душила непонятная болезнь: неожиданно охватывал жар, сменявшийся столь же внезапным холодом, бывало, кашляла долго и надрывно, обливалась холодным потом, неровно стучало сердце, невозможно было глубоко вздохнуть. В больнице, куда её приводил Павел, разводили руками: набор симптомов не отвечал ни одной известной врачам болезни. Павел и сам испереживался из-за Феди, он любил племянника, как родного сына, и потратил много сил и времени на поиски. Однако его не нашлось ни среди убитых повстанцами, ни среди расстрелянных карателями. Немного утешала надежда, что Федя оказался среди беженцев в Китай и, даст бог, найдёт там своего отца. Не желая лишний раз пугать Елену, ни Павел, ни Ваня не сказали ей ни слова про Ивана Саяпина, про то, как, рискуя самим попасть под трибунал, помогли ему бежать от неминуемого расстрела. Хорошо, что о сбежавшем не вспоминал командир полка, а на следствии никто из подсудимых повстанцев не упомянул имени Саяпина, хотя нашлись запомнившие другое имя – некоего есаула Манькова, который должен был якобы возглавить Амурскую армию. Однако никто этого есаула не видел, нигде он себя не проявил, и потому следствие посчитало эту фигуру вымышленной. Лишнее имя – лишние заботы.
Ни о чём таком Елена не знала, а тут вдруг ни с того, ни с сего облегчение наступило. По этому поводу и в связи с началом нового учебного года – мама же учительница! – решили дома устроить маленький праздник. Женская половина семьи – Елена, Лиза и Машутка – нажарила пирожков с луком и яйцами, нарезала крошева из огурцов, помидоров и дикого чеснока, заправив его подсолнечным маслом, а мужская – Павел и Никита – добыла на полях за Зеей и запекла в печи парочку хороших фазанов. Детям из райских яблочек наварили взвара, а для взрослых Павел открыл ту самую прощальную гамовскую бутылку шустовского коньяка – с той поры, как Иван убрал её со стола, к ней никто и не прикасался. Даже когда Ваня приезжал из Свободного, где был расквартирован его полк, – сын спиртного не употреблял, а Павел предпочитал выпить пива. Ваню, кстати, за два года повысили в звании до командира роты, и у него на левом рукаве теперь красовались красная звезда с серпом и молотом и три небольших красных квадрата. За участие в подавлении Зазейского восстания его и Павла представляли к ордену Красного Знамени, но ордена никому не дали, а Ваню в звании повысили. Хорошо бы и этот факт семейно отметить, однако приехать Ваня не смог: в полку шли военные учения.
Соседей на застолье не звали: после всяческих кровавых событий привычка звать в гости как-то тихо отмерла.
За столом, накрытым во дворе, благо позволяла тёплая погода, Павел встал и поднял стопку с янтарной жидкостью:
– Помянем наших дорогих родичей, Саяпиных и Шлыков, вольно и невольно покинувших наш свет. Они живы в нас, их детях и внуках, пущай будут живы и в правнуках.
Сказал торжественно, как говорят на многолюдье, однако все почувствовали, что так надо, и тоже поднялись. Елена, сорокалетняя мать большого семейства, немного пополневшая, по-прежнему подвижная, улыбчивая, но сейчас печальная и строгая, добавила:
– Помянем и Черныхов, Степана и Прасковью. Всех помянем, благодаря которым мы живём на этом свете. Все мы – одна семья.
Дети подняли стаканы с золотистым напитком. Никита, хоть ему и шёл двадцатый год, тоже предпочёл взвар. Он закончил трёхмесячные курсы ОГПУ и теперь проходил стажировку под руководством отца, после которой надеялся поступить в высшую школу. Хотел быть безупречным чекистом, а потому спиртное не употреблял и не курил.
Елена посмотрела на них, глаза блеснули влагой: и верно – одна семья, хотя отцы и матери разные. Вытерла глаза уголком платка, которым была повязана её по-прежнему золотоволосая голова. Павел обнял её за плечи, шепнул на ухо:
– Любушка моя! Спасибо тебе за всё.
Она качнула голову к нему, на мгновение соприкоснувшись висками, – соединилась мыслями, потом снова наполнила стопки:
– Давайте выпьем за живых: за брата моего Ивана и верную жену его Настю, за Кузю и Оленьку. За Федю нашего горемычного, который жив – я это нынче сердцем учуяла, и за тех, кто ему выжить помог, неважно, русские или китайцы. Ведь все мы – братья и сёстры.
Иван Саяпин в этот вечер тоже пребывал в хорошем расположении духа. Он удачно выполнил заказ одной богатой дамы, которая заподозрила в неверности молодого любовника и наняла частного сыщика (любовник оказался человеком порядочным, и счастливая дама удвоила гонорар), поэтому позволил себе прогуляться по Новому городу. Хотел было дойти до дома Чурина на Бульварном проспекте, однако передумал и пошёл в сквер на Садовой. Последние два года, после возвращения с Зазейского восстания, он ходил на Бульварный всё реже. С одной стороны, прибавилось работы (пока он был за Амуром, Толкачёв удачно преобразовал охранное агентство в «Компанию частного сыска», и клиенты выстраивались в очередь), с другой – каждый раз, приходя к этому дому, Иван чувствовал угрызения совести, вину перед Настей, словно и в самом деле изменял семье. Честно говоря, он начал уставать от неопределённости отношений с настоящим и прошлым. Ругал себя последними словами, но постепенно терял надежду перебороть свою нерешительность. После того похищения людьми Сычёва он, конечно, заходил к консьержу, чтобы узнать хоть что-то о человеке, так похожем на Сяопина, но консьерж исчез (Толкачёв сказал, что он умер прямо на своём служебном месте), а пост его из экономии упразднили. Исчез и кудрявый золотоволосый парень – по крайней мере Ивану он больше ни разу не встретился, и Саяпин почти уверовал, что ему просто показалось под зимним электрическим светом. При всём при том Иван больше ни разу не спросил у Толкачёва про соседку-китаянку: для этого записного бабника женщины были расходным материалом (его только такие и посещали), поэтому Иван даже в разговоре не хотел ставить Цзинь с ними в один ряд. Предпочитал терзать себя неведением.
Тёплый субботний вечер располагал к неспешной прогулке. Иван посожалел, что живёт довольно далеко и не может так вот пройтись с Настей и Оленькой по оживлённой красивой улице, но и торопиться домой не хотелось. Он дошёл до сквера на пересечении Садовой с тремя улицами – Пекинской, Центральной и Таможенной – и сел на скамейку в достаточно укромном уголке. Издалека, из сада за Торговыми рядами, доносился вальс «На сопках Маньчжурии», а Иван вспоминал, как ему удалось вырваться из огня Зазейского восстания. Когда в Куропатино в дом Аксёнова вошли красные каратели, Павла он узнал сразу, и мысли заметались, ища хоть какой-нибудь выход. Было три варианта. Первый – застрелить Павла и его спутника и попытаться бежать. По долетавшим звукам выстрелов он понял, что село атаковано, красных наверняка больше, так что побег становился нереальным. Да и как стрелять в Павла, вдовить Еленку?! Второй – не бежать, а отстреливаться, пока хватит патронов. Результат будет тот же. Третий – сдаться, пообещав дать ценные сведения. Павел, конечно, не признает в нём родственника, ему это край как невыгодно, а там – как судьба повернётся. Тут главное – не раскрыться, с есаулом Саяпиным, который был тесно повязан с японскими интервентами, цацкаться не будут, а некий Маньков кровью не запачкан, есть шансы остаться в живых.
Выбрал третий. Ох, какие глаза были у Павла, когда из запечья вылез и протянул маузер его шуряк! Иван, вспомнив, даже хмыкнул.
– Есаул Маньков. Добровольно сдаю оружие. Могу быть полезным.
Каждое слово Иван произнёс тогда твёрдо, как отпечатал. И смотрел при этом прямо в глаза Павла. Тот тоже хорош: не сморгнув, принял маузер и сказал:
– Сдача принимается. Будешь полезный, суд решит твою судьбу. Следуй с нами, господин Маньков.
Помощник Пеньков тогда перепугался, зашептал:
– Приказ же был: стрелять на месте. Нас самих отправят под трибунал.
– Не паникуй, – отозвался Павел. – Я всё возьму на себя. Тебя как бы и не было.
– Точно возьмёшь?
– Возьму. Ты не при делах. Забудь!
– Ну, тогда сам его и веди, – с этими словами Пеньков выскочил из избы.
У Ивана слух звериный и голова не тыква, мозги имеются – сразу скумекал, что Павел неспроста завёл разговор, а когда увидел племянника в военной форме с командирскими знаками и услышал, о чём говорят отец с сыном, понял, что возможность вырваться из рук карателей вполне реальна.
Так оно и случилось холодной зимней ночью. Замёрзший караульный отсутствовал не десять минут, а почти час. За это время Павел выпустил Ивана из сарая, предварительно разворошив крышу, вроде как обозначил место побега, а уж остальное он проделал сам. Прежде всего снял с чекменя и сунул в карман – вдруг пригодятся! – погоны, потом высмотрел у коновязи и увёл коня под седлом. Несмотря на ночь, по селу ходили и ездили множество людей – главным образом, конечно, военные. Иван легко затерялся среди них: он ехал не спеша и не привлекал внимания. Решил уйти в сторону Тамбовки, туда, откуда наступали красные (кому придёт в голову, что беглец ринется прямо в пасть тигра?), и оказался прав: с этой стороны на околице даже не было караула. Каратели так зачистили тылы, что никого оттуда не опасались. Тем не менее, как только дорога углубилась в лес, Павел свернул в чащу от греха подальше – слава богу, тут снега было мало. Набрёл в лесу на заимку, которую облюбовали шестеро таких же, как он, беглецов. Место было глухое, заимка добротная, с запасами, там и перекантовался до весны. После ледохода вышли на Амур, украли лодку и ночью перебрались на китайский берег. На переправе их засекли пограничники, обстреляли. Иван получил пулю навылет в левое плечо и даже обрадовался: было с чем возвратиться к своим. Хотя, честно, возвращаться не хотелось – душа устала, жаждала покоя, – но куда деваться? Настя с Оленькой, да и Кузя, были «на крючке» у «товарищей по борьбе». Вот и явился в штаб Сычёва в Сахаляне, при погонах, рука на перевязи, доложил честь по чести, скрыв лишь, что с побегом помогли родичи. Восстание было уже разгромлено, советские каратели – войска, отряды ЧОН и ГПУ – кровавой метлой прошлись по восьми волостям, расстреливая налево и направо, чтоб, как выразился один из партийных работников, «никому не повадно было поднимать хвост на советскую власть». В штабе посочувствовали злоключениям «есаула Манькова» и отправили в Харбин, к начальству. Иван подал рапорт об отставке по ранению и состоянию здоровья и, к своему удивлению, был отпущен на вольные хлеба. Вернулся, разумеется, к Толкачёву. Тот оказался хорошим товарищем, принял компаньоном в новое агентство.
– Ты чего это здесь прячешься? – перебил мысли Ивана знакомый голос.
Толкачёв!
– Ну, ты, Михаил, как чёрт из преисподней: стоит помянуть, он тут как тут.
– А ты, небось, поминал? С чего бы? Утром виделись. – Толкачёв сел рядом, от него пахнуло хорошим мужским одеколоном. – Как дело с мадамой? Чем её сердечко успокоилось?
– Всё в порядке. Премию мне выдала. Так что можем куда-нибудь зайти выпить.
– Нет, дорогой компаньон, премию ты неси домой на лечение Насте. А выпить мы пойдём ко мне. Не спорь, не спорь – у меня хорошее настроение, и твой отказ испортит его.
– Что-то случилось? – осторожно спросил Иван.
– Можно и так сказать.
– А ты вроде и не выпивши, коньяком не пахнешь.
– Это успеется. Ты не поверишь – откуда я иду.
– Откуда?
– Только что в колледже ХСМЛ, – немного торжественно объявил Толкачёв, – это Христианский Союз Молодых Людей, тут недалеко на Садовой, – состоялось собрание русских харбинских поэтов и прозаиков. Они решили назвать свою организацию «Молодая Чураевка». Почему именно так, я не совсем понял, да это и неважно. Стихи свои читал Алексей Ачаир, основатель «Чураевки». Отличные, между прочим, стихи!
– Погодь, погодь, – остановил излияния компаньона Иван. – Ладно «Чураевка», ладно стихи – а ты тут с какого боку-припёку?
– Стихи, дорогой мой, это единственное на свете, что я искренне люблю.
– Ты-ы?! Любишь стихи?! – остолбенел Иван. – Ты ж ни разу не заикнулся!..
– А чего было заикаться? Бисер метать! А вообще, что тебя удивляет? Русский офицер должен знать литературу, музыку, живопись…
– Поди-ка и сам пописываешь? – Иван даже хихикнул.
– Да ну тебя! Я к нему всем сердцем, можно сказать, душу открыл, а он… – Толкачёв встал, намереваясь уйти.
– Постой, постой! – Иван тоже вскочил, ухватил компаньона за рукав. – Не серчай, я ж не обидно… Я Пушкина тоже люблю… сказки… уж больно складно.
– Пушкин – гений! Такой на Руси один! Но и другие есть, неплохо пишут. Вон из наших, офицер, каппелевец, Арсений Митропольский, он ещё Несмеловым подписывается, тоже читал. Про войну. Всё точно, даже мороз по коже… Так ты идёшь, Иван?
– Ежели свои почитаешь, пойду.
– Ладно. Выпьем – что-то почитаю.
Всю дорогу Толкачёв разглагольствовал о Пушкине, читал его стихи, так громко, что прохожие останавливались и провожали глазами странную пару немолодых мужчин. Ивану особенно понравились строки про гусара:
Скребницей чистил он коня,
А сам ворчал, сердясь не в меру:
«Занёс же вражий дух меня
На распроклятую квартеру…»
Смотри-ка, думал он, не казак, а знает, как с конём обращаться. Да и на постоях бывал – на вражьем, голодном, и на своём, хлебосольном.
В вестибюле дома Чурина было пусто: консьержей больше не нанимали. Поднимаясь по лестнице, Толкачёв вдруг начал читать:
Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты…
Иван неожиданно сорвался, в несколько прыжков одолел пару лестничных пролётов и, не медля ни мгновения, нажал кнопку звонка у двери с медной табличкой «Инженеръ Василий Ивановичъ Ваграновъ». Сердце стучало бешено, дыхание срывалось.
За дверью послышались твёрдые, довольно тяжёлые шаги, ручка повернулась, и перед Иваном появился худощавый, подтянутый китаец с полуседой головой. Спросил по-русски:
– Что угодно?
У Ивана остановилось сердце.
– Звиняйте, господин, ошибся домом…
– Бывает, – сказал китаец и захлопнул дверь.
А может быть, я временем ошибся, подумал Иван. Кого-то китаец ему напомнил, но вот кого?
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?