Текст книги "Астронавты"
Автор книги: Станислав Лем
Жанр: Зарубежная фантастика, Фантастика
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Осеннее море становилось все более бурным, и по волнам, высоким, темным волнам порта, ползали баржи, а дальше, в открытом море, шли корабли, пароходы и время от времени появлялись паруса рыбачьих лодок. Я ходил на мол и оставался там так долго, что сторожа заподозрили во мне человека, который хочет покончить самоубийством и никак не может решиться. Но голова моя была полна силиконами и полистиренами, и я не видел ни сторожей, ни моря, ни кораблей – во всяком случае, мне казалось, что я их не вижу. Я был немного похож на ребенка, которому дали рассыпанную мозаику из множества мелких кусочков и велели сложить ее, а он не умеет. Я не знал, что с чем соединять, но то ли по привычке, то ли от безнадежности складывал мысленно разные фрагменты. Ничего не получалось. Тогда я принялся ходить к профессорам и мучить их вопросами, пока один из них, потеряв терпение, не сказал: «Я, что ли, должен думать за вас?» – и тем навсегда избавил от моих приставаний и себя, и других. Я снова вернулся к морю. Теперь мне известно, но тогда я не обратил на это внимания, что уходил я домой только после возвращения одного небольшого парусника, самого быстроходного. У него были как-то необычно расположены паруса. Часто, когда становилось уже совсем темно, я не уходил, а стоял и ждал его. С каким-то не вполне объяснимым любопытством я следил, как он двигался среди пенящихся волн. Я в навигации разбирался слабо, а в том, как он двигался, словно оснащенный крыльями, не было ничего, что я мог бы связать со своей работой. Просто прибытие этого парусника служило для меня знаком, что прогулку на молу пора кончать.
Однажды вечером, когда я стоял так на бетонном конце мола и ждал, вдруг пошел дождь. Погода, до сих пор ветреная, переходила в бурю. Когда стало совсем темно, показались лодки. Та, самая быстроходная, была видна очень хорошо, так как ее белые паруса выделялись на темном фоне моря. Высокие волны хлестали с такой силой, что за несколько минут вся одежда на мне промокла, но какое-то непонятное чувство не позволило мне уйти. Ветер все усиливался, пронзительно воя, а поверхность моря то поднималась, то опадала. Все лодки убрали паруса, только то белое суденышко шло под всеми парусами, даже подняло новые, и было похоже на белую, по грудь погрузившуюся в волны птицу, пытающуюся взлететь могучим взмахом крыльев. Быть может, картина была вовсе не такая уж поэтическая, но я уже сказал, что я сухопутная крыса и с навигацией совершенно не знаком. Когда я увидел, как этот кораблик, подняв паруса и набирая скорость, приближается к остальным, обгоняет их и уходит в туман и мглу, со мной произошло что-то, заставившее меня немедленно вернуться домой. Я решил, что организм у меня менее вынослив, чем голова: она жаждет каких-то сильных впечатлений, а он требует только отдыха. Дома я собрал свои карточки и – пусть посмеется над этим, кто может! – решил выписать новую литературу, чтобы как можно скорее с ней познакомиться. Так, с пером в руке, я уснул за письменным столом, не дописав слова. Мне приснился удивительный сон.
…Мне снились полистирены и бутадиены. Удивительного в этом не было, пожалуй, ничего. Удивляло то, что вели они себя так, словно их обдувал сильный ветер. При этом ветре они укладывались не так, как им было положено – вернее, как требуют формулы из справочников, – а как вздутые паруса. Чем сильнее дул ветер, тем шире раскидывались цепи, а между ними летала одна цепочка, удлиненная, словно челнок на ткацком станке, пробегающий сквозь основу. Челнок? Нет, это был белый кораблик. И вот получалась большая кристаллическая сеть. Боясь забыть свой сон, я, едва проснувшись, тотчас же начал записывать и не без радостного удивления увидел, как под пером рождаются формулы…
Райнер запнулся.
– Прекрасные формулы… – повторил он с чуть слышным вздохом и снова улыбнулся, как бы извиняясь. – Не могу назвать их иначе: необыкновенно прекрасные. Едва записав последнюю, я кинулся к двери, схватил в передней пальто и без шапки, с непокрытой головой, под потоками дождя помчался в институт. Было четыре часа утра. Я разбудил лаборантов. Пораженные моим появлением и видом – вода текла с меня, как с утопленника, – они не решались даже переглянуться. Я бегал, кричал, просил и молил их вспомнить, не было ли здесь в нижнем этаже год назад, когда в этом помещении работали Иенш, Браун и Геллер, какого-нибудь сильного электронного прибора, большой вакуумной лампы или, может быть, нового электронного микроскопа. И наконец после получасовых расспросов этих сонных, удивленных, флегматичных гамбуржцев старший из них, Вольф – да будет благословенно имя его! – вспомнил, что в залах ничего не было, но примерно за месяц до окончания испытаний в подвале был установлен линейный ускоритель типа «В», то есть вертикальный, с отвесной выходной трубкой. После двухдневных опытов пришлось его переместить в другое здание, так как излучения оказались настолько сильными, что проникали сквозь все этажи и могли вредно повлиять на людей, работавших в залах.
– Дату! Точную дату! Когда это было? – вскричал я.
Поразмыслив, он сообщил мне ее. Я пробежал мимо изумленных лаборантов, вынул из ящика ключи и кинулся в лабораторию. Через несколько минут я проник в великую тайну. Именно в тот день, когда работал ускоритель, были получены образцы под номерами от 6419 до 6439. И мой образец, мой чудесный образец – он значился под последним номером – тоже оказался никуда не годным, как и все прочие. По окончании рентгеновской съемки все ушли из лаборатории, оставив этот кусочек каучука в горячей печи. В это время, пользуясь тем, что наверху никого нет, техники приступили к испытаниям ускорителя. Поток выброшенных им частиц электричества, пробив три этажа, проник внутрь еще горячей камеры и поляризовал полистирен так, что получился силиконовый каучук.
Утром, ничего не зная о чудесном превращении, лаборанты выбросили образец на склад хлама как не представляющий ценности.
Это, собственно говоря, конец моей истории. Могучим ветром, заставляющим атомы располагаться в кристаллическую структуру, был поток электрических частиц. Таким образом возник заводской метод, называемый иногда методом Райнера… А помогли мне в этом маленький кораблик с отважной командой и красивой оснасткой да буря в этот вечер в гамбургском порту. Я никогда никому об этом не рассказывал. На Земле, среди коллег, я не стал бы хвастать этим, но здесь…
Райнер умолк. После долгого молчания Чандрасекар произнес:
– Это было очень интересно. Прекрасный пример, доказывающий, какое множество разноплановых процессов одновременно происходит у человека в мозгу. Я бы сравнил это с тем, что происходит, когда по улице, где-то далеко, проезжает тяжелый грузовик, а в горке, полной стеклянных и фарфоровых сосудов, отзовется вдруг один из них и тихонько, лениво зазвонит. Этот ответный звук – очевидно, резонанс, но именно так и было с вашим корабликом, коллега Райнер. И как в комнате необходима тишина, чтобы услышать тихий звон сосуда, пробужденного далеким грохотом, так и вам необходим был сон. Он прервал и разъединил глубоко проторенные, замкнутые круги, в которых кружилась, билась ваша мысль, и это помогло ей найти совершенно новые пути. Ваше подсознание уже давно додумывалось до чего-то, когда вы с упорством, достойным лучшего применения, уверяли себя, что ничего не знаете. Конечно, вы не только уверяли себя, вы действительно тогда не знали…
– Это и мне кое-что напоминает, – начал было Арсеньев, но, взглянув на часы, покачал головой. – Половина четвертого, – сказал он. – Думаю, нам давно уже пора спать, не так ли?
Все согласились. Мне показалось, что мы извлекли из рассказа Райнера что-то важное для себя и каждому хотелось остаться наедине со своими мыслями.
– Итак, хотя у нас нет ни дня, ни ночи, ни суток, желаю вам доброй ночи, друзья, – произнес Арсеньев, выпрямляясь во весь свой огромный рост.
Мы молча разошлись по каютам. Корабль мчался, но звезды на экранах стояли неподвижно. Я еще раз взглянул на них, потом голова моя, еще полная всевозможных впечатлений, коснулась подушки. В эту ночь мне снился мой первый полет.
Мертвый мир
Земля все время росла. Чем дальше мы отдалялись от нее, тем большая часть ее поверхности становилась видимой. На семнадцатом часу полета она достигла наибольшего диаметра. Страшно было смотреть на эту огромную глыбу, от которой исходил тяжелый белый свет. А потом произошло то, о чем говорил мне Солтык, но чего нельзя понять, не увидев своими глазами: деление мира на небо и землю исчезло, так как сама Земля начала становиться частью неба, одной из его звезд, – сначала это был огромный, закрывающий три четверти горизонта шар, потом его выпуклость стала заметно уменьшаться, свет начал тускнеть, и в семь часов утра это был уже мутно-белый диск с темными пятнами океанов, весь умещавшийся на экране телевизора.
Тем временем корабль приближался к Луне. Сначала было похоже, что мы облетим ее сбоку, оставив справа от себя; но, оторвавшись от своих записей, я увидел, что Луна движется на экране телевизора, и в конце концов нос корабля оказался направленным на ее Северный полюс.
Я перестал писать и пошел в Централь. Там были только Солтык и Арсеньев. Они устанавливали перед экраном огромный фотоаппарат с телеобъективом. «Космократор» должен был пролететь всего километрах в пятистах от Луны, и, пользуясь этим случаем, астроном хотел сделать серию снимков.
С каждой четвертью часа диск Луны увеличивался; одновременно усиливался его режущий глаза ртутный блеск, похожий на холодное свечение кварцевой лампы. Начиная с одиннадцати часов темные пятна и полосы на поверхности стали отделяться от фона: это были все яснее различимые кольцеобразные горы с центральными вулканическими конусами. Неподвижно пылающее полушарие Луны словно вытеснило с экранов черное небо. К двум часам мы приблизились к Луне на тридцать тысяч километров. Хотя двигатели снова заработали, притяжение Луны все же ощущалось. Началось изменение веса окружающих предметов и собственного тела, и это было очень неприятно, так как порой вызывало головокружение. Когда расстояние уменьшилось до двадцати с небольшим тысяч километров, Солтык выключил двигатели и приостановил вращательное движение корабля. Неприятные ощущения сменились ощущением необычайной легкости: желая опереться о подлокотник кресла, я вдруг взвился в воздух, так как тело мое теперь весило вшестеро меньше, чем на Земле. Я не обратил на это внимания, поглощенный удивительным пейзажем, расстилавшимся под нами. В то время как раньше движения ракеты вообще невозможно было заметить, сейчас, когда нас отделяло от Луны всего около двадцати тысяч километров, полет, если всматриваться в этот выпуклый диск, производил впечатление головокружительного падения. Горы производили впечатление окаменевшей грязи с застывшими следами копыт. В действительности же это были кратеры диаметром во много сотен километров, но в поле нашего зрения не было видно ничего, что позволило бы правильно определить их размеры. Двигатели не работали. Пользуясь приобретенной скоростью, мы летели по касательной к Луне и должны были промчаться близко от нее, как вылетевшая из ружья пуля. Наша скорость суммировалась с собственным вращением Луны, и движение того, что находилось под нами, ускорялось чуть не с каждой секундой. В два сорок расстояние составляло всего тысячу сто километров. Лунные горы внезапно выплывали из-за горизонта, растянувшегося в обе стороны гигантской дугой, вспыхивали под солнцем, как раскаленные добела зубчатые пилы, и мчались под нами, чтобы через несколько минут исчезнуть за другим краем. Сверхъестественным казался этот мертвый бег, эти двигающиеся кратеры, снаружи залитые солнцем. Рельефно вырисовывались их шершавые склоны, внутри полные непроницаемого мрака. Если всматриваться долго, этот хаос света и теней, этот неистовый бег каменных рельефов в бескрайной, прорезанной глубокими оврагами и расщелинами пустыне ошеломлял и притягивал, как пропасть. Повсюду на склонах гор, вокруг вулканических конусов и на каменистой равнине застыли, отражая свет, сверкающие потоки лавы.
В начале четвертого расстояние уменьшилось до двухсот километров, как сообщили нам непрерывно работающие радарные альтиметры. На север от нас двигался кратер Тихо с огромным, раскинутым на тысячи километров веером холодной лавы, покрывавшей более низкие горные хребты. Солнце переливалось на этой остекленевшей поверхности отблесками, похожими на молнии. Мы приближались к терминатору – линии, отделяющей освещенную часть мертвого мира от неосвещенной. Там, на границе ночи и дня, горизонтальные, почти параллельные грунту, солнечные лучи обрисовывали зловещую архитектонику скал. Из пространств, лежащих на ночной стороне, вставали добела раскаленными точками вершины самых высоких пиков. Под нами и перед нами лежала равнина Южного моря. Я заметил на его поверхности темное, тонкое как игла пятнышко, двигавшееся с большой скоростью, и, присмотревшись повнимательнее, догадался, что это тень от ракеты. Я хотел было указать на нее Солтыку, стоявшему рядом со мной, но по его суровому и взволнованному зрелищем полета лицу понял, что он тоже заметил ее. В этот момент большой диск экрана погас, словно задутое пламя. Мы очутились во мраке, царившем за неосвещенной частью Луны, таком непроглядном, что хотя инженер погасил огни в Централи, нам ничего увидеть не удалось. Солтык переключил телевизоры на радар, и вот в темноте каюты показались коричневато-зеленые контуры лунных кратеров. Это было необычайное зрелище: рядом, на расстоянии вытянутой руки, светились, словно повиснув в пространстве, круглые ряды цифр на приборах «Предиктора», а с экрана, над которым мы склонились втроем, падал глубинный подводный свет, от которого лица, казалось, превратились в маски, испещренные черными тенями. Тем временем «Космократор», погруженный в отбрасываемую Луной тень, мчался все с той же скоростью. Немного спустя начался процесс, обратный тому, который мы наблюдали, приближаясь к Луне: рельеф поверхности начал размываться, кольцеобразные горы сбегались к центру экрана, становясь все меньше и меньше, поверхность спутника двигалась все медленнее и наконец словно остановилась. Луна, теперь уже представлявшая собой наполовину освещенный, наполовину темный шар, осталась позади.
Солтык зажег свет и, взяв фотоаппарат, пошел с астрономом в лабораторию. Я остался один и уселся перед экраном, направленным к носу корабля. В глубокой тишине звонко тикали счетчики Гейгера. Каждый такой звук означал, что внутри «Космократора» пролетела частица космического излучения, пробив стены и водяную оболочку ракеты. Это медленное, мерное тиканье иногда ускорялось: очевидно, мы пролетали тогда полосу лучей, испускаемых какой-нибудь отдаленной звездой.
После полудня Солтык предложил мне осмотреть и проверить скафандры, в которых мы будем передвигаться на поверхности Венеры. Славный парень этот инженер! Я знаю, что дело это не было ни спешным, ни необходимым, но он видел, как я бесцельно брожу по ракете, и попросту хотел чем-нибудь занять меня. Я пошел на верхний ярус, в грузовое отделение. Проходя вертикальную шахту, я каждый раз ощущаю непривычное чувство потери веса, так как вблизи оси ракеты центробежная сила не действует; здесь можно, оттолкнувшись от ступеньки лестницы, надолго повиснуть в воздухе с несколько странным и смешным чувством, будто тело расстается с душой, как это иногда бывает во сне.
Скафандры наши я нашел, конечно, в полном порядке. Они состоят из очень легкого комбинезона и удобного шлема, легко и быстро снимающегося. Комбинезон сделан из прочного, мягкого на ощупь искусственного волокна, такого легкого, что комбинезон весит едва три четверти килограмма. Шлем не похож на водолазный, так как имеет форму конуса с закругленной верхушкой. Шире всего он у основания. Чандрасекар определил его форму как гиперболоид вращения. По обеим сторонам у него торчат вогнутые рефлекторы из металлической сетки – это антенны миниатюрного радара, экран которого находится внутри шлема на уровне рта. Перед глазами имеется овальное окошко, позволяющее хорошо видеть в нормальных условиях, в тумане же или в темноте можно пользоваться радаром. Еще на Земле мы ходили в этих скафандрах по нескольку дней подряд и убедились, что они очень удобны. Вид у человека в скафандре, конечно, непривычный. Округлые металлические «уши» придают ему сходство с летучей мышью. Кроме множества различных приспособлений вроде электрического обогрева и охлаждения, детекторов излучения, кислородного прибора, скафандр снабжен радиостанцией размером не больше самопишущей ручки. Проблема размещения в ней всех катушек, контуров и конденсаторов решена очень остроумно: все они нарисованы химической серебряной краской на стекле радиоламп (их в приборе две). При обжиге краска эта затвердевает, как эмаль. Таким путем получаются соединения настолько прочные, что для того, чтобы повредить их, нужно разбить весь аппарат молотком. Излучаемая волна длиной в двадцать сантиметров позволяет держать связь только по прямой, то есть на расстоянии около четырех километров на равнине. Если же радиостанция находится высоко – в горах или на самолете, – то радиус действия увеличивается до полутораста километров.
Я заглянул также в отсек с вертолетом, а потом туда, где лежало альпинистское и полярное снаряжение, чтобы утешить себя хотя бы его видом. Вернувшись в Централь, я застал там Осватича, Арсеньева и Лао Цзу. Они совершали у радиоприемника таинственный обряд, называемый «подслушиванием звезд». Излучаемые звездами электромагнитные волны собираются помещенными на носу ракеты линзами, состоящими из полых металлических цилиндров; пройдя через усилитель, они рисуют на катодных осциллографах дрожащие зеленоватые линии. Ученые, перекидываясь односложными словами, записывали цифры в дневник наблюдений. Заметив меня, Арсеньев улыбнулся и, чтобы, как он сказал, внести в работу разнообразие, подключил к аппарату громкоговоритель. Звездное излучение перешло в звуки: послышался глухой треск, прерываемый резкими короткими свистками.
– Так говорят с нами звезды, – произнес астроном. Он уже не улыбался, и я невольно тоже стал серьезным. Пробыв долго в ракете, человек привыкает к окружающим его необычным условиям и только в такие минуты, как эта, ощущает вдруг, что от бездонной черной пустоты, в которой нет ничего, кроме облаков раскаленного газа да электрических волн, его отделяет лишь тонкая металлическая оболочка.
После полудня у меня было четырехчасовое навигационное дежурство. За это время не случилось ничего достойного внимания. Вечером я был немного занят, так как одна из труб шлюзовой станции начала пропускать воздух и нужно было ее починить. После работы я вернулся в каюту с приятным чувством легкой физической усталости. Ночью мне приснилось, что я маленький мальчик и что дедушка обещал взять меня на прогулку в горы, если будет хорошая погода. В моей детской комнате стоял аквариум. В солнечные дни блики, отраженные водой, падали на потолок белым кружком. Проснувшись, я наяву увидел над собой белое пятно и, еще не придя в себя, вскочил, радуясь, что солнце светит и что я пойду с дедушкой в горы. В следующую секунду я все понял и медленно опустился на койку: белым кружком на темном фоне телевизионного экрана была Земля.
Канч
В течение следующей недели полет продолжался без приключений. «Космократор», описывая дугу, напоминающую по форме очень вытянутую гиперболу, приближался к цели, которая из светлой искры уже превратилась в крошечный голубоватый кружок, медленно движущийся среди неподвижных звезд.
Жизнь шла по установленному распорядку. До полудня ученые, как правило, занимались своими исследованиями; я в это время ходил взад и вперед по центральному коридору ракеты, так как Тарланд уверял, что нужно делать в день не меньше трех тысяч шагов, чтобы не ослабли мышцы.
Потом я отправлялся в Централь и учился у Солтыка или Осватича тайнам астронавтики. Иногда я посещал профессора Чандрасекара и его любимца «Маракса», на котором индийский ученый, по выражению Арсеньева, «разыгрывал математические симфонии». После полудня, получив почту, все запирались в каютах, чтобы прочесть весточки от родных и близких. Профессорам к тому же приходилось готовить кипы научных отчетов. Мы встречались только за ужином, чтобы потом до поздней ночи слушать чьи-нибудь рассказы. Это так твердо вошло у нас в обычай, что нам трудно было бы даже один день обойтись без них. Вчера Арсеньев напомнил о моем обещании рассказать что-нибудь. Я стал отказываться, ссылаясь на то, что мои воспоминания совсем неинтересны по сравнению с рассказами товарищей.
– Ну, если так, – произнес Арсеньев, – если вы меня к этому вынуждаете, то придется по-другому. Я не прошу, а приказываю вам как научный руководитель экспедиции.
Итак, сегодня вечером, когда сообщения, полученные с Земли, были прочитаны по нескольку раз и когда закончился ежедневный концерт по радио, я попробовал слепить что-то вроде воспоминаний из того периода моей жизни, когда мне довелось работать проводником горной спасательной экспедиции на Кавказе. Но чуть ли не с первых слов Арсеньев прервал меня.
– Э… э… э!.. – вскричал он. – Не пройдет! Вы что, надуть нас хотите? Договаривались о Канченджонге, так и рассказывайте о Канченджонге. Смеетесь, что ли, вы над нами? Сколько разговоров было и шуму! Не можете вы этого не помнить.
– Я, конечно, помню. Но так как я сам был участником, то мне трудно об этом говорить.
– Вот это и хорошо, – заявил Арсеньев. – Всегда надо делать то, что трудно.
Тут он улыбнулся – его улыбка всегда застигает врасплох, потому что появляется, когда не ждешь ее, и совершенно изменяет суровые на первый взгляд черты его лица.
– Так что же вы все-таки расскажете нам, пилот? – Он знал, что, называя меня так, задевает мою слабую струнку. Знал – и смеялся.
– Ну, так и быть! – сказал я. – Слушайте.
Все сидели очень серьезные, и один только Арсеньев улыбался. Но по мере того как я рассказывал, выражение его лица изменялось, и порой можно было подумать, что он уже не с нами, а там, в далеких бескрайних снеговых полях…
– Гималаи, – начал я. – В Гималаях экспедиции проводятся всегда в конце зимы.
И вдруг словно на меня нашло какое-то наитие. Я забыл, где я, и уже не чувствовал за спиной мягкой обивки кресла; светлые точки звезд на черном экране телевизора резали глаза, как отражение солнца на ледниках. Я увидел бледную, выцветшую синеву над горными вершинами и услышал ровный, незабываемый ритм, неутомимое биение сердца в разреженном воздухе. Мне казалось, что я чувствую давление каната на левом плече, а правая ладонь невольно сомкнулась, словно сжимая рукоятку топорика.
– В Гималаях экспедиции проводятся в конце зимы, так как летом с Индийского океана дуют муссоны, приносящие обильный снегопад. Судьба экспедиции зависит от условий погоды. Между зимними бурями и муссонами обычно бывает перерыв в несколько недель. Но если муссоны начинаются раньше, в конце мая, то весь лагерь может занести снегом. Ветер обрывает канаты, палатки с людьми летят в пропасть, лавины низвергаются со всех сторон сразу. Я помню…
Голос у меня прервался.
– Поэтому группы отправляются в конце марта. Тогда еще дуют холодные северные ветры, унося снег с вершин, но морозы уже не страшны, потому что слабеют с каждым днем. Первые альпинисты, поднимавшиеся на Гималаи, пользовались кислородными приборами, однако сейчас это применяют редко, так как, привыкнув дышать кислородом, трудно обойтись без маски, и если аппарат испортится – человеку конец. Поэтому теперь к разреженному горному воздуху привыкают постепенно, переходя от нижерасположенных лагерей к более высоким. До высоты в пять тысяч метров могут идти почти все, до шести тысяч – почти каждый второй из хороших европейских альпинистов; до семи – каждый пятый, а выше семи, где начинаются самые высокие вершины, поднимается лишь один из двадцати. Впрочем, дойти – это еще не все. Главное – как можно дольше выдержать там. Биологи говорят, что где-то на уровне Эвереста проходит граница человеческой способности выдерживать недостаток кислорода. Перед экспедицией я, как и мои товарищи, проходил долгие испытания в камере с разреженным воздухом и, казалось, получил опыт, необходимый гималайцу. Но на практике все оказалось совсем не так.
После короткой паузы, оторвав взгляд от звезд, я продолжал:
– Лет пятьдесят тому назад англичане поднимались на Эверест; они взяли с собой много носильщиков из горцев – гурков и шерпов и, разбивая один лагерь над другим, пытались подойти к самой вершине, чтобы взять ее последним однодневным подъемом.
Они шли, конечно, без груза, так как все запасы несли носильщики, и труд этих людей был гораздо тяжелее труда альпинистов. Мы же все по очереди прокладывали трассу, протягивали веревки и переносили грузы от лагеря к лагерю, и именно это непрерывное курсирование от этапа к этапу осталось у меня в памяти как самая тяжелая и неприятная часть всей экспедиции.
Канченджонга, или, как мы называли ее на нашем лагерном языке, Канч, имеет высоту восемь тысяч пятьсот семьдесят девять метров и считается третьей вершиной в мире. Как и другие восьмикилометровые горы, это скорее огромная система горных хребтов, сходящихся звездой к пирамидальной вершине. Единственно проходимые тропы в Гималаях, где можно уберечься от лавин, – это хребты. Экспедиция поднимается на одну из ветвей массива и по ее хребту идет к вершине. Мы тоже так поступили. В то время, когда начинается моя история, стояла очень хорошая погода. Это был последний этап нашего подъема. Несмотря на пятинедельный штурм, вершину все еще не удалось одолеть. Теперь нас отделяло от нее километра два по прямой линии, но в пути несколько больше, так как хребет здесь изгибается в виде вытянутого латинского S. Муссоны могли начаться каждый день. Далеко над южными вершинами, круто ниспадавшими к Бенгальской низменности, уже собирались волнистые белые облака. Наш последний, одиннадцатый, лагерь лежал под самым склоном, на покатой площадке, которая дальше обрывалась пропастью к леднику Зему. Не хочу рассказывать вам обо всех испытаниях, выпавших на нашу долю, но чтобы дальнейшее вам было хоть немного понятно, нужно объяснить, в каком состоянии мы находились. Невыносимо мучило затрудненное дыхание: на этой высоте в воздухе содержится только треть нормального количества кислорода. Очевидно, у нас начиналась горная болезнь. Прежде всего – непрекращающаяся бессонница. Тяжелее всего приходилось ночью. Представьте себе на минуту: мы лежим в спальных мешках, совершенно окостеневшие от мороза, и все время просыпаемся от недостатка дыхания, пульс при полном покое – около ста в минуту, аппетита нет. Ели потому, что знали: надо есть. К этому присоединились постепенно нараставшие, но замеченные лишь позже психические явления. Появляется апатия. Все, вплоть до самой легкой работы – например, собрать снег, растопить его, – требует огромных усилий воли. Ищем место для лагеря, разводим огонь, сушим обувь – и все автоматически, будто делаешь не сам, а кто-то посторонний. И только когда утром выходишь на непроторенную дорогу, от сознания, что на этот хребет не ступала еще нога человека, в тебе что-то поднимается, какие-то последние резервы… и ты идешь.
Я снова запнулся, потому что во рту у меня пересохло.
– Мы вышли в шестом часу утра. Кроме рюкзаков с термосом, двумя-тремя плитками шоколада и витаминным концентратом, у нас были топорики, крючья и большой запас веревок. Заря еще только начинала розоветь, когда снег заскрипел под нашими башмаками. Обернувшись, я увидел, что наши два товарища, оставшиеся в лагере, стоят около палатки, заслонив глаза ладонями, так как мы шли прямо на восходящее солнце. Я знал, что они нам завидуют. Каждый из них хотел бы оказаться на нашем месте, но идти могли только мы двое. Остальные ждали товарищей, которые должны были проводить их вниз.
Со мной шел мой друг Эрик. Могу сказать, что это был человек, с которым мне лучше всего молчалось. Я знал его, если можно так сказать, насквозь, понимал, чего он хочет, о чем думает, даже не глядя в его сторону. Самое присутствие его делало меня бодрее.
Как всегда, в начале дня нужно было немного разойтись, поразмяться. Моей мечтой было сделать двадцать шагов без остановки, но это мне никак не удавалось. Двенадцать шагов – вот мой едва достигаемый рекорд. Легкие работали, как мехи, а когда нужно было вырубать топориком ступеньки, то уже после нескольких ударов сердце поднималось к горлу.
День начинался так, как это бывает только в Гималаях. Горизонтальные лучи солнца делили пространство надвое. Внизу, в синей тени, плыл туман, сквозь который проглядывал ледник Канча, весь изрезанный трещинами. Дальше, на востоке и севере, возвышались Канченджонга, Макау и Паухунри, их скалистые ребра уже немного очистились от снега, а склоны были разделены на несколько ярусов длинными рядами облаков. Из-за них, со стороны Тибета, видна была неизвестная вершина – огромная пирамида с ослепительной снеговой шапкой. Мы были уже на восьмом километре, большая часть вершин лежала ниже, плавая в волнах тумана. Только в ста километрах к западу высоко в небе стоял Эверест, белый, неподвижный и такой огромный, будто он не был частью Земли, будто из-за горизонта поднималась какая-то другая, незнакомая планета. Я шел первым, Эрик – шагах в десяти за мной. Снег слепил глаза миллионами искр, нестерпимо ярких, несмотря на защитные очки. Губы у нас уже давно запеклись и потрескались. Вот почему мы перебрасывались только коротким, отрывистым бормотаньем.
Канченджонга славится своими ледяными чудовищами, и поэтому она для подъема труднее, чем Эверест. Особые условия таяния, замерзания и кристаллизации придают снежным массам самые необычные формы. По хребтам на целые километры тянутся фигуры фантастических гигантов. Они напоминают призраки, которые можно увидеть только во сне: то какие-то искривленные и чудом держащиеся на скалах башни, то колонны, то целые лабиринты ледяных навесов и натеков. Верхушки их под действием солнца покрываются гладкой коркой. Так получаются ледяные навесы и шлемы, с которых свисают ряды многометровых сталактитов. И вот в таком окружении, по колено в снегу, мы пробивали себе дорогу. Хребет то суживался, то расширялся. Местами приходилось идти по самому краю, осторожно обходя снеговые башни, чтобы не нарушить их равновесия. Иногда удавалось пройти поверху; тогда я садился на хребет и подтягивал веревку по мере того, как Эрик поднимался ко мне. То снова мы выкапывали в рыхлом снегу углубления и шли, лишь концами пальцев опираясь на эту шаткую постройку. Вдруг нам преградил путь огромный гриб – нагромождение соединившихся глыб старого и молодого снега. Я ударил по нему топором, чтобы попробовать, нельзя ли на него подняться, но почувствовал, что внутри он совсем рыхлый. Вся эта масса, высотой метров в пятнадцать, под которой мы копошились, как муравьи, каждую минуту могла свалиться. Я взглянул налево, думая пройти над ледником Зему, но фирн на склоне был покрыт сеткой трещин, угрожая лавиной. С правой стороны не было ничего. Камень обрывался, словно отсеченный ножом, и этот четырехкилометровый отвесный обрыв спускался к леднику Канча. В этом месте образовалось что-то вроде тесного коридора. Крышей его была шляпка гриба, накренившаяся под тяжестью ледяного наплыва. С края шляпки свисал длинный ряд пятиметровых сосулек. Я двинулся по этой воздушной дороге, спотыкаясь, низко наклоняя голову, чтобы не удариться о «крышу». Между сосульками мелькало небо. Еще несколько шагов, и ледяной тоннель кончился. Перед нами оказалось что-то черное. В глазах у меня все еще сверкали ледяные отблески, и мне пришлось довольно долго стоять зажмурившись. Открыв глаза, я увидел, что в хребте зияет широкая трещина. Сойти можно было легко, однако на противоположной стороне была стенка, вернее – порог, небольшой, но крутой. В Альпах я не обратил бы на это внимания, но здесь, где трудно подумать даже о простом подтягивании на руках, она была серьезным препятствием. Я огляделся, пытаясь найти переход, но тщетно: со стороны ледника Зему – лавинные склоны, с другой стороны – отвесные ребра, прерываемые ниже плоским возвышением. Эрик молча стоял рядом со мной. Он не сказал ничего, только сунул мне свой рюкзак с крючьями. Преодоление стенки отняло у нас два часа. Снег, покрывающий ее, только осложнял наше продвижение. Снизу он был плохо виден, так как стлался лишь узенькими полосами, выпуская белые отростки, и, казалось, затянул всю стенку паутиной. Был он сыпучий, как пыль, и не мог служить опорой. Вбиваемые крючья отзывались под ударами низкими долгими звуками, которые по мере погружения стержня становились все выше и короче. Правая рука у меня постепенно превратилась в окаменевший от боли обрубок. Я слышал только свое сердце – огромное, готовое задушить меня сердце, заполнившее всю грудь громкими ударами. Часов в двенадцать я все же вышел из тени, пересекавшей верхнюю границу хребта, и сел верхом на хребет. Эрик прокладывал себе дорогу метров на пять ниже.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?