Текст книги "Прекрасная Франция"
Автор книги: Станислав Савицкий
Жанр: Книги о Путешествиях, Приключения
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]
Станислав Анатольевич Савицкий
Прекрасная Франция
Франция не принадлежит никому
Э. де Хори
В оформлении обложки использована репродукция картины Жана-Леона Жерома «Отец и сын на пороге дома»
Дизайнер обложки Елена Залипаева
Главный редактор Ольга Дыдыкина
Оригинал-макет Василия Бертельса
Париж
Париж принадлежит нам, иностранцам, – тем, кто привык возвращаться в этот город. Для прикипевшего к Парижу душой лучше всего бывать здесь время от времени: иногда приезжать коротко, на несколько дней, иногда оставаться на пару месяцев или дольше. Жить здесь, считать Париж своим домом, – пожалуй, совсем другая история, не менее интересная, но в ней, конечно, должно быть слишком много подробностей, касающихся счетов за коммунальные услуги, пробок в час пик, корпоративов на работе и прочих маленьких радостей бытия, которые способны разрастись до масштабов всепоглощающей тоски. Вместо того, чтобы умножать деловую скорбь этого мира, стоит придумать свой Париж, где не будет ничего лишнего, все только самое необходимое для в меру счастливого, в меру занимательного и очень вкусного жития-бытия. Чрезмерность чревата пресыщением – Париж этому учит. Не стоит искать роскошное жилье и ходить только в рестораны с тремя, как минимум, колпаками (так здесь обозначают выдающиеся едальни). Париж – это удовольствие, которое нужно учиться растягивать. И быть готовым никуда не спешить. Ведь некоторые счастливцы умеют растянуть его на всю жизнь.
Главное в Париже – это, конечно, друзья. Без них возвращаться было бы не к кому. Что может быть приятнее посиделок в маленькой индусской столовке где-нибудь у Фобур Сен-Дени после нескольких месяцев расставания? Свежие новости и сплетни, счастье пожаловаться на все недавние неприятности оптом и махнуть на все рукой. Иногда дружба обрастает прочными семейными узами, иногда они на поверку оказываются не такими уж прочными. Но как бы ни сложились ваши сердечные дела, парижские друзья – не только близкие люди, но еще и союзники в той хищной, захватнической политике, которую проводят те, кто неровно дышит к Парижу.
Любимые места – тоже важная составляющая поэтической оккупации Парижа. Кстати говоря, не стоит в них бывать в каждый приезд. Они и так слишком хорошо знакомы. Они живут в твоем воображении и то и дело напоминают о себе, когда ты где-нибудь за тридевять земель. Лишний раз согласовывать со своей памятью перемены, которые неизбежно грядут, – там, где было кафе, теперь бутик, а букинист напротив закрылся, – так же неприятно, как, перечитывая любимую книгу, обнаруживать затянутые, неловкие пассажи вместо увлекательного рассказа. Узкая улочка, ведущая к Новому мосту (не такому новому, как Новый колледж, основанный в Оксфорде в XIV веке), палисадник за Музеем Средневековья, где можно посидеть, пока не надоест бездельничать, брассери с видом на собор Мансара, где за стойкой хамоватый, но обаятельный официант, – карта Парижа складывается из дорогих сердцу мест. Они случайны, как счастливые истории, которые с нами случаются. Как реликварии, они хранят драгоценное прошлое, продлевая его на десятилетия.
Париж – город деловой, суетливый. Здесь все что-то продают, что-то покупают, постоянно ссорясь по пустякам. Приезжая сюда, чтобы вопреки столичной деловитости жить своей жизнью, не стоит пренебрежительно думать, что происходящее вокруг – всего лишь жизни мышья суета. Без этих безумных, безвкусных декораций мученикам моды, ищущим здесь изящества, свободы, полной и безоговорочной победы воображения над реальностью, было бы и вовсе некуда податься. Вольготные прогулки удаются на славу, когда знаешь, какие места надо обходить стороной, когда умеешь дозировать в нужных количествах галдеж толпы на бульварах и неспешный разговор с приятелем в укромном местечке, на набережной – там, где движущихся объектов не наблюдается в радиусе 500 метров. Окунаться в столичный хаос, сливаться с людским морем, выныривать из него и уходить по своим художественным делам, выбирая места, где тебя не побеспокоят посторонние, – особенное умение и удовольствие. В Париже «своя довлеет злоба дневи». Не отторгать ее, приветствовать звоном щита и знать свой интерес – суть здешней жизни.
Этот город учит, прежде всего, разборчивости, причем в первую очередь тех, кто состоит на службе по разряду изящных искусств. Обсуждая последние новости с приятелем, бывая на субботних вернисажах в галереях на Маре, роясь на книжных полках в букинистах, выбирая вещи по вкусу в бутиках, ты постоянно занят здесь самим собой. Ты примеряешь на себя то, что могло бы тебе подойти, стать тебе полезным, стать твоим, оказаться кстати на короткий срок или вовсе не пригодиться, заинтересовав только броским видом, – и ты строишь сам себя.
Стихийность и безалаберность, которые царствуют в наших широтах и иногда изводят нас до крайности, здесь отпускаются в соответствии со строгими нормами социального общежития. Размеренной жизнь в этом хаотичном мегаполисе никак не назовешь, но регламентаций и условностей здесь более чем достаточно. До последнего времени соблюдать приличия было главным требованием местного театра повседневности. Ответить на любезность таксиста любезностью, обсудить с официантом повестку дня – от передовицы «Le Monde» до достоинств десерта, – поддержать разговор о погоде за стойкой в брассери… Такое впечатление, что les bêtes humaines (животные люди) перевелись в этих краях со времен Золя. Это, безусловно, обманчивое впечатление. И если у нас эта порода преобладает среди чиновников, врачей и гопников, в Париже иногда ловишь себя на мысли, что самым распространенным в здешних широтах является отряд говорящих животных. Речь звучит здесь изощренно, речь льется рекой, обрушивается ливнями и затопляет предместья. Очень важно уметь говорить уместные вещи, не менее важно уметь сказать в нужный момент колкость. Задеть словом или вежливо поставить собеседника на место – одно из парижских ноу-хау. Даже самый обычный бытовой разговор состоит из условностей, которые надо иметь в виду. Умение ловко изъясняться зачастую обеспечивает половину успеха предприятия. Слова иногда, может быть, даже слишком много решают в жизни людей, которым нравится думать, что они живут в Республике писем. По TV и по радио постоянно идут дебаты. Обсуждается всё и вся – от животрепещущих политических проблем до заметок на полях средневековых рукописей. Можно найти разговоры на все вкусы: ожесточенные споры, неспешные беседы, интеллектуальные дискуссии, склоки. Президентским выборам предшествует публичная полемика между главными претендентами. Иногда это увлекательная битва на словах.
Впрочем, надо признаться, что бывают случаи, когда болтовня становится утомительной и даже невыносимой. Иногда нет настроения заводить даже мимолетную беседу, – не секрет, что наш угрюмый северный гений подвержен синдрому неразговорчивости. Иногда надоедает инстинктивно выпаливать дежурные вежливые фразы. Приедаются местные соусы, приедаются даже умопомрачительные пирожные, – и хочется вдруг вареной картошки с соленой сельдью и черным ржаным хлебом. Хочется каши. Больше всего в Париже скучаешь по кашам. Тут есть только семуль – что-то вроде манки, и кускус – измельченный рис. Гречку, пшенку, перловку и другие радости крестьянской кухни братских славянских народов тут можно купить в русских лавках. Места, где они находятся, надо знать, туда надо специально ездить. Это уж как-то по-эмигрантски, как прослезиться от воспоминаний об окрошке или о простокваше. Для приезжающих в Париж это не обязательная часть программы.
* * *
Парижа, в сущности, нет. Он необозрим, он многолик, он так разнообразен, что тот, кто поставит перед собой цель узнать этот город во всех его проявлениях, рискует пополнить ряды шизофреников. Парижа нет, как нет Нью-Йорка, Москвы, Стамбула. В этих мегаполисах проживается слишком много слишком разных жизней. Ко всему прочему, эти города много раз придумывали заново поэты, художники и прочие рыцари сладкого безделья. Сколько восторженных похвал своим красотам и сколько ревностных упреков слышал на своем веку Рим? Даже Петербург, которому всего-то триста лет, – город совершенно измышленный, не город, а несколько разных городов. Он и порт, который одержимый царь построил в болотистом устье финской реки, чтобы Ганза не прозябала без светлого будущего. Он и выморочная столица, где у бедного чиновника то шинель последнюю отнимут, то собственный нос сбежит. Он и мираж, анимированный терактом в неловком исполнении Николая Аполлоновича Аблеухова. Для многих он остается и сегодня интеллигентным и непоколебимым Ленинградом, не сломленным во время девятисотдневной осады. Жить в этих мифических, от начала до конца придуманных местах, – особенное удовольствие.
Такие города надо сочинять самому. Заново.
В противном случае Париж застынет на страницах прустовского романа, как эпизоды прогулок по Сен-Жермен и Булонскому лесу, или распадется на истории персонажей Бальзака и Золя, или канет в наваждениях парижского крестьянина Луи Арагона, искавшего приключений то в заброшенном парке Монсо, то в Бельвилле – в то время окраине, где селились бедняки и эмигранты. Да мало ли есть вариантов пристроиться к тем, кто рассказал о Париже на свой лад?
Париж состоит из красного вина, вкусных книг, случайно попавшихся в книжной лавке и прочитанных взахлеб, давних друзей, любимых фильмов, которые то и дело хочется пересмотреть, и образов города, живущих в твоем воображении и постепенно стирающих из реальности улицы, площади, бульвары. Без всякого сомнения, этот город создан, прежде всего, для того, чтобы пить вино. Красное вино, разумеется. Впрочем, я не стану настаивать на этом со всей категоричностью, как мой приятель Мануэль, бравый бонвиван и знаток довоенного кино.
Мы познакомились еще в студенчестве и быстро подружились, как два неутомимых исследователя полноты бытия. В свободное от приключений время он учил меня французскому, а я его русскому, то есть мы по очереди говорили друг с другом то на одном, то на другом языке. Мануэль наполовину француз, наполовину вьетнамец. Его отец – парижанин, профессор Сорбонны, а мать – из Пхеньяна, художница. Так вот, приятель мой, будучи человеком строгих жизненных правил, белое вино считал и продолжает считать не вином, а соком типа березового, о существовании которого Мануэль узнал, побывав в России. Во Франции ничего подобного нет. И «заломати» березку никому в голову не придет, хотя и для французов это дерево свое, родное. Не осина все-таки, на которой Иуда повесился. Мануэль белое вино тем не менее пил. Пил и ругал на чем свет стоит. Первые глотки сопровождались обычно отрывочными замечаниями о второсортности напитка, о том, что вот это шардонне – еще ничего, но вообще-то эта полупрозрачная жидкость с кислинкой – ну просто моча. Вторая половина бутылки традиционно распивалась под разговор о том, что, конечно, белое – вовсе не вино, а сплошное недоразумение, но даже с этим в конце-то концов можно смириться. И мозельский рислинг, и эльзасский сильванер пить можно при необходимости. Но о чем просто говорить не стоит, так это розовые вина. «Бред! Идиотизм! Слабоумие! Не может вино быть розовым, ты просто задумайся на минуту: розовое?! вино?!» – тут голос его взмывал в поднебесье, заполняя собой сопредельные пространства, а я простодушно радовался этому хмельному витийству, задававшему тон разговору. Дальше обязательно следовала бутылка простого красного – Côtes du Rhone, которое всегда наливают здесь в брассери, если попросить просто стаканчик красного. «Совсем другое! Сразу чувствуешь вкус. Не жиденькое, как этот белый сочок, а плотное, играющее несколькими привкусами. Тут тебе и терпкий толстокожий виноград, и капелька ежевики, и чуть-чуть гвоздики. Эту бутылку мы не будем долго растягивать. Вино это молодое, бесхитростное, честное. Ему не обязательно давать подышать. Это не позапрошлогодний каор, который надо открыть и дать подышать, чтобы вино раскрылось. Кстати, давай-ка следующую возьмем каора и пойдем в гости к Летиции, они сегодня с Валери собирались смотреть какой-то фильм Клера…»
Сам я никогда не скажу таких жестоких слов ни про белое, ни про розовое. Я, конечно, люблю и туренское белое шенен, и нежное душистое розовое из долины Вар, но почему-то к красному отношусь с особенным почтением. Легким бургундским можно начинать прямо с утра, а за обедом можно уже выпить и тулузский гайак. Если ваш ребенок будет возмущаться, что ему не налили, – надо плеснуть немного и ему, разбавив вино водой. Тогда ваша отцовская вахта пройдет спокойнее. Мои французские приятели говорят, что детям можно давать разбавленное вино чуть не с колыбели. Такого я, признаться, сам не видел. Но лично присутствовал на распитии бутылки красного с четырехлетним бутузом и его заботливым и, кстати, очень хорошо готовящим родителем. Мы сообразили на троих, не впадая, разумеется, в крайности пантагрюэлизма, и остались очень довольны собой, друг другом и миром, каким он нам дан в наших представлениях, обсудив недавно прочитанную сказку Сент-Экзюпери, комиксы по мотивам произведений этого автора, последние политические новости и планы на выходные поехать в дельфинарий или диснейлэнд.
Пьется красное вино за милую душу и дома, и в брассери, и в садике на скамейке возле фонтана, и в гостях, и на знаменитых парижских набережных, местами жутко воняющих мочой, но на них еще есть уголки, где можно посидеть компанией пару часов без того, чтобы «паризиане», как говорили у нас в XVIII веке, назойливо не напоминали о своем существовании. Отлично выпивать красное на острове Сите, а особенно на мысу Сен-Луи, болтая с такими же любителями пикников на Сене.
В отличие от Петербурга в Париже не выпивают во дворах.
На западе Парижа есть остров с зеленой аллеей. На краю стоит статуя Свободы, творение Бартольди, которым здесь гордятся не так, как в Нью-Йорке, но помнят, что этот нетленный образ был рожден на берегах Сены. Ближе к вечеру по аллее совершают пробежки живущие в окрестностях клерки, поменявшие костюмы с дешевым отливом на черные лосины и майки. Тогда-то тут самое время выпивать, проявляя подлинный демократизм. Ведь в Париже даже про клошаров говорят, что они не бомжующие жертвы обстоятельств, но люди, выбравшие свой путь к свободе.
Есть несколько классических способов пить красное вино.
Традиционным считается пить вприглядку. Выбираешь скамеечку, например на набережной, с которой открывается вид на мост, на противоположный берег, на край острова. Располагаешься поудобнее, сидишь, выпиваешь, глазеешь по сторонам, наблюдаешь за изменениями в пейзаже. Это один из древнейших методов, предвосхитивший феномен телемании. Нечто подобное существовало совсем недавно и в русской деревне: на стол ставился самовар, табуретка – к окну, и пока по улице не пройдут все жители деревни вплоть до скотч-терьера, приехавшего на август с дачниками, чаепитие не закончится. В Париже, если строго придерживаться традиции, пить вприглядку надо в одиночку. Но, чтобы не потерять голову от невыносимой легкости и полноты бытия, нужно ставить перед собой четкие, выполнимые задачи. Например, сидеть и выпивать до тех пор, пока не познакомишься с миловидной девушкой. Тем же, кто хотел бы расширить границы восприятия, в качестве дедлайна предлагается момент, когда кто-нибудь из прохожих вызовет по вашу душу полицию.
Другой проверенный временем способ называется «выпивать красное душевно». Тут не обязательно искать место, откуда открывается панорамное обозрение. Лучше всего расположиться где-нибудь в парке или в небольшом саду, каких много в Париже, вдвоем с приятельницей или приятелем либо совсем небольшой компанией. Трех человек здесь более чем достаточно. Вчетвером может оказаться слишком людно. Главное тут не переборщить с душевностью. Вы выпьете по стаканчику, сам собой завяжется неспешный разговор, кому-то взгрустнется, кто-то пошутит-утешит. В нужный момент надо переходить к закускам. Чаще всего эта мизансцена разыгрывается в симпатичном ресторанчике, а не на пленэре, но я решил добавить немного романтики.
Дальше бывает по-разному.
В одном случае перед вами откроются горизонты нежности и страсти. В другом – доверительная беседа плавно перетечет в прогулку, и утром вы будете обнявшись петь на канале Сен-Мартен. Важно, выбирая душевные возлияния, чувствовать тонкую грань, пролегающую между душевным и духовным. Переходить ее резко, за один вечер, не стоит, даже если вы уверены в своих силах.
Самый духовно затратный метод выпивать красное – соборный. На первый взгляд все просто. Вы отправляетесь в небогатый квартал где-нибудь в пятнадцатом или в десятом арондисмане. Под вечер. Лучше в пятницу или в субботу. Заходите в брассери или в бар с табачной лавкой, где толпится публика, выпиваете быстро один бокал. Потом еще. Берете следующий и ловите себя на том, что уже ведете то ли два, то ли три разговора с другими посетителями этого славного заведения. О чем вы там болтали – потом и не вспомнить. О погоде, наверняка, с этого все могло начаться. А потом про ЦСКА, про Спалетти или Вилаша-Боаша, про местный клуб «Пари Сен-Жермен», про президента, про водку – практически невозможно угадать, о чем именно. Соборный метод предполагает, что в какой-то момент вы пропустите стаканчик кальва, пикона или виски. По ходу дела определитесь. Горизонт прояснится, мир заиграет разноцветными красками, – мы увидим небо в алмазах. Риски в данном случае невелики. Родством душ вам никто не угрожает, но вы можете духовно слипнуться с каким-нибудь приглянувшимся вам славным малым. Утром есть вероятность обнаружить, что в кошельке нет наличных, да и кредиток что-то маловато. Зато после этого – «после всего», как сказала бы Анна Андреевна Ахматова, – никто никогда не упрекнет вас в том, что вам чужд народный дух. Вы пытаетесь вытрясти из кошелька невидимые деньги, вертите в руках Mastercard, на которой оставалось десять евро, и думаете: «А все-таки они славные, эти ребята».
Такова соборность аполлоническая.
Есть еще соборность дионисийская, но о ней лучше как-нибудь в другой раз.
* * *
На моей карте Парижа есть несколько стратегически важных объектов.
Это книжные магазины.
Самые хорошие книжные лавки, конечно, на Сен-Жермен. В них редко заходишь за какой-нибудь определенной книгой – ее и в библиотеке можно взять, и скачать, и по Амазону купить. Жизненно важно заглянуть в букинист во время прогулки или когда идешь мимо по делам и есть десять минут. В букинисте обязательно найдешь что-нибудь интересное, особенно если не был в нем неделю. Мой любимый – «Булинье» – это настоящий книжный развал. Он находится на углу Бульмиша и Сен-Жермен. В нем два этажа и подвал, забитый книгами на все вкусы. Лет десять назад книги были и на первом этаже, а выше – пластинки, кассеты, CD, видео и комиксы. Теперь наверху только один книжный отдел, но все равно на то, чтобы как следует все посмотреть, уходит минут тридцать – сорок.
Как раз тут однажды мне в руки попалась книга интервью со Сьораном, где он рассказывает о своем парижском житье-бытье. О том, как он рос в румынской провинции Сибиу, как приехал в Париж, как он любит вино (он знал душу вина), а также о бессоннице (она его изводила), о ночных блужданиях по Парижу, о любимых книгах… Те, кто особенно ценит изящный слог сьорановских эссе, вряд ли одобрят то, что разговоры с писателем мне нравятся больше, чем многие его безукоризненные по стилю книги, трагические и мужественные. И тем не менее услышать его голос для меня было гораздо интереснее, так как я всегда считал его автором, пытающимся разделить с нами свой экзистенциальный, житейский и мистический опыт. Его личное присутствие в тексте ощутимее в устной речи, а не в риторически изощренном, интеллектуальном письме. Он был тем редким героем, который не считает зазорным проигрывать на глазах у публики. Говоря о себе как о герое-маргинале, говоря слогом, в котором слышатся интонации философов классического века, он возвращает в современность французский esprit как дух истории натурализовавшегося во Франции переселенца с окраин распавшейся Австро-Венгерской империи. XVII и XVIII века были для него не далекими историческими эпохами, но предысторией сегодняшнего дня. Жан Старобински и Поль Бенишу, написавшие о героях этих эпох знаменитые исследования, возможно, могли бы даже позавидовать его живому чувству истории и его блестящей неудаче.
Много лет Сьоран обдумывал издание «Мемуаров» Сен-Симона, в которое вошло бы самое существенное из дюжины томов. С американской коллегой он обсуждал перевод этой подборки. Но попробуй выбери из такого гигантского текста триста самых важных страниц! Ничего не вышло. Вместо неудавшейся затеи Сьоран собрал антологию литературных портретов: выдержки из Сен-Симона, Мармонтеля, Ривароля и других. Ничего более увлекательного о чудовищах, которые распоряжались историей и владели умами Европы на протяжении нескольких веков, я не читал. Эту книгу я тоже нашел в букинисте.
Кстати, сборник интервью гораздо интереснее, чем записные книжки Сьорана, изданные после его смерти. В записных книжках автор то жалуется на дурное самочувствие, то озабочен затянувшимся ожиданием мистических озарений. Когда же, наконец, духовные глубины разверзаются перед ним, хочется быстрее вернуть привычного Сьорана – страстного, житейского и язвительного. Одного из тех иностранцев, которым принадлежит Париж.
Охота на неизвестную книгу – это приключение, от которого захватывает дух. Ни стычка с воришками, ни дерзкий разговор с полицейским, ни поездка с боевой подругой в африканский трущобный квартал, где «птицы не поют, деревья не растут», не идут ни в какое сравнение с рисками, которым подвергает себя тот, кто готов сдаться под власть книги. Ведь иной раз тонкая брошюрка на худой склейке может перевернуть жизнь вверх тормашками. Мужественность рьяного читателя ценят даже отчаянные сорви-головы.
Однажды с компанией литераторов и художников я зашел в кабачок. Во главе нашего стола сидел мэтр – бородатый, патлатый, в потрепанном свитере, рядом с ним к стене прислонены два костыля, без них ему было сложно ходить – больные ноги. Компания была что надо: внедрявший поэзию в массы психотропными методами анархист-синдикалист в белогвардейской шинели, прекрасная незнакомка в шляпе с вуалью, мученик моды в истертом до седых пятен, некогда коричневом кожаном пиджаке, университетский доцент с пламенным взглядом, призывавший присутствующих предаться постгенитальной гиперсексуальности. Мэтр читал стихи, наугад открывая свою книгу. За соседним столиком бычились выстриженные под ноль коренастые бойцы. В воздухе пахло грозой. И вот из группы быстрого реагирования к нашему столику был командирован официальный представитель. Он подходил вразвалочку, оттопырив указательный и мизинец на левой руке, в правой держа графин. Он подошел к мэтру, поставил графин перед ним на стол (в пузатом стекле закачалась водка), поклонился и вернулся в стаю.
Иные стихи обладают большей силой, чем вся королевская рать. И тот, кто уверен в правоте слов, – беспредельщик, который не остановится ни перед чем, лишь бы реальность не противоречила очевидности охватившей его идеи. Масштабы разрушений, к которым это приведет, непредсказуемы. Не уверен, что бойцы принадлежали к числу знатоков творчества мэтра, но магия русского слова была им внятна. В них жил школьный страх перед священным учебником по русской литературе.
* * *
Как-то я выудил из лотка с покетбуками книжку разговоров с Реймоном Ароном. Философией истории и социальными науками я интересуюсь постольку-поскольку. Я знал, что Арон был другом и с какого-то момента оппонентом Сартра. Как политолог и историк правых взглядов он был спорной фигурой, поскольку постоянно полемизировал с левыми интеллектуалами, которых во Франции, да и в Европе, большинство. С обложки покетбука смотрел хитрый и приветливый пожилой мужчина. Лопоухий. Я стал листать книгу – и тут же зачитался.
Это был долгий, обстоятельный разговор, а не подборка интервью разного времени, как в сьорановском сборнике. Арона расспрашивали два социолога, явно моложе его. Речь шла главным образом о его интеллектуальном опыте, карьере и жизни. Ему было уже около восьмидесяти, если не за. Впоследствии на основе этих интервью он написал воспоминания – толстый, довольно занудный том, который сложно одолеть. А стенограмма разговора читается на одном дыхании. Собеседники Арона в шестидесятые были студентами и, конечно, участвовали в событиях 1968-го. Таких, как они, теперь называют soixante-huitards по аналогии с quarante-huitards – теми, кто участвовал в революции 1848-го. Левые активисты, разумеется, готовы были спорить с Ароном буквально обо всем. Их вопросы были каверзными, разговор складывался из обмена колкостями, следить за этим интеллектуальным поединком было очень увлекательно.
Арон в большинстве случаев оставался при своем мнении, снимая с себя обвинения в соглашательстве, пассивности или конформизме. Он был человек, продумавший и хорошо понимавший очень многое из того, что происходило в политике на его веку и в чем ему довелось принять участие. В некоторых спорах с генералом де Голлем и с экзистенциалистами правота была явно на его стороне. Аргументы своих собеседников он во многих случаях парировал виртуозно. Этот в общем-то достаточно специальный разговор захватывал как страстный спор. Стенограмма очень точно передавала напряжение беседы. У этого интеллектуального поединка были высокие ставки. Спорили не просто представители левой и правой политической традиции. Спорили люди, по-разному смотрящие на историю и на свое время. Арона упрекали в том, что он избегал в политике представительствовать от какой-либо партии, лавируя между разными силами. Он отвечал:
– Моя работа – сохранять позицию независимого наблюдателя за тем, что происходит в обществе, в стране и в мире.
Далее следовали новые упреки: в годы исторических катаклизмов Арон оставался в стороне от жизни, будучи неспособным выносить беспристрастное суждение. Арон отвечал:
– Нет же. Я всегда настаивал на своем – и работая в эмигрантской прессе во время Второй мировой, критически освещая события в оккупированной Франции; и не примкнув после возвращения в Париж к левым, которые были слишком популярны, а начав, напротив, сотрудничать с правыми политиками.
– Значит, – продолжали его донимать пытливые собеседники, – судьбы Франции были вам безразличны. Вы предпочитали смотреть на то, что происходит со страной так, будто это не имело к вам отношения.
– Так обо мне сложно сказать, – отвечал Арон. – Я эльзасский еврей, то есть тот тип французов, которые ощущают себя патриотами своей страны в большей степени, чем все остальные ее жители вместе взятые. Вспомните хотя бы полковника Дрейфуса или историка Марка Блока, погибшего в начале Второй мировой. И не забывайте о том, как страна сдалась в 1939-м, каковы были перспективы евреев в оккупированном Париже и как слаженно работало несколько сот концентрационных лагерей во Франции, которая официально не была фашистским государством. Я выполнял свой долг, делая свою работу.
– И с таким рвением служили Франции, что к концу шестидесятых придерживались взглядов, противоположных мнению большинства, – не унимались активисты 1968-го /ил. 1/.
– Вы понимаете, – отвечал Арон, – студенческие волнения 1968-го были последствием образовательных реформ, в результате которых поступить в университет смогли молодые люди не только не обладавшие достаточными знаниями, но зачастую плохо понимавшие элементарные вещи: как надо себя вести и как принято обращаться к преподавателю. Я тогда уже не один год работал в Сорбонне и хорошо помню, что некоторым студентам тогда не помешало бы ознакомиться с правилами хорошего тона.
Этот спор о свободе не завершен до сих пор. Распад СССР, который, казалось бы, мог подтвердить правоту Арона, лишь обострил противоречия, вокруг которых развернулся этот страстный разговор. Нам сегодня нужно опять поверять общее благо личной независимостью. Мне Арон симпатичен, потому что веры в общественные движения и социально-политический активизм у меня немного. Стоит ли верить в миражи? Частное мнение частного человека, взвешивающего слова и не рисующего в воздухе интеллектуальные узоры, растворяющиеся у вас на глазах, как мне кажется, более чем реально. И опять-таки, эльзасскому еврею точно можно доверить Париж. Париж ему принадлежит.
* * *
Кроме букиниста «Булинье» я время от времени навещаю еще несколько книжных лавок. «Булинье» хорош тем, что здесь есть книги на все вкусы: и мемуары, и первое издание «Огня» Барбюса, и недостающий том романа Пруста «В поисках утраченного времени», и путеводители, и легендарные рассказы генерала Власова о том, как Гитлер с Мюллером уговаривали его ввести Освободительную армию в Россию. Рядом с театром «Одеон» есть букинист, где всегда много беллетристики, поэзии и литературы о театре. Рядом, кстати, лавка, где продают автографы писателей. Я не принадлежу к коллекционерам автографов, но витрину, на которой выставлены то каракули Пруста, то аккуратные письма Анатоля Франса, то витиеватые письмена с завитушками одного из современников Монтеня, я всегда с интересом рассматриваю. На улице Сент-Андре-дез-Ар тоже есть хороший букинист, в нем больше книг XVIII и XIX веков, тут тоже можно найти какую-нибудь странную или редкую книгу. Однажды я выудил из основания высоченной стопки замусоленных томов сборник газетных интервью со знаменитостями начала ХХ века. Три четверти героев были мне незнакомы, а из беседы с Метерлинком я узнал, что он был, оказывается, заядлый боксер и лихой гонщик. До этого я всегда представлял его себе угрюмым декадентом, ожидающим новых озарений с синей птицей на плече. Неподалеку есть много других книжных: есть гигантский «Жибер Жен» по обе стороны Бульмиша, у Сены, есть многоэтажный «Жибер Жозеф». На Сен-Жермен – «L’Ecume des Jours», там всегда много новых умных книг. Рядом, возле любимого кафе Сартра и де Бовуар «Les Deux Magots», был тоже знаменитый книжный «La Hune», но недавно на его месте воцарился «Louis Vuitton» или еще какая-то сетевая зараза. К счастью, переезд был недалекий: теперь «La Hune» между домом, где жил Аполлинер, и церковью Сен-Жермен-де-Пре, где похоронен Декарт. Место тоже намоленное.
* * *
С приятелем Маркку, историком родом из Хельсинки, некоторое время назад переехавшим в Брюссель и преподающим в Сорбонне, – еще один герой галереи иностранцев, оккупировавших Париж, – мы как-то заговорили о любви к Франции. И быстро сошлись на том, что дело вовсе не в перевоплощении скандинава в ведущего программы на радио «France Culture» или русского – в парижского крестьянина. Стать более французским французом, чем сами французы, – в конце концов, удел разведчика или мечта эмигранта. Маркку с юности зачитывался Бартом, стал продвигать в Финляндии семиотику, основал в университете Турку первую в стране кафедру семиотики, стал первым профессором семиотики, – после чего вдруг уехал в Бельгию, а затем во Францию. Ему было тесно жить в одной культуре, он искал для себя пограничное пространство, где можно говорить на разных языках, где можно жить на разные лады, где можно быть разным. Во Франции нам обоим не хочется во что бы то ни стало внедриться в первые ряды интеллектуалов, пробиться на передовую художественного фронта или познакомиться со всеми Бадью и Диди-Юберманами этого света, а потом поселиться на Сен-Жермен. Эта страна стала для нас собеседником на все случаи жизни, с которым, не испытывая неловкости, будто ты умничаешь о пустяках, можно обсуждать самые простые, заурядные вещи, чтобы не быть замкнутым в четырех стенах, но видеть мир с разных точек зрения во всей его полноте. Чтобы чувствовать себя как дома, не только дома в Петербурге или в Хельсинки, но и здесь, в Париже, который стал уже почти родным.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?