Текст книги "Каждый вдох и выдох равен Моне Лизе"
Автор книги: Светлана Дорошева
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)
Художник час пялится на тысячеваттные прожекторы.
Художник выпивает тридцать восемь стаканов воды на спор.
Художник хирургическим путем прячет в собственном теле предметы («преобразует наш взгляд на человеческую анатомию»).
Длинноволосый художник в смокинге и с букетом совершает свадебный обряд с нарядным, нарумяненным белым ишаком в черных чулках и шляпе с розовой фатой.
Художник взаимодействует с живыми курами – засовывает их в себя, испражняется на них и кромсает их в хлам.
Пара художников переливает собственную кровь во рты мертвых сиамских младенцев.
Голый художник вылезает из живота мертвого буйвола, обложенного розовыми лепестками.
Художник сидит в чане с соевым соусом на огне и борется со связанной свиньей, пока не убивает ее.
Художник ест эмбрион на камеру. Искусство называется «Поедание людей» («и является жестом протеста против беспочвенного запрета на каннибализм»).
Художник приглашает двадцать пять человек и велит им проголосовать: стоит ли ему вырезать из собственного тела ребро или в этом нет смысла? Двенадцать человек проголосовали за, десять – против, и трое загадочно воздержались. После чего художник без анестезии выпотрошил из себя ребро и сделал из него ожерелье на шею («подчеркнул напряжение между индивидом и государством и сделал ясное политическое заявление»).
* * *
– Как ты себя чувствуешь? – шепотом поинтересовалась Принцесса.
– Униженно.
Принцесса кивнула. Я была благодарна ей за то, что она не допытывалась, чем именно, потому что и сама толком не понимала. Это точно были не члены, нелепые выходки и надругательство над курами, а скорее смутное ощущение обмана – будто мне наврали в лицо, а я сглотнула.
Я оглядела зал. Почему никто не задает очевидных вопросов? Не называет вещи своими именами? Не смеется? Или хотя бы не плачет? Каким образом ощупывание сырого мяса является «откровенной иконой чувственности»? Как убийство кота способствует снятию сексуального напряжения? С каких пор запрет на каннибализм стал «беспочвенным»?
Во всем этом не хватало важной составляющей – смысла. Вроде бы все на месте: вот на экране искусство, а вот куратор, который говорит о нем. Но арт-спик и видеоряд не совпадали. Вернее, они работали как две параллельные атаки на органы чувств: глаза видят мракобесие, а уши слышат заклинания, никак не связанные между собой. Будто все мы заперты в коллективной гипнобудке и испытываем на себе эффект розового гипноза.
Если убрать аудиоряд, то представшие глазам кадры не выглядели как искусство. Они смотрелись как тревожный новостной репортаж из очага чудовищной эпидемии безумия, вызванной утечкой токсичных мутагенов. И наоборот: если убрать зрительный ряд, то вряд ли кто-то, услышав словосочетание «напряжение между индивидом и государством», вообразил бы, как человек выпиливает из себя ребро? Или в этом и заключались «дикий кульбит фантазии» и «способность настоящего художника заглянуть за грань», о которых говорил мистер Ын в нашу первую встречу?
Все во мне противилось этой мысли. Полный зал людей, у которых накопилось много вопросов к розовому цвету, казался мне невинной забавой по сравнению с публикой, что и бровью не повела при виде ожерелья из ребра как «ясного политического заявления». Почему ясного, когда совсем не ясного? Разве, принимая такие вещи на веру, человек не становится чуть глупее и внушаемей? Где-то здесь и крылось унижение – не в шоке от сенсационного искусства, а в том, что мне скармливалась слепая вера в то, что копрофагия является «критическим высказыванием о всеядном консюмеризме», а умирающая креветка выражает «эпистемологический скепсис».
Я вспомнила, как удивилась тогда, на кухне, когда Леон обозвал питье из пластикового стаканчика «художественным жестом». Какой путь надо пройти, чтобы на голубом глазу назвать выкармливание мертвого эмбриона кровью «интимным соображением духовного плана за пределами материального мира»? Я подозревала, что если посещу достаточно выставок и биеннале, то и сама начну произносить подобные проклятья на сложных щах. И в следующий раз, как услышу, что заляпанный спермой холст являет собой «эйдетическую топографию внутреннего мира», нерешительно выжду – не расхохочется ли собеседник? И если нет, то почувствую себя немного безумней, а со временем и вовсе разучусь доверять своим глазам, ослепну и перестану смеяться над нелепым мумбо-юмбо или плакать над униженной Венерой. Как сейчас никто не смеется и не плачет. Бежать! Скорей все бросить и бежать!
* * *
На экране шел отупляюще занудный перфоманс про то, как руки в перчатках разбивают зеркало, а потом тщательно склеивают осколки обратно. Мне вспомнилось, как Дюшан хвалил подобные выступления во вчерашней книжке про акционизм: «Я обожаю хеппенинги! Это всегда изумительно. Их успех связан с тем, что они представляют зрителям скучное действо. Это потрясающая идея – использовать скуку, чтобы привлечь публику. Зрители приходят на хеппенинг не для того, чтобы чем-то воодушевиться, а чтобы поскучать».
Ну, в чем-то он был прав. Все заскучали. Куратор пересел на диван к грифам и увяз в дружеской беседе. Зал потихоньку оттаивал. Гул нарастал, люди перемещались группами, подсаживались за столики и обменивались планами на вечер – куда пойти ужинать и какое еще культурное событие посетить. Сколько Прекрасного способны вместить в себя эти люди?
Я надеялась, что ретроспектива наконец, закончилась. Однако никто из художников не сдвинулся с места. Все прилежно смотрели, как чувак долго и нудно склеивает зеркало, время от времени поглядывая на VIP-столик.
– Он его склеит? – с надеждой спросила я Принцессу.
– Да.
– Это хорошо.
…
– А когда?
– Минут через сорок.
…
– То есть минут через сорок мы можем слинять, не проявив неуважения?
– Нет.
– Почему?
– Он его снова разобьет.
– Что?!
– Перфоманс длится три часа. Автор снял его, чтобы испытать терпение художественной среды.
Я насупилась и приготовилась к трехчасовой пытке во имя вежливости.
– Ты бы видела свое лицо! – засмеялась Принцесса. – Мистер Ын всегда в конце ставит длинный фильм, чтобы люди могли пообщаться и спокойно разойтись.
– Господи, тогда пойдем! Я умираю с голоду.
– Только попрощаемся.
Принцесса направилась в кубло, окружившее куратора, и я поплелась за ней. Она ловко лавировала в толчее (жизненно-важный шанхайский навык), умудряясь при этом никому не смотреть в глаза, чтобы не увязнуть в случайной беседе. Стив даже окликнул ее (как еще объяснить крики «Затмение! Затмение!» в сумрачном зале), но Принцесса то ли не расслышала, то ли притворилась глухой, а я слишком хотела уйти, чтобы разбираться.
Добравшись до мистера Ына, Принцесса бойко заговорила с ним на китайском, время от времени оборачиваясь ко мне в поисках согласия. Для меня их диалог звучал так же, как беседа со скрипачами:
– Нос книги! Как вермишельная шерсть, только тоска через один.
– А стебель нищего духом?
– Аха-ха-ха, но ковер из мяса инопланетян не ласкает банковской тайны, я осколок!
Я лишь кивала, что бы она ни говорила, смеялась вместе с куратором и ничуть не чувствовала себя глупо. Глупее, чем последние несколько часов, почувствовать себя было просто невозможно.
* * *
У Принцессы были какие-то дела, но мы договорились пропустить по стаканчику на крыше позже вечером. Я вернулась в студию и слегла созерцать потолок.
Есть такая восточная легенда. Некий принц попал в плен к врагам, но был он так роскошен собою и великолепен умом, что по законам вражеской страны его нельзя было тупо казнить. А казнить надо. Тогда палач изобрел для него изощренную кару: принц сидел в дивном, но замкнутом пространстве, наслаждался девушками, винами, яствами и прочими увеселениями, но все по расписанию. А палач ежедневно чуть-чуть сжимал это расписание по времени. В итоге у парня сутки длились три часа, но ему все казалось нормальным, шикарным даже. Прошло совсем немного лет. Парень вышел из плена – бах! – а он глубокий старик. Ретроспектива длилась где-то около трех часов, а я чувствовала себя состарившейся, как тот принц.
Я вышла в пельменную и супермаркет, купила вина на вечер. По дороге назад я заметила мастера кунг-фу и замедлила шаг. Он шкандыбал к лавочке, опираясь на клюку. Потом сел и осторожно достал откуда-то из подмышки лохматую собачонку декоративной породы – из тех, что имеют жалостливый вид нежизнеспособного, умоляющего о заботе существа. Затем извлек из кармана пижамы четыре миниатюрных ботинка и стал непослушными пальцами завязывать шнурки на крошечных лапах. Я присела на край скамейки.
Мастер кунг-фу узнал меня и улыбнулся. Я переполнилась неожиданным восторгом от такого прогресса в наших отношениях. Наученная клюкой, я не стала предлагать ему помощь со шнурками и притворилась, что рассматриваю толпу. Толпа рассматривала меня в ответ – вокруг нас собрались зрители, как в прошлый раз, и ловили на телефоны кадр «Мудрый седобородый старец с собачкой и пустоголовая лаовай с бутылкой вина на скамейке в Шанхае». Я отвела взгляд от камер и притворилась, что рассматриваю собачку.
У мастера кунг-фу никак не ладился третий ботинок. Его подводили то пальцы, то зрение, то сама дерганная собачка, и он все не мог продеть шнурок, куда положено. Ботинок упал. Старик закряхтел, согнувшись и высматривая его. Рискуя получить клюкой по спине, я юркнула под скамейку, добыла пропажу и вопросительно уставилась на мастера кунг-фу – мол, можно ли помочь? Он ответил что-то на китайском, возможно «экзальтированная нога» или «ирокез вселенной курит полиэтилен». Я наугад кивнула. Он изъял из тапка свою потрескавшуюся, мозолистую пятку и предъявил ее мне. Потом топнул по грубому асфальту и скорбно воздел густые белые брови, поглаживая нежные, полупрозрачные подушечки собачьей лапы. Я закивала уже с пониманием и придвинулась на тестовое расстояние, потянувшись ботинком к непокорной задней ноге. Старик махнул рукой, и я осторожно, будто свершаю проект века, под щелканье камер и вспышек надела собачонке оставшиеся два ботинка и завязала шнурки. На ощупь башмачки были мягкими, как бархат, и сделаны – я с удивлением присмотрелась – из змеиной кожи.
– Шеше, шеше… – повторял старик единственное слово, которое я знала.
– The pleasure is all mine, – я встала и поклонилась, прижав руки к сердцу в качестве перевода.
Он опустил собачонку на землю, и та резво потопала змеиными башмаками вглубь толпы, натягивая поводок. Прежде, чем уйти, мастер кунг-фу порылся в сумке, выкопал маленькую пластиковую бутылку, ярко раскрашенную под психоделического мопса, и вручил мне.
Черт… Все-таки трэш-художник!
* * *
– Ну и что ты думаешь о местных художниках?… Только честно? – спросила Принцесса, когда мы уселись за «наш» столик на крыше и хлопнули по первому бокалу.
Я открыла рот – и закрыла его. Внутри моей головы молниеносно пронесся какой-то дикий карнавал прóклятых, где Энди Уорхол рикшей катал по городу заткнутых кляпами оперных певцов в розовых гипнобудках, висцеральные концептуалисты оскверняли суицидальную кровать, злые уборщицы метлами крушили музей современного искусства под зомбо-музыку, самоубийцы превращались в написанный ананасовым карандашом текст и забирались внутрь тигров, а манга-медведь поливал томатным супом униженную Венеру.
– Я не знаю. Трудно сказать…
Принцесса терпеливо ждала подробностей.
– Если честно, тут требуется предыстория.
Принцесса была согласна на предысторию.
– Я выросла в странном, сказочном мире, – начала я. – За вычетом бесконечных болезней, я провела детство на улице с дворовыми друзьями. За пятиэтажкой, в которой мы жили, была небольшая посадка, которая тогда нам казалась дремучим лесом. В посадке водились эксгибиционисты и люди с фотоаппаратами, которые по непонятным причинам кормили нас дефицитными в ту пору конфетами за возможность сфотографировать наши трусы. Сразу за посадкой протекала Красная река, действительно красная от заводских отходов. Она впадала в другую, нормальную реку красивыми алыми разводами. Там, на месте слияния рек, располагался нудистский пляж. По нему гуляли голые пунцовые люди. За красной речкой был парк, а над ним, на холме – городской морг. Зимой мы катались там с горки на санках, а летом играли в прятки у морга, пялились на сюрреалистичных малиновых нудистов, ловили шмелей в парке, лазали по деревьям и травили, сидя на ветках, страшилки про красную руку маньяка, выловленную рыбаками в Красной реке. С ядовитым перстнем на пальце.
– Похоже на бардо.
– Что?
– Тибетское бардо. Это такой буддийский загробный Диснейленд с призраками, куда попадает душа с момента смерти и до следующего воплощения. Пограничное состояние между жизнью и смертью. Там, конечно, нет ничего из того, что ты описываешь, но можно провести параллели: кровавые реки с купающимися в них грешниками – это твои нудисты. Мрачные, пожираемые адским пламенем демоны – надо полагать, эксгибиционисты. Голодные призраки – охотники за детской порнографией… И все это по пути в морг, то есть – в небытие.
– Да-да, очень похоже. И чем там занята душа, в этом загробном Диснейленде?
– Она должна пройти по нему в Буддаленд, чтобы избежать дальнейшего воплощения и уберечься от разверстой матки. У маток по такому случаю – день открытых дверей. Аж сорок девять дней после смерти человека, если точно. Матки очень хотят снова вобрать в себя душу для дальнейшей жизни.
– Да-да, я знаю, матки такие. У меня трое незапланированных детей.
– Трое детей! И как оно?
– Ну… ты не отвлекайся, что с душой?
– А! И вот. Чтобы избежать воплощения, душа должна пройти кучу обманных ловушек и не поддаться ни одному наваждению. Я точно не помню… Там несколько бардо, одно страшней другого, но все они – иллюзорные порождения ума, не настоящие.
– Ну например?
– Например, в последнем бардо повелители смерти волокут покойного на веревке за шею, отрезают ему голову, вырывают сердце, выпускают кишки, лижут мозг, пьют кровь, поедают плоть и обгладывают кости.
– Да-да, понимаю, о чем ты… Мы сегодня видели много такого на ретроспективе.
– Ага, – кивнула Принцесса. – И в этот момент особо полезно знать, что в бардо тело соткано из обмана, а повелители смерти тоже рождены лучезарным разумом жертвы.
– Потрясающе излагаешь. И чем все заканчивается?
– Если умерший поверит в наваждение и не распознает трюков собственного ума, то увы, снова угодит в матку. Сначала он увидит перед собой бесчисленные пары, занятые в этот момент сексом, – Принцесса обвела рукой ночное небо, будто созерцала эти пары прямо сейчас, – а затем – стройные ряды голодных маток, готовых его принять. Ну а если не поведется ни на какие иллюзорные ужасы и соблазны, то растворится в вечной нирване Буддаленда.
– Удивительно. То есть пока религии мира обслуживают человеческий страх смерти заверениями в том, что жизнь продолжится за гробом, вы тут заняты прямо противоположным: успокаиваете человека, что вот, мол, отмучался, и даст Будда – на этом все!
– Типа того… – Принцесса улыбалась так, словно она лично и успокаивает весь китайский народ. – Итак, ты выросла в тибетском бардо. Продолжай про художников!
– Итак, я выросла в тибетском бардо, представь. Я постоянно испытывала недоумение перед миром и тем, как витиевато все в нем устроено. Вот, скажем, ты собираешь в посадке каштаны для поделок в садике, а из-за дерева выходит угрюмый человек и распахивает перед тобой плащ. Что думать? Я научилась просто принимать, что так бывает, и это – часть мира. Или, например, сердитая усатая воспитательница в детском саду ставила на подоконник тех, кто не спал в тихий час. Как это понимать? Я понимала так: мир скроен на эдакий манер, что если кто не спит в тихий час, то он стоит на подоконнике без трусов. Воспринимала как данность. Так есть, и все тут. А эти люди с фотоаппаратами в посадке? Часто это бывали пары – муж и жена, парень и девушка или даже дети чуть постарше нас. Очень дружелюбные, к тому же с конфетами. Играли с нами в прятки, прыгали через погреба… Что? Ну, погреба – это такие глубокие ямы, где люди хранят картошку. Не спрашивай… И вот они фотографировали, как мы играем, залезаем на деревья, сидим на корточках. Давали конфету и просили поднять платье, «чтоб было видно трусы». Все это ласково – мол, если стесняешься, встань спиной.
А теперь подними юбочку! Приспусти трусики. А если три конфеты? Вон смотри – твоя подружка только что сфотографировалась и уже ест конфеты! На всех может и не хватить… И ты вроде понимаешь, что делаешь что-то плохое. Но ведь как работает детская мысль? Да и взрослая, если уж на то пошло: либо ты плохой человек и делаешь что-то очень нехорошее, либо… это нормально. И тогда единственный способ доказать, что это нормально, – продолжать это делать. Мы и фотографировались. Странно, конечно.
Но не более, чем говорящий волк в сказке. Наверное, так надо – думали мы. Я хочу сказать, что знала лишь один способ обработать мир – принимать к сведению, что в нем есть бледные люди в плащах, бусы из рябины, морг, трамваи, люди с фотоаппаратами, бадминтон, шмели, скучные новости по телевизору, одуванчики, говорящий волк, красные нудисты, конфеты, ядовитые перстни, компот и страшная усатая воспитательница. Мир вливался в меня одним сплошным потоком, не разделяясь на хорошее и плохое, реальное и выдуманное. И был слишком странным, чтобы всякий раз задаваться вопросом: «А это нормально или нет?» Я просто замечала: бывает и так. Часть бардо.
Принцесса слушала, почти не перебивая и неотрывно глядя мне в глаза. Я знала этот взгляд – тайная радость узнавания, когда собеседник вдруг из-за случайного внутреннего сбоя или, скажем, парада планет вдруг роняет свою социальную маску, скроенную из разговоров о погоде и прочей светской чепухи, и раскрывается, как соцветие ночных флоксов. Я почувствовала к ней родственную нежность. Мне тоже нравилось слушать людей без маски.
Принцесса освежила бокалы, стянула одну из моих сигарет и кивнула:
– Часть бардо.
– Да. Вот и с этим миром современных художников – то же самое. Я не знаю, как устроено это бардо. Но оно явно загробное – тут играет зомбо-музыка и скармливают тиграм предсмертные мысли самоубийц…
– А еще у тебя в номере телефона шесть четверок…
– Именно. Я в загробном мире! Что если после смерти человек попадает не в ад или рай, и даже не в лимбо, а в современное искусство? Господи, это было бы ужасно…
Принцесса рассмеялась:
– Ну, в целом мне ясно, что ты думаешь о художниках.
– Но послушай, что я могу о них думать? Я не из их мира.
– Как? Ты же сама художник.
– Да, но я впервые наблюдаю их так близко. Последние десять лет я провела дома в пижаме – сначала в декретах с детьми, потом за рисовальным столом, не поднимая головы от заказов. И вот спустя все эти годы я вылезла из пижамы – и посмотри на меня – сразу оказалась в Шанхае! Вот что об этом думать? «Так бывает», а что еще? Всю жизнь до этого момента я только подбира-а-алась к мечте про Настоящего Художника – который аж про целое Искусство, а не про горбатое ремесло… Нет, конечно, я знала, что современное искусство – это «что-то такое», сокрытое дымовой завесой элитарности. Но я думала – попаду в среду Настоящих Художников и разберусь с этим «сокрытым»! Я думала, резиденция – мой шанс…
– Твоя сигарета превратилась в сплошной пепел, – заметила Принцесса. – Сейчас упадет.
Я понесла сигарету к пепельнице, но рука дрожала и пепел упал. Чего я так разволновалась?
– Прости, я тебя заболтала. Не знаю, почему я все это рассказываю.
– Потому что я спросила. И что не так с твоим прекрасным планом?
– Ну… Вот я смотрю на этот мир, в который так стремилась. Вижу – розовое, вижу – музыка-зомби шатается по змеиному коридору в поисках живых, вижу – уборщицу ругают за рассортированную инсталляцию из мусора. Что об этом думать – я не знаю. Просто принимаю к сведению, что так бывает. Я контрабандой пронесла этот способ справляться с бардо во взрослую жизнь. Другого нет. Но он не помогает ничего понять. Я посмотрела, как художник бьет кота, склеивает зеркало, вырезает из себя ребро, поедает младенца… Это не объясняет, чем занято искусство, а лишь вносит еще больше сумятицы. Я в растерянности. Зачем это все? Если честно, то я сомневаюсь… – я понизила голос, будто сообщаю Принцессе страшный секрет, – …кажется, я – не Настоящий Художник. Я не понимаю, чем они вообще заняты, но у меня этого точно нет! Вот и куратор говорит «О-о-о-о, как красиво! Никуда не годится…» Конечно, я расстроилась, что не дотягиваю до собственной мечты о свободном искусстве… Но поломка не в этом.
– А в чем?
– Ну… Это как если бы перед тобой стоял вопрос «как стать художником?» и вдруг ты выясняешь, что, на самом деле, такого вопроса нет. Померещилось. Есть другой: «Стесняюсь спросить, а чем нынче занят художник?» А то я хотела им стать. Теперь бы еще понять, что это.
* * *
Принцесса разлила по бокалам остатки вина и спрятала бутылку под стол.
– Ну, а чем, ты думала, заняты художники? – спросила она. – В смысле, до того, как попала сюда? В чем нестыковка?
Я замялась, но Принцесса в совершенстве владела искусством подбадривающего, терпеливого выжидания, пока собеседник не расколется.
– Знаю, это глупо… Но у меня с детства сохранились допотопные представления о художнике как, скажем, о Микеланджело. Вот художник – а вот потолок Сикстинской капеллы. Все понятно.
– Ничего не понятно. Какой потолок? И кого ты представляла себе как художника?
– Микеланджело.
– Кто это?
Она не знала, что такое Ренессанс, а мне ни о чем не говорила «эпоха Мин и Цин». Ей были неизвестны приключения Одиссея, а мне – перипетии «Путешествия на запад». Мы спотыкались об эти ямы часто и с плохо скрываемым потрясением. Поначалу мы всякий раз вежливо меняли тему, чтобы не выказывать изумления перед дремучестью собеседника. Попытки «пролить свет» приводили к объяснению неизвестного еще более неизвестным – и тогда бездна вскрывалась в полном объеме:
– …ну, Сикстинская капелла в Ватикане. Где Бог протягивает руку Адаму?
По лицу Принцессы было ясно, что я произнесла набор слов.
– Какому Адаму?
– Первому человеку. Ну, неважно. Микеланджело, вообще говоря, был скульптором. Давида же ты видела? Статный такой мраморный юноша.
Я попыталась изобразить Давида. Принцесса пожала плечами, не впечатленная.
– Тогда Рафаэль… Леонардо да Винчи? Мона Лиза! – выпалила я стопроцентный пароль.
Принцесса нахмурилась, будто пыталась припомнить ускользающий сон.
Я была ничуть не лучше. На ее лице рисовался такой же шок, когда она смотрела в мои пустые глаза, не распознающие огромных культурных кодов, с младых ногтей вытатуированных на душе каждого китайца. Когда она поняла по моим вопросам, что «культурная революция» мне знакома лишь как смутно тревожное словосочетание, подобно тому, как гриб диктиофора освещает дикую мглу вокруг неясным и блуждающим светом, Принцесса подняла брови и долго не могла их опустить. Это не имело ничего общего со снобизмом. Скорее, мы обе испытывали изумление от встречи с инопланетянином. Как можно жить в одном мире, в одну эпоху, и при этом в таких разных, непересекающихся реальностях?
Вот и теперь я поняла, что не могу назвать ни одного китайского Микеланджело.
– Просто представь себе любого классического художника. У вас же должны быть такие… ну скажем, художники, которые расписывали храмы?
– А, да. Я даже знала одного такого, я же тебе рассказывала – в храме с мальчиками. Он художник и скульптор. И расписывает храмы, что твой…
– Микеланджело. Ну да…
И не возразишь.
Как так вышло, что люди носят в себе эти непостижимые, неизвестные миры? Человек рождается, а вместе с ним рождается и его мир. Когда мир вырастает, человек входит в него и живет там.
Ребенком я представляла себе, что люди живут как бы внутри невидимых шаров, наполненных, словно блестящими нитями, всеми событиями и вещами, которые делают их теми, кто они есть, – от формы глаз до ночных кошмаров, которые им снятся. Я и теперь оглядывала крышу и представляла себе окружающих – нарядные пары на свиданиях, диджея, бармена и официантов с подносами – внутри невидимых шаров. Я посмотрела вниз на тесную толпу шаров. Все эти люди родились в разных местах, выросли у моря или в снегах, ходили мимо старинных храмов или перекошенных хижин, слушали разные сказки… Кого-то били в школе, кого-то баловали родители, кому-то первая любовь разбила сердце, кому-то портила кровь страшная хромая учительница – и все это имеет значение. Невозможно знать, что у человека в шаре. Да и сам человек до конца не знает, что там у него… И даже при желании не сможет рассказать всего, что с ним было и как это его поломало или построило. Шар невозможно пересказать, только прожить. Да и слушать никто не станет. Разве что Шанхайская Принцесса.
В тот момент в моем шаре блестящей нитью прошивалось новое маленькое событие, которое станет частью меня: как мы сидим на фоне бешено сверкающих небоскребов, каждая в своем невидимом шаре, говорим о детском бардо и пытаемся понять непостижимое через несусветное – Сикстинскую капеллу через храм ритуальных мальчиков.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.