Текст книги "Каждый вдох и выдох равен Моне Лизе"
Автор книги: Светлана Дорошева
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)
– М-м-м… то есть дракон символизирует иллюзорность бытия, как в бардо?
– Дракон – это дракон. Он ничего не символизирует.
– Ну не хочешь же ты сказать, что под Шанхаем лежит настоящий дракон из плоти и крови и своим галлюциногенным дыханием прямо сейчас производит всю эту оптическую иллюзию… – я махнула в окно на психоделические небоскребы. – Хотя…
Я пожала плечами. Это была одна из тех мыслей, которую невозможно воспринимать серьезно, но думать очень приятно. Принцесса пожала плечами в ответ:
– Древние идеи умирают долго. Видишь вон тот небоскреб? С квадратной дырой наверху? В Гонконге даже высотки строят с дырами. Этажи, этажи, этажи – раз! – дыра в доме насквозь – и снова этажи, этажи…
– И что?
– А то. Это для дракона. Чтобы смог пролететь через город к воде и не врезался в небоскреб. Это не древние постройки. Это сейчас так строят. Типа так надо по феншую. Иначе дракон устроит одиннадцатое сентября, когда полетит на водопой, ясно? Древние идеи умирают та-а-а-ак медленно, что смерть наступает… аж никогда!
Я уставилась на квадратную дыру в небоскребе, будто это полностью меняло дело. Дракону снится город и все, чем он кишит, – от возбужденных толп до тележки с вонючим тофу под богиней Гуччи. Вечный дракон созерцает бренные вещи. Не зря мне в первые дни казалось, что всю реальность в срочном порядке лепят прямо за углом. Грань между явью и фантомом была почти неразличимой. Я тоже снюсь мифическому дракону. Ну, это действительно полностью меняет дело.
8
Тревожащие музы
Несмотря на все радости и очарования первых недель, я успевала проводить время в страданиях и замешательстве. У меня не было ни малейшего представления о том, что я здесь делаю. Моя жизнь до того момента была похожа на конвейерную ленту, почти бездумно переносившую меня из одного декрета в другой, а потом по кочкам дедлайнов и неоплаченных счетов – от одного заказа к следующему, пока все не слилось в один сплошной серый тоннель, взгляд не сузился до опостылевшего рисовального стола, а моя неизменная пижама не превратилась в семейный мем.
Папа говорил: «Дщерь моя, ты живешь в пижаме!» А мама деликатно молчала и лишь однажды выказала по этому поводу утонченное удивление. Как-то я забегала к ней за детьми. Зима, холодно. Я накинула куртку поверх пижамы (под курткой же не видно?) и, как была лохматая, встала из-за стола и пошла. У мамы разделась. Мама пижаму, конечно, заметила, но виду не подала. Последовал быстрый обмен новостями:
– Мама, у меня в четверг вечером презентация книжки в Тель-Авиве. Надо чтобы ты детей перехватила.
– Презентация книжки? То есть люди придут?
– Ну да…
– Так ты должна хорошо выглядеть. Купи себе новую пижаму…
И вот. Ничего этого рядом не было – ни детей, ни пижамы, ни заказов. Где-то там, за морями-океанами, вся семья взвалила на себя дополнительный житейский груз, пока я прохлаждаюсь в изысканном драконьем сновидении и исполняю Большую Мечту про Настоящего Художника.
Мы созванивались, когда совпадали по времени, и, глядя в лучистые глаза любящих, я не могла сказать, что пока исполняю свою мечту так: ложусь на кровать и подолгу смотрю в потолок. Муж не писал мне, как именно он совмещает две работы и троих пацанов и кто на ком стоял в драке перед сном. Ни он, ни родители не хотели меня «зря волновать», ведь я далеко и у меня важная миссия имени Самореализации.
Я вижу лишь фотографии довольных и упитанных детей.
Все были рады, что я «вышла в открытый мир покорять новые высоты своим талантом». Их безоговорочная вера в этот талант потрясала меня саму. Они спрашивали «ну кха-а-а-ак, как ты там?! Как твои успехи?» и ждали рассказов о «новых перспективах». Я врала при помощи выборочной правды, потому что как признаться, что ничего из возвещенного волшебным гонгом Мечты не происходит? Да и сама Мечта, страшно сказать, в опасности. Что сказать? Откуда начать? Тут такое, знаете ли, дело… Вот, например, один человек бил кота…
* * *
Время шло. Я начинала нервничать. У народа вокруг дело двигалось: джанк-скульптурами и экоковрами из мусорных пакетов Леона и Хесуса уже заинтересовались аж две галереи. Поэтесса готовила выставку своих невидимых стихов. «Ты будешь их читать?» – «Нет, что ты! Но тигров можно будет купить».
Ее зловещие vanitas, замаскированные под пестрые игрушки, действительно неплохо продавались. Но стихи под грифом «совершенно секретно» по-прежнему предназначались только для призрачных глаз. Пока мы буднично обсуждали, кто где какую тушь покупает, я представляла себе, что невидимые духи толпятся вокруг, не замечая нас, и устраивают возвышенные поэтические чтения в ее студии – курят, пьют загробный коньяк и тихо слушают, как тигры читают стихи. Словом, всякий раз я выходила от Поэтессы с вытянутым лицом, как после спиритического сеанса.
С ней вообще было сложно. В нашу первую встречу она произвела на меня гипнотическое впечатление, хоть я немного и робела от ее замогильного тона. Она почти всегда была в образе: бескровные губы, обесцвеченные брови, яростные, густо обведенные черным глаза и эта страшная поэтическая манера декламировать слова как смертельный приговор. Ее речь была будто испещрена многоточиями, и мне все казалось, что она делает эти паузы между фразами потому, что в уме после каждой добавляет «или умри!» «Заходи, присаживайся… (или умри!)»
Но даже этот мелкий дискомфорт привлекал меня в Поэтессе, как и все необычное. Так что поначалу я очень хотела дружить. Но после той первой встречи мы пару раз столкнулись с ней в холле и неподалеку от гостиницы, и Поэтесса прошла мимо с каменным лицом, сделав вид, что не узнает меня. Если на улице это еще можно было списать на толпу, то в холле с икебаной не было никого…
Я мысленно перебрала, чем могла ее огорчить, но, кроме повышенного интереса к ее истории с тиграми, в голову ничего не приходило. Может, я задавала лишние вопросы? Или слушала про ужас ее жизни со слишком явным удовольствием?
При этом однажды она застала меня на кухне, первой завела светский разговор и предложила переместиться с чаем к ней в студию. Куда-то делся и игнор, и сумрак, и даже рисованные черные круги вокруг глаз. Мне аж показалось, что она хочет подружиться. К концу чаепития она научила меня ругательствам на китайском, самое забористое из которых («сношал я всех твоих предков до восемнадцатого колена») она запретила произносить вслух под страхом смерти, но очень обрадовалась, когда я восхитилась, что только людей с очень богатой традицией и родословной можно оскорбить на восемнадцать поколений назад. В той культуре, где выросла я, за двумя-тремя поколениями уже ничего не разглядеть, так что подобное оскорбление – стрельба из пушки по воробьям.
– А из какой ты культуры?
– Трудно сказать. Сейчас я живу в Израиле, но выросла в СССР. Когда он распался, я была подрост…
– О! Я знать твою культуру!
Она знать. В нашу первую встречу Поэтесса говорила без ошибок. Может, это у нее от ускоренной речи? Сейчас она говорила, не растягивая слова в заунывные эпитафии и без пауз на «или умри!»
Поэтесса зажмурилась, будто вспоминает нечто важное про мою культуру и, наконец, бодро продекламировала:
– «Жить надо так, чтоб не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы»! Это твоя культура, да?
Она светилась как ребенок, выдавший правильный ответ на олимпиаде. Я аж растерялась.
Поэтесса тем временем вскочила и с жестом «ща, погоди!» стала рыться в ящиках у стены. Вернулась с комиксом – из тех старых книжиц форматом с открытку, что продавались на местном блошином рынке – и торжественно протянула мне его двумя руками, как подношение. Я взяла его так же благоговейно.
На картинках скакали красноармейцы с шашками наголо и выкрикивали что-то на китайском в баблах. Доктор, похожий на Чехова, перевязывал раненых. Юноша в буденовке хмуро смотрел на фифу в бусах. Они стояли на мостике под цветущими вишнями, словно не зная, как оказались в сценке из придворной китайской поэзии вместо положенных им судьбой ужасов двадцатого века. Юноша хмурился. На лице расфуфыренной барышни было то выражение дерзкого неповиновения, что бывает от непроглоченной обиды. Они не смотрели друг на друга.
– Он что, бросает ее? – спросила я у Поэтессы.
– Да… Ты что, не читала?!
– Но тут же все на китайском…
– Это «Как закалялась сталь». Я думала, ты поняла!
Это впечатляло. Когда я училась в школе, этой книжки уже не было в списке обязательной литературы, так что я и правда не читала. А вот Поэтесса еще ребенком сохла по Пашке Корчагину (она называла его Пол) из этого самого комикса. Нарисован он был и вправду что надо. Потом она чуть ли не наизусть выучила полный роман, когда они проходили его в школе. «Сейчас я гендерфлюид, но лет до шестнадцати Пол был моей главной эротической фантазией!» – доверилась она мне. Я расплатилась с ней откровением о том, что была влюблена в Овода, после чего мы уржались, пытаясь определить гендерную идентичность, основанную на подростковой тяге к революционерам.
Я не узнавала ее. До этого я ни разу не видела ее такой живой, легкомысленной и дружелюбной. А потому, когда я случайно наткнулась на комикс про Овода во дворе конфуцианского храма, сразу же ринулась к ней убедиться, что не ошиблась, и это действительно оно – манга про итальянского революционера-романтика на китайском!
Но Поэтесса оказалась воистину переменчивым человеком. На сей раз она снова была в образе мрачной кариатиды из склепа: мертвенно-бледна и серьезна, а от моего «Глянь! Если бы моем детстве кто-нибудь так изобразил Овода, он бы тоже являлся мне во влажных снах!» у нее на лице нарисовалась такая вежливая настороженность, что смех умер у меня внутри на полпути ко рту.
Мы поговорили еще несколько минут «о как-делах и погоде», и каждая минута умирала в муках. Потом она сослалась на работу, а я снова стала перебирать внутреннюю картотеку своих возможных оплошностей. Что на этот раз?
В последнее время мы почти не общались. Она была плотно занята – много заказов на тигров от галерейных гифтшопов, плюс выставка, плюс ее приглашали еще в чем-то поучаствовать… Дружить я уже опасалась, но, застав как-то ее «милую ипостась», все же спросила, не обидела ли я ее чем-нибудь? Она сослалась на рассеянность и «лицевой аутизм» («Я не умею скрывать своих реакций и настроений. У меня лицевой аутизм, не обращай внимания!»).
Ладно.
* * *
А в опустевшую студию Мини Маус въехал новый художник из Италии, которого уже успели прозвать Невидимкой. Во-первых, он занимался «невидимым искусством», а во-вторых, его самого тоже никто не видел.
По слухам из общей кухни, в первый же день в Шанхае у него случился то ли приступ агорафобии из-за толпы, то ли паническая атака от смога и шума, после чего он заперся у себя в студии и не появлялся уже третью неделю. Еду ему оставляли под дверью. И она исчезала, что типа было доказательством того, что он там есть, потому что в остальном из студии не доносилось ни звука – ни днем, ни ночью.
По тем же сводкам из кухни, даже Невидимка уже обсуждал некий свой невидимый проект с одной из местных галерей. Это было смутно оскорбительным: художник, приехавший позже меня и ни разу не покидавший резиденции, – и тот умудрился организовать себе выставку, а я… я даже еще проект не придумала.
Нет, понятно – для невидимого искусства много времени не нужно, но поражало, как он это… ну в смысле, чисто организационно – надо же было навести мосты с галереей, очаровать собою, заинтересовать проектом? Как он провернул такое, ни разу не покинув студии?
– Это и есть ключ, – снисходительно улыбнулся Хесус на мое изумление за завтраком. – Загадка притягательна. Невидимое искусство от незримого художника, сраженного неизвестным недугом в застенках ультрасовременного истероидного мегаполиса… Такие вещи напрочь лишают кураторов воли. Чистый криптонит.
– Ну да… А что там за невидимое искусство? – поинтересовалась я.
– Вот видишь, ты уже заинтригована! – обрадовался Леон.
– Ну да… Но все-таки? Что это? Вот просто ничего? Кто-нибудь видел хоть один его проект?
– Нет, конечно. Это же невидимое искусство, – терпеливо разъяснял Хесус между ломтиками дыни. – Весь смысл в том, что его нельзя увидеть.
– Ну да…
Ладно.
* * *
Я спустилась на второй этаж, где располагалась стена почета со всеми художниками резиденции, и разыскала там по датам Невидимку. На фото он стоял спиной к зрителю и рассматривал белую стену перед собой. Я выписала его имя и вернулась к себе гуглить.
Ни его работ, ни каких-либо упоминаний о таком художнике я не нашла. В сети были только его тезки, среди которых почему-то было много юристов по вопросам интеллектуальной собственности.
Зато я обнаружила целый Музей невидимого искусства! Посмотреть, конечно, ничего не удалось, тут Хесус был прав. Музей был совершенно пуст. Однако, на сайте были вывешены «Заповеди создания Невидимого искусства»:
1. Не преумножай банального.
2. Не засоряй мир искусством.
3. Что не создано – прекрасно.
4. Что не сделано – ценно.
5. Выведи на рынок ничто, и рынок придаст ему ценность.
6. Продай рынку пустоту, ибо деньги банальны, пока не потрачены.
7. Напои рынок страданием, ибо тратить больно.
8. Сделай рынок прекрасным, ибо ничто не прекрасно без боли.
9. Расширяй мир вне глаз.
10. Вызови к жизни фосфены, что остались от крушения плота Медузы, и продай их.
Когда сделаешь это, станешь одним из нас.
Я погуглила загадочные фосфены. Галлюциногенные пятна и «летающие мушки», которые появляются, если сильно надавить на веки. Значит, надо вызвать у себя фосфены и продать их, наводнив рынок пустотой и изысканным трауром по небанально потраченным деньгам…
Соблазн, конечно. Как жаль, что эта ниша в резиденции уже занята! Не можем же мы вдвоем с Невидимкой?.. И потом, это, наверное, был бы плагиат? – на полном серьезе советовалась я с потолком. «Без базара! – отвечал потолок, – Уверен, к тому же, что все те юристы-однофамильцы в сети – его родственники».
* * *
Я регулярно общалась с потолком на тему своего несуществующего проекта, но в голову ничего не приходило. Местная реальность казалась мне столь ошеломительной, что было бы преступно пытаться переплавить ее в тигле своего жалкого воображения во что-то более кучерявое. Ее следовало подавать сырой, без обработки и наворотов, как стейк.
Однако складывалось впечатление, что в мире свободных художников «просто рисовать картинки из жизни» было занятием бессмысленным, чуть ли не вульгарным, и называлось оно «репрезентативное искусство». Это словосочетание почему-то вызывало у кураторов и галеристов разочарованное «А-а-а, ясно…», которое зависало в пространстве, как испорченный воздух в лифте, и лица у всех делались подобающие – мол, что делать… это неловко, но случается.
Ну а с другой стороны, телепатировала я потолку, я все равно ничего больше не умею. Что еще у меня есть? У меня есть ананас! У меня есть карандаш! У меня есть ананасный карандаш! Погнали…
И я начала рисовать «по-старому». Стол постепенно захламлялся эскизами, блокнотами, испорченными листами и пробами рисовой бумаги и кистей… Готовые рисунки я вешала на кирпичную стену, и она потихоньку заполнялась.
– О-о-о! Ты уже придумала себе проект?! – Принцесса замерла у моей стены. – Это что? Напечатано? Или нарисовано? Как ты это…
Принцесса придвинулась и рассматривала рисунки вплотную.
– Класс, прямо как напечатанная иллюстрация!
Иллюстрация…
– Очень красиво!
Красиво… Два «ругательства от совриска» подряд.
– Так и что ты придумала? Рассказывай!
– Да мне кажется, тут не нужно ничего придумывать. В Шанхае все и так достаточно инопланетное.
– И что ты будешь делать?
В смысле «будешь делать»?! Я же уже делаю! Я начинала нервничать, но виду не подавала.
– Да тупо рисовать. Простые ежедневные вещи. Обычной жизни достаточно. Это и буду делать, – я неопределенно обвела рукой стену, стол с эскизами и Шанхай за окном.
– И в чем, прости Будда, твое «художественное высказывание»?
– Поди знай. Слушай… Стесняюсь спросить, а что это вообще такое?
– Ну, это нечто эдакое, что ты хочешь сказать миру.
– Мне нечего сказать миру, – насупилась я.
– Ясно. Ну тогда причина, по которой ты все это делаешь.
– Ты же сама сказала. Самые важные вещи беспричинны. Я поверила тебе!
– Точно. Ну тогда… что заставляет тебя тикать именно так, а не по-другому? Почему эти сюжеты, а не другие? Почему из всех возможных форм искусства ты выбрала именно рисовать и именно так?
– Хм. А почему чувак выбрал лупить котом об стены? Он же не утруждался объяснениями?
– А он и не должен. Он признанный художник с собственной фабрикой по производству годных шедевров совриска и не нуждается ни в чьем понимании и одобрении. На него уже снизошло благословение арт-индустрии. Она как бы ручается «что бы ни натворил этот человек – это искусство» и гарантирует зрителю его ценность. А на тебе такого благословения пока нет. Поэтому ты должна объясняться и нуждаешься в одобрении.
А-ха! Так значит, я должна и нуждаюсь! Меня охватило внезапное злорадство. Вот это уже было похоже на мир коммерческого ремесла, из которого я вышла. Выходит, не такая уж тут и свобода. По крайней мере, пока на тебя не снизойдет благословение арт-индустрии. А до тех пор – объясняйся, регулярно наведывайся «за грань», торгуй лицом на открытиях и молись ананасному карандашу, чтобы тебя не то что благословили, а хотя бы открыли! Возможны кот, захоронения заживо и свадьба с ишаком. Не интересует.
Но если не интересует… то как же тогда Мечта? Я к ней шла-шла. Пришла. А она, видите ли, вблизи оказалась уродиной. И что теперь? Распрощаться с ней? И как тогда?.. Другой же нет?
Яд проникал в меня медленно. Пока я проводила дни в охоте на шанхайские сценки, новая информация вытеснялась еще более новой. Но ей нельзя было сделать undo. Она засела внутри, как вирус в инкубационном периоде, и постепенно отравляла мысли и начинания, просачивалась в студию, пропитывала стены и рисунки на них. И правда – зачем я это делаю? Современное искусство такие вещи не интересуют, а меня не интересует свадьба с ишаком. Но ведь мечта? Не свадьба с ишаком, конечно, а большое свободное искусство, только оно теперь вон чем занято…
Наверное, я чего-то не поняла. Я не могла проспать такую огромную нестыковку с реальностью. Я просто еще не знаю чего-то важного, что полностью поменяет картину. Точно!
* * *
Так, не желая верить в случившееся с Мечтой, я продолжала мучать себя попытками понять совриск.
В планах у меня были музеи и выставки, но пока я почитывала на ночь книги из библиотеки. Картина не то чтобы складывалась, но, скажем, паноптикум с ретроспективы обретал хоть какое-то объяснение.
Китайский авангард родился из бунтарского духа в середине восьмидесятых в ответ на культурную революцию. То есть местному совриску было всего каких-то тридцать с лишним лет. Он все еще был на этапе брожения и эксперимента.
Здешний перфоманс и вовсе потерял берега после того, как вся сценическая жизнь годами сводилась к восьми одобренным партией «образцовым операм», в которых крепкие молодые женщины боготворили Мао, размахивая огромными знаменами и прыгая на пуантах с ружьями наперевес. После культурной революции всем этим художникам в белых саванах действительно было что оплакивать, и в качестве холста, протеста и орудия труда они использовали единственное, что имели – собственное тело. И все, что венские акционисты пытались изобразить при помощи вермишели и томатного сока, эти парни исполнили по-настоящему.
Однако складывалось впечатление, что уже на стыке веков китайский авангард буквально из штанов выпрыгивал, соревнуясь сам с собой за самое экстремальное «художественное высказывание». Художники прошли путь от использования собственных тел во имя прославления свободы личности до манипулирования чужими трупами ради известности и денег. Как неразборчивая блоха, авангард со своей бесконечной критикой перескочил со спины лживого соцреализма прямо на жирную тушу поганого консюмеризма, что захватил Китай на волне экономического роста. Затем и вовсе остепенился, женился на уорхоловской мысли «Лучшее искусство – это хороший бизнес», родил мейнстрим и зажил припеваючи.
Короче, местный авангард прошел типичный жизненный цикл любого бунта. Все «актуальные высказывания» всегда так или иначе сводятся к обвинению мира в том, что с ним «что-то не так». Вот был плохой и нищий тоталитарный мир, с которым художники боролись совокуплениями в общественных местах, похоронами себя заживо или высиживанием протеста в нужнике с мухами. Потом мир внезапно обогатился, скинул оковы и как очумелый ринулся потреблять блага земные. Художники принялись гнобить бессердечную кока-колу и прочую бездушную корпорацию, ваяя искусство из жира с помоек клиник пластической хирургии и выпаивая мертвых эмбрионов кровью сытым потребителям назло. Время шло. Мир продолжал бессовестно строить небоскребы и запускать скоростные поезда, пока художники не устали тыкать ему в глаз упреками в скотстве и не пооткрывали собственных магазинов и фабрик по производству обвинений в особо крупных масштабах. Потому что если не они, то кто?
Это отчасти объясняло, чем занят художник в современном мире. Обвиняет мир. Потому что, очевидно, все с ним не так. Проклинает людей. Снискав благословение арт-индустрии, долго и пристально смотрит на чернь и быдло как бы с высоты небес. Напаивает рынок болью от расставания с деньгами в обмен на померещившиеся фосфены. Разумеется, при таком раскладе художник не обязан ни перед кем объясняться. Это мир должен объясняться перед ним.
Мне это казалось возмутительной наглостью, и эту реакцию я воспринимала как несомненное доказательство того, что мне не дано быть Настоящим Художником. Нет наглости – нет искусства.
Также в моменты внутренней инвентаризации я отмечала, что в моем прошлом отсутствует Судьбоносное Трагическое Событие – тоже немаловажный для художника трамплин. Ну, то, что Поэтесса называла «мифом о происхождении художественной личности». У нее это были тигры, сожравшие самоубийцу, а, например, у Джозефа Бойса в бытность его пилотом «Люфтваффе» – как татары обмазывали его тело жиром и укутывали в войлок, чтобы отогреть после того, как его самолет был сбит над Крымом. Отсюда – все его дорогостоящие сальные ванные и войлочные рояли.
В Судьбоносном Трагическом Событии желательно пострадать, но не слишком сильно. Я окинула свою биографию на предмет подходящей трагедии. Безрезультатно. При приближении любого Судьбоносного Трагического События я всегда вела себя одинаково: ого, это кажется опасным, можно и пострадать… я, пожалуй, пойду.
Ну хорошо, в отсутствии физических увечий душевная травма тоже подошла бы. Скажем, Кристиан Болтански травмировался в детстве о рассказы про холокост и снискал благословение арт-индустрии концлагерными горами ношенной одежды, коллекцией анонимных сердцебиений и прочими гнетущими алтарями смерти. В интервью он так и говорил: «В основе творчества каждого художника лежит травма».
Словом, травма – это золотые прииски. Либо травма, либо наглое проклятие миру. Проклятие отпадало, а мысль о том, чтобы лепить искусство из травмы, вызывала у меня такую же неловкость, как у галеристов – «репрезентативное искусство». Я еще какое-то время созерцала потолок в поисках «куража» или хотя бы сделки с совестью насчет травмы… И смиренно возвращалась к своим рутинным зарисовкам шанхайской жизни.
* * *
Однажды я вернулась в студию среди бела дня. Дверь была открыта, и внутри орудовала уборщица. Ну как орудовала… Она стояла в безукоризненно убранной студии напротив стены с готовыми рисунками, прижав к груди руки в резиновых перчатках.
Это была та самая «Разрушительница наслаждений, ниспровергающая дворцы и воздвигающая могилы» над современным искусством. А тут стоит и восхищается. Плохой знак.
Заметив меня, она заговорила по-китайски и стала мелко кланяться в сторону двери – мол, я уже ухожу.
Я тоже стала кланяться и благодарить ее по-английски. На пороге она вскрикнула и ринулась назад, куда-то к моей кровати. Выкатила из-за перегородки забытую тележку с полотенцами и моющими средствами и снова засеменила к выходу. У стены с рисунками замедлила шаг и затараторила:
– Побеги зрачка на вышитом воздухе, есть тут стоматолог или все поймут колье человеческих осколков одинаково? Угрызения в среду, после рук, если отпустит. Каблук тысячелетия под тенью лилии!
Я развела руками – мол, ну, наверное…
Она закивала, напечатала что-то в вичате, нажала перевод и сунула экран мне под нос. Там было написано: «Ты очень талант!» Я благодарно поклонилась. Она снова набрала:
– Когда ты уедешь, эта комната будет грустная.
Я кивнула.
– Вообще, это очень хорошая комната! Тут всегда живут веселые люди.
Я снова кивнула. Не спорить же, что я невеселая, раз человеку так показалось.
– Интересно, кто тут будет после тебя?
– А кто был здесь до меня? – спросила я из праздного любопытства.
Мы обменялись номерами и переписывались, стоя рядом и читая перевод, каждая в своем телефоне.
– До тебя здесь жил клоун.
М-м-м-м, может перевод подкачал? Я нашла клоуна в гугл имиджез и показала ей. Да-да! – закивала уборщица. И написала:
– Он тут репетировал свои выступления и иногда показывал мне. Очень смешно! – уборщица засмеялась, как дитя.
– У тебя интересная работа, да? – спросила я.
Она прочла перевод и радостно закивала.
* * *
Тем временем наши отношения с Шанхайской Принцессой достигли высшей точки, и это был не кубик-рубик, о котором так грезил Стив. Она открыла мне свое настоящее имя.
И как только она это сделала, я преступно полезла в сеть и загуглила ее. Улов был небольшим – весь китайский интернет был мне недоступен из-за языка, но – о удача! я нашла ее сайт! Однако для того, чтобы туда войти, нужно было гоняться за буквами на экране в игре «змейка», пока не соберешь имя и полную контактную информацию Принцессы. Где-то на этапе номера телефона змейка из букв и цифр становилась такой длинной, что неизменно врезалась в собственный хвост и появлялась надпись про фиаско вместе с советом начать все заново. Дойти до конца мог только человек, готовый на многое. Скажем, освоить балансировку камней, чтобы разблокировать телевизор, – такой примерно человек. Через час, дойдя аж до имейла, я, наконец, сдалась. Что ж, это в ее стиле: сайт существует, но попасть туда так же сложно, как в сады бессмертия.
– Слушай, а вот твой сайт? – спросила я Принцессу за пельменями. – Я не смогла зайти. Там змейка, и пока не…
– А, круто, да?
– Но туда ж не попасть!
– Кому надо, попадет.
– Кому очень надо…
– Круто, да?!
…
Несмотря на то, что я часто зависала у нее в студии, мне так и не стало ясно, чем она занята. Вернее, она была занята множеством причудливых вещей, но, как бы я ни напрягала воображение, у меня не выходило объединить их в некий общий проект.
Например, она связала свитер. Ну как связала. Сначала Принцесса влюбилась. Потом предмет ее страсти уехал работать в Америку, и они переписывались. Потом она распечатала чат с их бесконечной любовной перепиской на длинных лоскутах ткани и свертела из этих полос тугие, толстые нити. А уж потом связала свитер. На вид – совершенно обыкновенный, свободный джемпер крупной вязки молочного цвета…
– …но представь, что будет, если человек зацепится обо что-то и вытянет нитку? Или ненароком порвет? – волновалась Принцесса.
– Что будет?
– Ну ка-а-а-ак! Нить растреплется, и человек заметит буквы. Расправит немного и увидит, что там действительно что-то написано! Прочтет и поймет, что это часть переписки. Если человек любопытен, то он расплетет весь свитер, чтобы узнать нашу историю любви.
– Я бы точно расплела!
– Ну а с другой стороны, может статься, что аккуратный человек поносит свитер пару сезонов, да и выбросит, так никогда и не узнав, что там было! Круто, да?
– Ну… не узнать, что ты носил на себе историю любви – почти так же круто, как не попасть на нужный тебе сайт из-за игры в змейку… Почти.
– Да-а-а-а-а… Скажи?!
Я устыдилась. Мой сарказм по поводу неслучившегося был для нее невидим, как призраки на поэтических чтениях в студии Поэтессы. Она была искренна и следовала даосскому принципу недеяния настолько, что ценила неслучившееся гораздо выше того, что имело неосторожность произойти.
В другой раз я застала ее, измазанную гипсом. Она подвела меня к стене и гордо продемонстрировала плоды рук своих. Из стены торчали две белые скульптурные ладони. На одной из них был шестой палец, который рос прямо из линии жизни. Принцесса взяла со стола пульт, нажала кнопку – и из гипсовых рук шарахнул удалой дискотечный k-pop. «Я сделала колонки из слепков своих ладоней!»
А на противоположной стене у нее висели часы.
– Подойди к ним, – велела Принцесса. – Рассмотри внимательно.
Я подошла и уставилась на часы. Они казались мне совершенно заурядными. Ну часы. Ну тикают. Я в упор не видела никакой хитрости и не знала, как реагировать, когда часы вдруг затикали так громко и гулко, будто в них билось взволнованное сердце. Я обернулась к Принцессе – часы тут же успокоились. Я развернулась к часам – сердце заколотилась опять.
– Что с ними?
– Это «Чувствительные часы». Они нуждаются в человеческом внимании. Но в то же время настолько стеснительны и скрытны, что, если кто-то смотрит на них дольше пяти секунд, начинают громогласно тикать и волноваться, пока человек не отвернется.
«Как ты, да?» – промолчала я.
Еще какое-то время она была занята диваном, который запоминает сидящего, а потом «дышит», повторяя форму и движения человека вмятинами. Принцесса заставляла меня часами на нем сидеть, а потом дни напролет возилась с непостижимой инженерией, пока не научила диван вести себя так, будто я на нем уже сижу.
– Зачем? – спросила я, глядя, как диван трансформирует вмятины, когда мой невидимый призрак меняет позу.
– Ну, например, туда можно посадить твою голограмму.
– Ты создала мою голограмму?!
– Нет, что ты! Кто я, по-твоему?
– Я не знаю… Но если ты научила диван «сидеть, как я», то, по мне, отсюда один шаг до создания моей голограммы.
– Далась мне твоя голограмма! Вот же ты…
– Ну так я и спрашиваю – а зачем тебе такой диван? Почему ты возишься с… что бы это ни было?..
– Не знаю. Просто интересно. Прикинь? Диван принимает форму человека в его отсутствие?!
Я прикидывала и так и эдак, но загадочность действий Принцессы от этого лишь росла. Ее тяга к бесполезному поражала меня.
Наконец, был еще долгострой. Принцесса держала в студии хомячка и неделями строила для него лабиринт. Лабиринт выглядел, как волшебный хомячий Диснейленд. В нем мигали лампочки и стрелки, пищали игрушки, крутились гипнотические спирали, срабатывали пружины, катились шарики и струились миниатюрные водопады. Хомячок исправно карабкался через препоны, выигрывал джекпот в одноруком бандите, тыкался в тупики, выбирался из них, крутился в колесе, грыз морковку, пока чашечка весов не опустеет и не поднимется, открывая дальнейший путь, толкал дверцы, шел по клавишам, наигрывая Моцарта, и когда он добирался наконец до семечек на выходе, то казался мне Брюсом Уиллисом, который преодолел все и спас мир.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.