Текст книги "Дорога на Вэлвилл"
Автор книги: Т. Корагессан Бойл
Жанр: Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
– Джордж, – сказал Келлог, – я хотел бы, чтобы ты начал разговаривать. Со мной, с миссис Келлог, с нянями, с твоими братьями и сестрами. Я знаю, ты понимаешь все, что тебе говорят, а придет время – и грамоте тоже научишься. И я уверен, ты уважаешь – или обязательно будешь уважать – правила, установленные в этом доме. – Пауза. – Тебе много раз говорили, куда надо вешать курточку.
Джордж никак не отреагировал на эту тираду. Он неподвижно стоял, глядя себя под ноги.
– Я не собираюсь тебя наказывать, Джордж, – продолжал доктор Келлог. – Ты у нас новичок, тебе пришлось всякого хлебнуть в жизни. Тем не менее я хочу, чтобы ты выполнил одно задание. Назовем это «воспитание долга и ответственности».
Джордж оставался нем, неподвижен, никоим образом не связан с миром и обретающимися в этом мире источниками энергии.
– Пойдем-ка со мной. – Прежде чем взять ребенка за руку, доктор надел перчатки.
Потом велел ему поднять курточку и отвел наверх к тому месту, где торчал единственный незанятый крючок.
– А теперь, Джордж, – провозгласил Келлог, – я хочу, чтобы следующие двадцать четыре часа (разумеется, кроме ночного сна и времени, отведенного на еду) ты провел, выполняя следующее задание. Я хочу, чтобы ты надел куртку, вошел в дом, прошел через нижний холл, поднялся по лестнице к своей комнате, снял куртку, повесил ее на крючок. А потом начал бы это упражнение сначала. И так тысячу раз. Ты меня понял?
Голова опущена, молчит.
Доктор сурово посмотрел на Ханну Мартин, одну из нянь, стоявшую на верхней площадке лестницы.
– Ханна, вы проследите за тем, как Джордж выполняет задание. Он войдет в дом, закроет дверь, поднимется по лестнице, снимет куртку, повесит на крючок и будет повторять это, пока не придет время ложиться спать. Завтра утром он возобновит это упражнение и продолжит тренироваться до… – Доктор сверился с карманными часами. – До четырех часов пополудни. – Снова взгляд на Ханну. – Вы меня поняли?
Ханна кивнула.
На следующий день, вечером, когда доктор после утомительного рабочего дня вернулся домой, первым, кого он увидел, был Джордж. Доктор с удивлением смотрел, как мальчик, ссутулившись и шаркая ногами, в курточке бредет по холлу. Келлог остановился. Джордж медленно, словно каждая ступенька являла собой непреодолимое препятствие, поднялся по лестнице, подошел к вешалке, размеренно, как автомат, снял куртку, повесил ее на крючок, подождал какое-то мгновение, потом снова надел куртку. Время – половина восьмого. Все дети уже поужинали; самых маленьких Ханна увела в спортивный зал делать вечернюю гимнастику, остальные готовили уроки или занимались работой по дому. В холле не было никого, кроме Келлога и Джорджа.
Когда мальчик надел курточку и направился к входной двери, Келлог разомкнул уста.
– Джордж, – сказал он. – Ты можешь остановиться. Я велел тебе выполнять это упражнение только до четырех часов. Я надеюсь, ты усвоил свой урок. А теперь повесь курточку и беги в спортивный зал.
Но Джордж не повесил курточку. И не побежал в спортивный зал. Не поднимая головы, он спустился по лестнице, вышел на улицу, снова вошел, поднялся наверх, стащил с себя куртку, повесил ее на крючок, подождал мгновение, потом надел куртку и возобновил «упражнение».
Дважды доктор пытался заговорить с Джорджем, но тот игнорировал эти попытки. С таким же успехом Джон Харви Келлог мог быть стеной, лампой, пальмой в кадке, бесплотным привидением. Мальчик продолжал топать по лестнице, шаркать по ковру. Ну что ж, подумал доктор. Ну что ж. Хочет упрямиться – пусть его упрямится. А у Келлога имелись и другие неотложные дела. Во-первых, надо поужинать, а потом необходимо вернуться в Санаторий, там со вчерашнего дня оставалась кое-какая незавершенная работа. Мальчик устанет. Это очевидно.
Но Джордж не устал. Он продолжал «упражняться» день за днем, ночь за ночью (никто не видел, как он ел или спал), и никакие просьбы, никакие увещевания не могли его остановить. Входная дверь, холл, лестница, пустой крючок – и все сначала. На полу уже проступила отчетливая дорожка от его ног, башмаки заметно стоптались, куртка в некоторых местах разошлась по швам. Прошла неделя. Две. Никто не видел, чтобы Джордж ел, мылся, спал. Входная дверь, холл, лестница, пустой крючок. Доктор просыпался ночью и в полной тишине огромного спящего дома слышал звуки шаркающих маленьких подошв: ш-шш, ш-шш, ш-шш. Это сводило с ума. Раздражало неимоверно. Лишало сна. Наконец, через две с половиной недели непрекращающегося кошмара, доведенный до крайности доктор Келлог среди ночи сбросил одеяло и пулей выскочил за дверь. Промчался мимо комнаты жены, свернул направо и влетел на детскую половину дома.
Сквозь окна коридора просачивался тусклый лунный свет. Доктор остановился. Прислушался. Он слышал только стук собственного сердца – и больше ничего. Ничего. Ни звука. Но вдруг тишину полоснул ножом скрип открываемой двери, перед доктором появилось маленькое худенькое привидение и, шаркая ногами по полу, направилось по проторенному пути: холл, лестница, пустой крючок.
– Джордж! – заревел Келлог. – Черт тебя возьми, Джордж, немедленно остановись! Я же сказал: хватит! Ни малейшего эффекта. Доктор стоял, загораживая мальчику дорогу, но Джорджу все было нипочем. Он просто сделал два шага в сторону и обошел возникшее на пути препятствие. И тут доктор понял, что он может стоять здесь всю ночь, весь день – всегда. Придет весна, зацветут деревья, птицы совьют себе гнезда, тысячи животов останутся непрооперированными чудодейственными руками доктора Келлога, а Джордж все так же молча и без остановки будет делать два шага в сторону и обходить его, словно он – статуя, высеченная из камня. Тупой, упрямый, неблагодарный мальчишка! И Шеф не выдержал. Ему было тогда около сорока лет, и, при всех недостатках своей фигуры, Келлог находился в отличной физической форме. В два прыжка он очутился на верхней площадке лестницы, схватил тонкие как палки руки Джорджа (тут уж не до гигиены!) и сжал их так, словно хотел выжать мокрое полотенце. Крякнув от натуги, доктор сорвал с приемного сына курточку, с треском разорвал ее, а потом стал хлестать тщедушного упрямца по щекам. За окнами по-прежнему тускло светила луна. Отведя душу и отбив ладони, Келлог отвернулся и отправился в кровать. Впервые за неделю он спал, как невинный младенец.
Утром Джордж, в новой курточке, пошел вместе с другими детьми в школу. По словам Ханны, он спал в своей кровати, а проснувшись, умылся, почистил зубы, сходил в туалет, позавтракал как положено. Больше никакого шарканья, никакого топанья маленьких ног в маленьких растоптанных башмаках, никакой опущенной головы и укоризненного взгляда. Разумеется, Келлог корил себя за несдержанность, вспоминая о вспышке ярости (интересно, заметила ли Ханна следы ударов на лице мальчика?), но нельзя сказать, что его так уж сильно мучили угрызения совести. Он – человек занятой. Занятой? Не то слово! Да он – как жонглер, у которого в руках одновременно сто шариков! И доктор Келлог поспешил в Санаторий – далее править своим царством.
Весь день он крутился как белка в колесе. Имел неприятный разговор с сестрой Элен Уайт и еще с шестью адвентистскими старейшинами, которым в ту пору все еще принадлежал Санаторий; массу времени провел в лаборатории, работая над формулой «растительного молочка» – нужно было во что бы то ни стало отбить миндально-арахисовый привкус; осматривал пациентов; починил электрическую ванну в дамском гимнастическом зале (разошлись контакты); провел традиционную понедельничную беседу с ответами на вопросы – речь шла об онанизме и атрофированном яичке. Когда в начале первого Келлог вернулся с работы, в доме стояла тишина. Шеф очень устал, но был приятно возбужден: мыслями он уже был в завтрашнем дне, размышляя о возможностях соевых бобов и японских морских водорослей, об универсальном динамометре, пневмографии, физиологическом кресле и о специальных приспособлениях на окна, благодаря которым оздоровляющий зимний воздух будет поступать в комнаты, где спят закутанные в одеяло пациенты, – словом, обо всем, что круглые сутки занимало мысли доктора, обо всех многочисленных звеньях бесконечной цепочки идей и усовершенствований. Он великолепно себя чувствовал – пожалуй, впервые за эти недели.
Проходя через холл (доктору понадобилось заглянуть в библиотеку за последним номером «Vegetationsbilder»), он споткнулся, вернее даже не споткнулся, а подцепил ботинком что-то, валявшееся у подножия лестницы. Келлог наклонился, словно палеонтолог, обнаруживший кость в древних раскопках. Доктору не понадобилось рассматривать то, что он нашел, – пальцы немедленно узнали ткань на ощупь.
Курточка. Детская курточка.
Да, а потом Джордж впервые заговорил. Уже восемь месяцев он жил в доме Келлога, восемь месяцев ел его хлеб, ходил в школу, носил подаренную одежду, спал в предоставленной кровати, и за все это время не произнес ни слова. Доктор и сам обследовал мальчика, и приглашал коллег на консилиум, но они ничего не обнаружили: речевой аппарат Джорджа был абсолютно нормален, не хуже чем у Уильяма Дженнингса Брайана. Никто не знал, почему ребенок отказывается говорить. По мнению доктора, все объяснялось очень просто – обыкновенное упрямство.
Однажды вечером, в один из редких моментов отдыха, когда Келлог сидел за фортепиано, он вдруг почувствовал острый толчок в спину. Никто не смел тревожить Джона Харви Келлога в минуты отдыха; его пальцы изумленно замерли над клавишами, и в воздухе повис неоконченный аккорд. Доктор обернулся. Сзади стоял Джордж, сжимая в руках огрызок карандаша. Келлог удивленно уставился на мальчика: Джордж смотрел ему прямо в глаза, хотя обычно избегал встречаться взглядами с приемным отцом. Доктор спросил, нужно ли тому что-нибудь, не ожидая в ответ ничего, кроме всегдашней немой сцены. Но на этот раз Джордж его удивил. Он кашлянул, прочищая горло, губы раздвинулись в кривоватой улыбке.
– Да, папа, – сказал он чистым, сильным, поставленным голосом, – да, мне кое-что нужно: не дашь ли ты мне пять центов?
Джордж. Хильдин сынок. Надо было оставить мальчишку там, где его нашли, пусть бы околел с голоду. Это была ужасная мысль для врача, но именно она пришла доктору в голову. С самой первой минуты Джордж доставлял одни только неприятности; и вот он снова здесь и просит уже не пять центов…
– Сто долларов? – повторил Келлог.
Взгляд Джорджа был ледяным. Дэб, услышав, о какой сумме идет речь, шумно сглотнул.
– Именно, – буркнул Джордж. – Сотня долларов – и я от тебя отстану.
И улыбнулся точь-в-точь такой же кривой, злобной улыбкой, как когда-то много лет назад.
– У меня такое чувство, папочка Келлог, что ты меня стыдишься, и я глубоко страдаю по этому поводу. Ты не хочешь, чтобы я приходил сюда и развлекал твоих пациентов? А то я могу устроить для них грандиозное шоу.
Джон Харви Келлог славился бережливостью и умеренностью – такой уж у него был характер. Он создал Санаторий из ничего и превратил свое детище в великолепное и знаменитое медицинское учреждение при минимальной заработной плате работникам – в самом начале в его штате состояли главным образом добровольцы из Адвентистов Седьмого Дня. Сейчас, уже вырвавшись (не без усилий) из-под контроля этой церкви, доктор стал так же задешево нанимать студентов колледжа, тесно связанного с Санаторием; они служили на кухне, в банях и гимнастических залах – таким образом они зарабатывали себе право поступления в высшее учебное заведение. Ну и конечно, Келлог вовсю пользовался услугами пациентов. Например, летом он прописывал мужчинам крайне здоровое физическое упражнение – рубку дров, и к зиме Санаторий всегда был обеспечен достаточным запасом топлива.
Келлог перестал расхаживать по комнате и повернулся к Джорджу:
– Это шантаж.
Джордж скорчил гримасу. Взъерошил грязной рукой волосы (доктор сделал себе заметку, что нужно будет продезинфицировать кабинет, когда они избавятся от этого негодяя).
– Шантаж? Папочка, я обиделся. Страшно обиделся.
– Двадцать пять долларов, – сказал Келлог, – при условии, что я больше тебя здесь никогда не увижу.
– Сто, – повторил Джордж, – и я подумаю над твоим предложением.
– Подумаешь? – вскипел доктор. Он чувствовал, что вот-вот сорвется, как той ночью много лет назад. – Ты подумаешь? Ха-ха! Да я сейчас вышвырну тебя отсюда!
Джордж весь подобрался. Он окинул взглядом висевшие на стенах портреты – Лютер Бербэнк, Джон Уэсли, Старый Томас Парр (англичанин, якобы проживший сто пятьдесят два года).
– Не грози, папочка. Ты, конечно, можешь меня вышвырнуть, особенно если позовешь своих горилл из-за двери. Но знаешь, я тут подумал: я так люблю Бэттл-Крик. Жутким образом люблю. Скучаю по нему страшно.
– Пятьдесят долларов. Это мое последнее слово.
– Я пришел сюда, папочка, за тем же, за чем и все – чтобы стать лучше. А теперь представь себе меня, ставшего лучше, на улице прямо у дверей твоего заведения. Ничего картинка, а?
Доктор являл собой образец человека, владеющего своими чувствами, – он сжал кулаки и стиснул зубы. Келлог твердо знал: никогда нельзя открыто проявлять эмоции. И еще он знал, что нельзя склоняться перед временными неудачами – все равно окончательная победа останется за ним. Джордж, Чарли Пост, Бернар Макфедден, Элен Уайт с ее оголтелыми адвентистами – он всех их обойдет. Келлог с минуту стоял неподвижно, как столб, потом оттянул манжеты и попросил козырек.
– Ладно, Дэб, – глубоко вздохнув, наконец сказал он. – Возьмите у казначея сто долларов.
Глава пятая
Цивилизованный кишечник
Уилл Лайтбоди так рухнул в кресло-каталку, словно свалился с изрядной высоты – скажем, висел до того на потолке чуть слева от люстры. Ноги вдруг ослабли, и вот он уже сидит в каталке и пялится на потолок, будто восьмидесятилетний доходяга, испачкавшийся яйцом всмятку. Доктор Келлог – самый главный здешний начальник, великий и знаменитый целитель, в белых гетрах и с седой козлиной бородкой – уже умчался прочь по коридору, словно ком бумаги, подхваченный ветром. Что ж, он держался довольно приветливо – следовало это признать, – однако выглядел каким-то рассеянным и встрепанным, а Уилл-то ожидал увидеть несокрушимую скалу.
Впрочем, все это не имело значения. Теперь. После этого короткого, но леденящего кровь осмотра. Великий человек сунул Уиллу пальцы в рот. Еще один сюрприз заключался в том, что Келлог оказался коротышкой – ему пришлось встать на цыпочки, чтобы дотянуться до рта пациента. Какую тревогу прочел Уилл в его глазах! Этот взгляд проник в самые глубины существа Уилла, разглядев там гроб и траурный венок. Внезапно Лайтбоди почувствовал себя бесконечно слабым и больным. Паршиво себя почувствовал. В голове зашумело. Вроде как приговор ему подписали. Желудок – и это ощущалось очень явственно – сжался в кулачок, будто почуяв холод могильного склепа.
– В жизни не видал такого запущенного случая интоксикации, – объявил доктор.
Эти слова автоматной очередью изрешетили Уилла. Он покачнулся – в самом деле, по-настоящему, – а сзади откуда ни возьмись оказалось кресло, и мышцы уже не желали слушаться, словно он одним глотком засосал целую пинту виски «Олд Кроу». Уиллу стало страшно. Сердце молотом заколотилось в груди. Потолок надвинулся, а потом так же быстро откачнулся обратно.
– Элеонора! – послышался чей-то голос.
Голос был радостный, громкий, звонкий, как ручей, журчащий по голубой гальке, и Лайтбоди пришел в себя. Мускулы шеи напряглись, желваки задвигались, дернулся кадык, и Уилл уже не смотрел на потолок – он разглядывал доктора Фрэнка Линнимана, обладателя ослепительной улыбки, мальчишески безмятежного взгляда и ямочки на подбородке.
– Ба, да вы похудели, – ласково укорил Линниман Элеонору, взял ее затянутую в перчатку руку и сделал движение, от которого жена Уилла чуть не проделала фуэте.
А Элеонора называла его «Фрэнк». Не «доктор», даже не «доктор Линниман», а просто «Фрэнк»!
– Да, Фрэнк, я знаю. Но в Петерскилле, штат Нью-Йорк, по научной методе питаться невозможно.
Она произнесла таким тоном название их родного города, будто речь шла о какой-нибудь деревушке, затерянной в джунглях Конго.
– А наша повариха, хоть она, конечно, чудо как мила, никак не может усвоить рецепты мистера и миссис Келлог.
Элеонора просто сияла – лицо раскраснелось, в глазах играют огоньки от люстры. Скривила губки, пожала плечом, кивнула головкой – совсем чуть-чуть, но искусственная птичка, примостившаяся на шляпе, пришла в движение.
– Признаюсь вам, Фрэнк, – шепнула Элеонора. – Я сюда возвращаюсь просто как в рай.
В этот миг страх смерти, одолевавший Уилла Лайтбоди, сменился иным чувством, обычно присущим людям молодым и умирать не собирающимся – ревностью. Ведь это, черт подери, его жена, женщина, которую он любит, которая родила и не сумела сберечь его маленькую дочурку; женщина, чьи груди он ласкал, чьи интимные местечки он знал (или, вернее, знавал) как никто другой… Как смеет она кривляться перед этим… этим докторишкой в накрахмаленном белом костюме и с самодовольной ухмылкой на физиономии. Господи боже, этот человек похож не на врача, а на бейсбольного игрока – какого-нибудь клешнерукого кетчера или громилу-бейсмена. Уилл откашлялся и сказал:
– Уилл Лайтбоди.
Вернее, попытался сказать, но голос сорвался на неразборчивый хрип.
– Ах да! – Элеонора прижала руку к груди, и в этот миг небольшая компания, собравшаяся вокруг Уилла – его жена, посыльный, еще какой-то холуй и доктор Линниман, – вдруг чудесным образом слилась воедино, потому что от одного маленвкого жеста весь мир, вся вселенная озарились лучистым сиянием.
– Ах, простите меня, – продолжила Элеонора. – Это Фрэнк, доктор Линниман. Фрэнк, познакомьтесь с моим мужем. – И со вздохом добавила: – Он очень, очень болен.
Лицо Фрэнка Линнимана посерьезнело, нависло над Уиллом, а здоровенная целительная ручища сжала тощую лапку больного, будто взялась за рычаг водяной колонки.
– Ни о чем не беспокойтесь, – сказал Линниман тоном, каким обычно произносят ничего не значащие любезности. – Вы приехали как раз туда, куда надо. Не успеете оглянуться, мы из вас альпиниста сделаем.
Ручища разжалась, холуи получили соответствующий приказ, и багаж (а вместе с ним Элеонора) отправился в одном направлении, Уилла же покатили через вестибюль, причем служитель, толкавший кресло, был таким же здоровяком, как сам доктор Линниман. Колеса крутились легко и бесшумно, мимо проплывали лица пациентов – все как на подбор так и сочились здоровьем, а на Уилла поглядывали без особого любопытства. Для них он был жалким заморышем в инвалидном кресле, не более того.
Уиллу хотелось крикнуть, что они ничегошеньки про него не знают – никогда в жизни еще его не возили на каталке. Инвалидные кресла – это для ветеранов Гражданской войны, для безногих, параличных, дряхлых, больных – для сморщенных старушенций и скрюченных пенсионеров, одной ногой уже стоящих в могиле. Лайтбоди вспомнил про Фило Стренга, старейшего жителя Петерскилла. Эта живая развалина, лишившаяся обеих ног в Шарпсвиллском сражении (Стренгу уже тогда сравнялось сорок два), долгие годы грелась на солнышке у входа в табачную лавку, принадлежавшую Стренгу-младшему: мафусаил неподвижно сидел в самодельной ржавой каталке, хлопал потухшими глазками, из ушей и ноздрей торчала пожелтевшая пакля, в бороде поблескивала ниточка слюны. Что ж, теперь у старины Фило Стренга и Уилла Лайтбоди появилось немало общего, хотя Уиллу едва исполнилось тридцать два и всего год назад он был молодец хоть куда.
Я был молодец хоть куда – вот что хотел он объяснить окружающим.
Хотя какое это имело значение? Теперь-то он сидел в инвалидном кресле. Беспомощный, преждевременно состарившийся, высохший, выброшенный за ненужностью. Уилла катили через вестибюль, а люди вокруг болтали о всякой всячине, чему-то смеялись, словно тут был не Санаторий, а светский раут или бал. Уилл вдруг ощутил приступ острой жалости к самому себе: на всем белом свете не было человека несчастнее, чем он.
Серебристые колесики притормозили у лифта. Служитель ловко развернул кресло и вкатил пациента в кабину спиной вперед. Возникло ощущение чего-то знакомого, но давно забытого – не лишенное приятности скольжение через пространство. Внезапно Лайтбоди понял, что в этот миг превратился из дряхлого старика в младенца, из старого слюнявого Фило Стренга в малютку, которого возят в коляске.
Прежде чем лифтер закрыл кабину, внутрь успела шмыгнуть медсестра. Поскольку Уилл был слегка не в себе, он поначалу не обратил на нее особенного внимания. Лифт пополз вверх, проявляя полнейшее пренебрежение к гравитации, и молодая женщина уставилась на больного с поистине евангельской улыбкой. Несмотря на усталость и отчаяние, на скверное самочувствие, на летящую под откос жизнь, Уилл не остался равнодушен к этой улыбке. Он посмотрел на медсестру, а она спросила:
– Мистер Лайтбоди?
Он кивнул.
– Я – сестра Грейвс. – Голос у нее был тишайший, словно она привыкла разговаривать исключительно шепотом. – Добро пожаловать в Университет Здоровья. Я буду вашей персональной сиделкой все время, пока вы у нас гостите. Я приложу все усилия для того, чтобы ваше пребывание было приятным и физиологически полезным.
Идеальная улыбка – уверенная, утешительная – не исчезла и после этих слов. Точно с такой же улыбкой первая женщина каменного века взглянула на первого мужчину – настоящее чудо, а не улыбка. Было ощущение, что никто на всем белом свете раньше так не улыбался.
– Вы, должно быть, устали, – сказала сестра Грейвс, и улыбка несколько потускнела, словно смягченная заботой и сочувствием.
Уиллу захотелось сказать: «Да, я очень устал». Пусть его разденут, уложат в постельку, как маленького ребенка. А еще лучше – пусть дадут ему спирта и наркотиков, чтобы он отбросил копыта и больше никогда не просыпался. «Да, – хотел он сказать, – я смертельно устал», но лифтер его опередил.
– Это все железная дорога, Айрин, – сообщил он и снова тяжело вздохнул. – Вот уж пытку изобрели, скажу я вам. Почище инквизиции.
– Могу себе представить, – подхватила она с придыханием. – Правда, сама я никогда не ездила дальше Детройта.
Сестра Грейвс, наклонив головку, наблюдала, как за решеткой проплывает четвертый этаж. Эта девушка смотрелась истинным монументом или, по крайней мере, рекламой здорового образа жизни: чистое, ровное дыхание, высоко поднятый подбородок, а осанка такая, что хоть линейку к спине прикладывай. А форма, что за форма! Ослепительно белая, от юбки до шапочки, венчающей пышную прическу. Лучше же всего было то, что этот наряд идеальнейшим и естественнейшим образом облегал стройную фигуру, освобожденную от пояса и корсета, против которых доктор Келлог вел непримиримую борьбу. Лайтбоди, хоть и был окутан туманом горести, не мог не восхититься столь замечательной униформой. Из кресла ему были отлично видны и разворот изящной спинки, и славный затылочек с подколотыми волосами, и аккуратные ракушки ушей. На эти-то уши Уилл и уставился. Ему вдруг показалось, что ничего драгоценнее он в жизни не видывал. Симпатичнейшие ушки-безделушки. Так бы и поцеловал.
– Но путешествие мистера Лайтбоди почти закончено, – прибавила она, оборачиваясь и глядя на него все с той же ослепительной улыбкой. – Здесь мы его и встретим, и приветим, и на ноги поставим.
Уилл вовсе не хотел так на нее пялиться, но ничего не мог с собой поделать. Что-то с ним такое происходило, некое шевеление в паху, жар, которого он не чувствовал уже много месяцев. И вот сидел он, больной человек, кожа да кости, и еще обнаженные нервы; смотрел снизу вверх на чудесную улыбку, разглядывал ушки-безделушки и многое-многое другое (попку, лодыжки, бюст) и вдруг увидел сестру Грейвс распростертой на кровати во всем великолепии пышного обнаженного тела, а себя самого, Уилла Лайтбоди, похожего на волосатого сатира, подминающего чаровницу под себя. Груди, подумал он. Вагина.
Господи, да что это с ним творится?
– Я не спал двадцать два дня, – прохрипел он. Сестра Грейвс смотрела ему прямо в глаза. Она была молоденькая, совсем молоденькая, почти девочка.
Сегодня ночью вы будете спать, – пообещала она. – Для этого я к вам и приставлена.
Лифтер объявил, что кабина достигла пятого этажа. Заскрипела решетчатая дверь, и в следующую минуту Уилла уже выкатывали в ярко освещенный коридор: сестра Грейвс вышагивала рядом, Ральф обеспечивал поступательное движение. В этот ноябрьский понедельник, несмотря на позднее время – половина одиннадцатого вечера, – по пятому этажу разгуливало множество народу: сиделки, служители, носильщики, дамы и господа в вечерних нарядах, будто только что вернувшиеся из театра, и пациенты в халатах, выглядывающие из своих палат, вели негромкие беседы.
– Изумительно, – сказала одна дама в халате и тюрбане, обращаясь к другой. – Просто изумительно.
Если бы не белые униформы служителей, можно было подумать, что все это происходит где-нибудь в «Уолдорфе» или «Плазе».
А потом произошло нечто странное. Когда сестра Грейвс открыла дверь палаты, а Ральф развернул кресло, чтобы вкатить его внутрь, у Уилла возникло ощущение, будто кто-то его разглядывает. К этому времени Лайтбоди уже совершенно раскис, его голова беспомощно болталась по кожаному подголовнику. Уилл взглянул в сторону и увидел, что напротив, через коридор, открыта дверь и там стоит молодая женщина. Высокая, красивая, недурно сложенная, так что в голове у Уилла снова зашевелились греховные мыслишки – но как зашевелились, так и затихли, потому что соседка выглядела как-то не так. Совсем не так. Ее кожа была цвета плесени, а губы – словно мертвые: два маленьких черных баклажанчика пристроились под носом, словно кто-то решил зловеще подшутить над этим лицом.
Женщина была совсем больна. А это никакой не отель. Лайтбоди попробовал изобразить печальную, сочувствующую улыбку, но женщина взглянула на него без всякого выражения и захлопнула дверь.
– Ну вот, – сказала сестра Грейвс, когда Уилла ввезли в палату. – Правда, здесь мило?
Он огляделся по сторонам. Восточный ковер, гардины, массивная кровать красного дерева, такой же гардероб, в иная. Хотел что-то сказать, изобразить интерес, но не смог – больно уж паршиво себя чувствовал.
– Груди, – пробормотал он. – Вагина.
Улыбка сестры Грейвс на миг исчезла, чтобы засиять еще ослепительней – будто кто-то сначала выключил, а потом снова включил стосвечовую лампочку.
– Что, простите?
Ральф с энтузиазмом перевел:
– Он говорит, что здесь просто здорово. Вы не напрягайтесь, мистер Лайтбоди, вам нельзя разговаривать.
Сестра Грейвс – кажется, лифтер назвал ее Айрин? – велела Ральфу переложить пациента с кресла на кровать. Лайтбоди не протестовал. Уилл сидел на ложе, как кукла, а две пары рук сняли с него пиджак, галстук, рубашку, воротничок, а потом – башмаки, носки и брюки. Он остался в одном нижнем белье, но сейчас Уиллу было не до смущения. Ни одна женщина, если не считать родной матери и Элеоноры, еще не видела его в кальсонах. Да если подумать, и мужчина тоже. А тут на него глазели и этот Ральф (Уилл даже не знал, как его фамилия), и сестра Грейвс, а он, Уилл Лайтбоди, сидел перед ними почти что голый и не испытывал ни малейшего стеснения. Наоборот, в паху снова наметилась некая активность. Тогда Лайтбоди упал на спину и закрыл глаза.
Что-то зазвякало о поднос, скрипнули колесики кресла. Сестра Грейвс, Айрин, надеялась, что поможет ему уснуть. Что ж, Уилл от всей души желал ей удачи. Он не смыкал глаз уже двадцать два дня – да, собственно говоря, за все это время ни разу толком не поел, не опорожнил кишечник и даже не дышал полной грудью. Во всем, разумеется, виновата Элеонора. Как только она объявила, что они оба едут в Санаторий, причем на неопределенный срок, Уилла одолела бессонница. Он лежал ночи напролет, чувствуя, как внутри у него все сжимается от страха. Чего он боялся? Трудно сказать. Санаторий – закрытый клуб, куда прежде его не допускали. Этот клуб отобрал у него жену, дочурку, здоровье, а теперь еще и терзал его кошмарными видениями в мрачные часы ночи. О, как хотелось Уиллу найти забытье в спиртовом эликсире «Белая звезда Сирса» или же в опиумных снах, окрашенных в красные и розовые цвета и сулящих блаженное забытье. Вот тогда бы он поспал – можно в этом не сомневаться. Но Лайтбоди боролся с искушением, боролся из последних сил – а силы у него и в самом деле были на исходе.
Уилл совсем не мог спать. Ни минуты. Стоило закрыть глаза, и он начинал проваливаться в свой собственный пищевод, а оттуда в желудок, где зловонной кучей лежали недопереваренные котлеты, жареный картофель, плескалось виски, водили хоровод устрицы с человеческими лицами. Уилл мучился, разъедаемый собственным желудочным соком. Дай Бог удачи сестре Грейвс. Но разве сможет она справиться с задачей, которая ставила в тупик эликсир Сирса, Элеонору и виски «Олд Кроу»?
Из ванной донесся звук льющейся воды, и Ральф вдруг принялся расстегивать на Уилле кальсоны.
– Вот так, – приговаривал он. – А теперь поднимем ручки.
Лайтбоди захлопал глазами. К счастью, сестра Грейвс стояла к нему спиной, позвякивая какими-то металлическими инструментами.
– Правую ножку, теперь левую. Вот так, молодцом.
Ральф стянул с Уилла подштанники, и Лайтбоди впервые в жизни оказался совершенно голым перед малознакомыми людьми. Шевеление в паху немедленно прекратилось. Уилл пришел в ужас. А вдруг Айрин сейчас обернется? Что тогда будет?
Решительный, уверенный, квадратно-челюстной и бело-халатный Ральф достал откуда-то лоскуток материи – белый квадратик размером с салфетку, а на нем – шнурок. Больше всего сей предмет туалета походил на пеленку. Уилл взял смехотворное одеяло, завязал шнурок на поясе, поспешно прикрывая чресла.
– Готово? – прощебетала сестра Грейвс и обернулась – только теперь, словно была ясновидящей.
Уилл беспомощно таращился на нее.
– Отлично. – Она потерла ладошки. – Скоро вы будете спать сном младенца. Ральф, помогите мистеру Лайтбоди дойти до ванной.
Уилл испуганно на нее уставился.
– Нейтральная ванна и промывание кишечника. – Ее голос был легок, как дуновение зефира.
– Промывание кишечника? – пробормотал Лайтбоди, поднимаясь на ноги, а Ральф обхватил его и помог преодолеть расстояние до ванны.
– Целебная клизма, – пояснила сестра Грейвс. – Горячий парафин, мыло и теплая вода. Вас еще как следует не осмотрели – все тесты состоятся завтра, но Шеф и доктор Линниман оба поставили диагноз «автоинтоксикация». Дело в том, мистер Лайтбоди, что вы систематически отравляли свой организм. Увы, это весьма распространенное явление среди мясоедов.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?