Текст книги "День рождения Лукана"
Автор книги: Татьяна Александрова
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Татьяна Александрова
День рождения Лукана
«Искусств и знаний образец всеместный,
Скажи, кто эти, не в пример другим
Почтенные среди толпы окрестной?»
И он ответил: «Именем своим
Они гремят земле, и слава эта
Угодна небу, благостному к ним».
«Почтите высочайшего поэта! —
Раздался в это время чей-то зов. —
Вот тень его подходит к месту света».
И я увидел после этих слов,
Что четверо к нам держат шаг державный;
Их облик был ни весел, ни суров.
«Взгляни, – промолвил мой учитель славный. —
С мечом в руке, величьем осиян,
Трем остальным предшествует, как главный,
Гомер, превысший из певцов всех стран;
Второй – Гораций, бичевавший нравы;
Овидий – третий, и за ним – Лукан».
Данте. Божественная комедия(«Ад», IV, 73–88)
© Александрова Т. Л., 2013
© Оформление. Издательство Православного Свято-Тихоновского гуманитарного университета, 2013.
Книга опубликована в авторской редакции
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
* * *
Часть I. Счастье в Сурренте
1
На очередных неаполитанских Августалиях [1]1
Августалии – поэтические состязания, проводившиеся в Неаполе раз в пять лет.
[Закрыть], завершившихся в день накануне августовских ид в пятнадцатое консульство[2]2
12 августа 90 г. по Р.Х.
[Закрыть] цезаря[3]3
Цезарь – в эту эпоху уже не имя собственное, а титул императора.
[Закрыть] Домициана, поэт Публий Папиний Стаций одержал блистательную победу, выступив с чтением своего стихотворения об установленной на римском форуме конной статуе ныне здравствующего принцепса[4]4
Принцепс – наименование императора.
[Закрыть], и был удостоен высшей награды – серебряного масличного венка. Однако к своему триумфу Стаций отнесся весьма спокойно – это было то ли сдержанное удовлетворение мудреца, то ли усталое облегчение человека, вынужденного доказывать очевидное.
Августовское солнце палило нещадно, и тонкий тканевый навес, натянутый над пространством театрального полукружия, не мог сдержать властной силы Гипериона, уверенно ведшего по небесным путям пылающую колесницу. После всех церемоний, медленно пробиваясь к выходу сквозь людской поток и продолжая получать поздравления, Стаций чувствовал себя крайне утомленным. Он не любил толпы. Пребывание среди множества тел, в каждом из которых душа запрятана слишком глубоко, чтобы разглядеть ее, всегда оказывало на него гнетущее воздействие. Вот и сейчас у него пересохло в горле, пот струйками стекал по спине, губы и щеки онемели от вынужденных улыбок, а в глазах рябило от мелькания чередующихся лиц. Как во сне проплыло перед Стацием подвижное лицо вечного его соперника Валерия Марциала, на этот раз побежденного, но решившегося выдержать хороший тон и поздравить победителя, к которому он никогда не испытывал симпатий. Впрочем, досада и огорчение слишком явно читались в его глазах, и слова учтивости прозвучали тускло, не зацепив внимания триумфатора. Стаций так и сжимал в запотевшей руке свою драгоценную награду и уже подумывал, как бы передать ее рабу-нотарию[5]5
Нотарий – секретарь, стенограф.
[Закрыть], вплотную следовавшему за ним, но вдруг его размышления прервал сочный и как будто из прошлого донесшийся голос:
– Публий, сын Стация! Прими и мои поздравления!
Обернувшись, он увидел перед собой улыбающееся, добродушное лицо и сразу узнал Га я Поллия Феликса, которого не видел лет двадцать, со времени своего переезда в Рим. Да, несомненно, это был он! Лицо его, всегда широкое, стало еще шире, хотя он совсем не производил впечатления толстяка, а коротко стриженные волосы казались присыпанными мукой. Поллий был старше Стация года на три – четыре, соответственно, он уже, должно быть, завершал свое десятое пятилетие.
– Приветствую и благодарю тебя, Гай, сын Поллия! – в тон ему ответил Стаций, впервые за этот день улыбаясь от души. Так когда-то звали их друзья и знакомые, чтобы отличить от отцов: Стация, известного в Неаполе поэта и ритора[6]6
Ритор – преподаватель риторики.
[Закрыть], содержавшего прославленную школу, в которой обучалась наиболее даровитая часть местной молодежи, и Поллия, одного из путеоланских декурионов, богача и благотворителя. Гай, сын Поллия, учился некогда в школе Стация-отца и был в приятельских отношениях с сыном Стация Публием.
– Знаменательная встреча! – весело продолжал Поллий, левой рукой беря Стация под локоть, а правой вполне успешно раздвигая сгустившуюся перед ними толпу. – Дорогие сограждане, пропустите поэта! Он достаточно радовал вас, дайте ему отдых! Кстати, куда ты намерен направить стопы, о победитель?
– Я мечтаю поскорее вернуться в город, – ответил Стаций, вступая в плотную тень арки и вздыхая с некоторым облегчением. – Остановился я, по обыкновению, у тетушки, немного переведу дух – и, как только спадет жара, – в путь. Надо обрадовать жену. Клавдия плохо переносит путешествия в это время года, поэтому не поехала со мной. Но сердцем вся здесь, я чувствую!
– О, жены, несомненно, властвуют над нами! – вновь засмеялся Поллий. – Я бы не посмел препятствовать твоему намерению, если бы не настойчивая просьба моей собственной жены, которая очень хочет познакомиться с тобой. Она просила пригласить тебя к нам на нашу суррентинскую виллу.
– Не хотелось бы тебя огорчать отказом, но, боюсь, мне это не по силам. До Суррента часа три-четыре езды, да по самому пеклу… Да, возьми и смотри, держи крепко! – Последние слова были обращены к нотарию Клеобулу, которому Стаций наконец-то сумел отдать хрупкий венок.
– За кого ты меня принимаешь, друг? – притворно возмутился Поллий. – Неужто я решился бы предложить тебе путешествие в тряской повозке под палящим солнцем? Нет, речь идет о недолгой и приятной морской прогулке на моем собственном судне. Наша летняя вилла расположена у самого прибоя, можно сказать врезается в море и обдувается всеми ветрами… А какая библиотека покоится в зимней прохладе ее комнат! Сколько изящнейших скульптурных и живописных творений греческого гения! Создания Мирона, Поликлета, Апеллеса! Поверь, я не терял даром эти годы!
В плавном красноречии Поллия было что-то завораживающее, мысль о морской прогулке была соблазнительна, и, кроме того, Стаций начинал понимать, что даже из чисто деловых соображений не следовало бы пренебрегать приглашением возможного покровителя – Марциал уж точно не упустил бы такого случая, – но ему трудно было перебороть уже принятое решение.
– И что, твоя жена там, на вилле? Она не присутствовала на Августалиях?
– Присутствовала. Я сам немало удивился, когда она изъявила горячее желание поехать со мной. Она у меня не любительница подобных развлечений. Я же, признаться, люблю их, да и наш Учитель[7]7
Имеется в виду Эпикур.
[Закрыть] не возбраняет присутствие на зрелищах, предостерегая только от участия в них. Жена здесь, уже в карруке[8]8
Карру́ка – дорожная повозка на четырех колесах; наиболее комфортабельная из римских повозок.
[Закрыть]. Познакомишься ты с ней в любом случае. Но все же, я надеюсь, ты не захочешь огорчить ее отказом. Насчет карруки не бойся, мы в ней доедем только до причала.
Стаций ничего не ответил, только улыбнулся, думая, что сейчас выразит почтение матроне, а потом все-таки убедит нежданных гостеприимцев отпустить его домой.
Богато украшенная каррука с поднятым откидным пологом, запряженная четверкой холеных гнедых лошадей, ожидала их на площади перед театром, в тени, падающей от двухэтажной базилики. Возле нее стояли несколько вышколенных рабов, даже в отсутствие хозяина сохранявших почтительное молчание и благопристойность поз.
– Полла, душенька, – радостно воскликнул Поллий, приоткрывая легкую тканую завесу, – я привел тебе того, кого ты хотела видеть.
– Ты очень добр, милый, – прозвучал в ответ мягкий женский голос, и с этими словами его обладательница легко выбралась из карруки. Одета она была в столу[9]9
Стола – женская одежда, какую носили знатные матроны.
[Закрыть] цвета сухих виноградных листьев – такой цвет называли по-гречески «ксерампелинос». Стацию, стоявшему в двух шагах, в первый миг она показалась совсем молодой женщиной, ибо была худощава и девически ловка. Но едва взглянув на ее лицо с сетью тонких морщинок у глаз и возле губ, на обильную серебряную проседь в некогда черных как смоль волосах, он сразу понял, что ей никак не меньше сорока. Лицо ее представилось ему знакомым, но он не мог припомнить, где и когда видел его. В глубине сознания почему-то забрезжила мысль о его собственной награде, серебряном венке, но он не обратил на нее внимания.
– Приветствую тебя, госпожа! – обратился Стаций к матроне.
– Рада познакомиться с тобой, поэт, прими и мои поздравления со столь блистательной победой! – ответила она с полуулыбкой, не обнажившей ее зубов. У нее были живые черные глаза, черты лица ее были идеально правильны, а прическа только оттеняла их, хотя и была откровенно старомодной: прямые волосы, разделенные пробором и, очевидно, собранные сзади в простой узел, которого не было видно под тонким покрывалом. Как это было не похоже на безобразные валы и корзины мелко взбитых кудряшек, какие нагромождали на своих головах модницы последних лет!
– Благодарю, госпожа! – с легким поклоном ответил Стаций. И добавил нерешительно, не зная, стоит ли начинать этот разговор. – Твое лицо кажется мне знакомым… Только не помню, когда и где я мог видеть тебя…
– Возможно, в одной из прошлых жизней, – уклончиво произнесла матрона, краем глаза поглядывая на мужа. – Я, во всяком случае, вижу тебя впервые, хотя могу только сожалеть, что боги не послали мне эту встречу раньше.
– Не у тебя одного, Стаций, возникает такое чувство, – с какой-то поспешностью вступил в их разговор Поллий. – Нам нередко приходится слышать подобное. Хотя «нередко» это относительно, моя почтеннейшая супруга лишь в исключительных случаях показывается на людях, а навещают нас в основном близкие друзья. Так ты согласен посетить наш уединенный приют?
– Прошу тебя, не откажи! – присоединилась к его просьбе матрона.
– Согласен! – почти неожиданно для самого себя твердо произнес Стаций. В немалой степени его влекло любопытство. Встреча с далеким прошлым в лице Поллия вызвала в нем желание задержаться в этом ушедшем дорогом мире, а супруга Поллия явно несла в себе некую загадку, которая, как подсказывало ему внутреннее чутье, каким-то образом касалась и его.
Оба, и муж и жена, искренне обрадовались ответу Стация, все уселись в просторную карруку, Поллий начал раздавать распоряжения, решая, куда и когда пригнать повозку после их отплытия, кого из рабов послать с вестями к старой Папинии, тетке Стация, а кого – на почтовую станцию, отправить в Город его жене Клавдии краткое письмецо, которое поэт тут же по пути собственноручно начертал. Драгоценный венок было решено везти с собой, не возлагая непосильной ответственности на верного Клеобула, которого пришлось оставить в Неаполе.
Проехав по прямым и довольно широким улицам и переулкам новой Партенопеи, опустевшим от жары, они быстро достигли гавани. Отсюда открывался обширный вид на всю окрестность: на страшный разлом обезглавленной горы[10]10
Везувий до своего извержения считался просто горой (несмотря на предположения Страбона о когда-то бывшем в нем огне) и сильно отличался по виду от нынешнего: это была одноверхая гора, намного выше, чем потом. За прошедшие почти две тысячи лет облик Везувия вновь изменился и пугающую картину взорвавшегося вулкана, которая открывалась взорам в конце I в. н. э., современному человеку трудно представить.
[Закрыть], добрая половина которой одиннадцать лет тому назад взлетела на воздух и, рассыпавшись, покрыла собой несчастные окрестные поселения; на змеевидно вытянувшийся Суррентинский полуостров, оканчивающийся мысом Минервы, и на устремленный к нему остров Капрею, похожий то ли на нильского крокодила, каких любили изображать на стенах кампанских вилл в числе прочих водных обитателей, то ли на нереиду, всплывшую вверх лицом и маленькой острой грудью и раскинувшую по морской глади длинные волосы. Поллий показал, где, в направлении Путеол, находится еще одна его вилла, под названием Леймон, расположенная неподалеку от города. Но там они живут зимой, а летом предпочитают Суррент.
У причала их ждало небольшое, но довольно вместительное суденышко, из тех, что называют фазеллами[11]11
Фазелл – прогулочное или спортивное судно.
[Закрыть]. Все оно было изящно расписано: на золотистом фоне переплетался узор пурпурных, голубых и белых линий, а нос и корму украшали настоящие картины, представляющие на пурпурном фоне плывущих девушек или тоже нереид. Столбики тонких бронзовых перил венчали юношеские головки, на палубе был устроен навес-парада[12]12
Parada – тент.
[Закрыть], под которым располагалось тройное пиршественное ложе. Не прошло и получаса, как весла фазелла с плеском разрезали соленую гладь Дикархейского залива, а раскрывшийся парус, тоже оказавшийся пурпурным, весело надувался ветром, напоминая лепесток яркой розы.
Когда со всеми хлопотами было покончено и господа удобно расположились под навесом, а рабы принесли им легкое белое вино, яблоки, груши и виноград нового урожая, между старыми приятелями завязалась довольно непоследовательная беседа, состоящая из обрывков воспоминаний о прошлом, удивления или возмущения новыми постройками, изменившими привычный облик города, а также обсуждения только что завершившихся поэтических состязаний. Говорил в основном Поллий. Стаций, промочивший наконец горло, тем не менее предпочитал слушать, лишь изредка вставляя свои замечания. Иногда он терял нить разговора, задумываясь о своем, но Поллий, похоже, не замечал этого, а его жена, сама немногословная, порой выручала гостя, легко выводя его из затруднения.
Их фазелл, легко скользя, пересекал залив по диагонали, не приближаясь к берегу, и издали берег казался голубым и призрачным продолжением иззелена-синей глади моря, однако Стаций знал, что там лежат безжизненные поля серой лавы, которые за годы, миновавшие со времени катастрофы[13]13
На момент опысываемых событий со дня извержения Везувия (24 августа 79 г.) прошло 11 лет.
[Закрыть], едва начали покрываться хилой растительностью, вызывающей в воображении представление об асфоделях[14]14
Асфодель – растение семейства лилйных. Согласно мифам, асфодели росли в царстве мертвых; это символ забвения.
[Закрыть] подземного царства. Он вспомнил об отце, который волею судеб в те дни оказался в Неаполе и сделался свидетелем этого ужаса, сократившего его век. Отец мечтал написать об извержении поэму, но так и не нашел в себе сил сделать это. Стаций вспомнил, как начинал дрожать его голос и старческие глаза затуманивались слезами, когда он пытался рассказать о том, что видел. В городах, навеки погребенных под лавой, у них были родственники, знакомые, ученики.
– А помнишь, – обратился Стаций к Поллию, – как мы мальчишками поднимались на Везувий? Когда прочитали у Страбона про скалы, изъеденные огнем… Кто бы мог подумать тогда…
– Мой дорогой Стаций! – с внезапно посерьезневшим лицом поспешно перебил его Поллий. – Как ты, возможно, уже заметил, в жизни я, по мере сил, следую учению божественного гаргеттийца[15]15
Гаргеттиец – Эпикур, уроженец афинского дема Гаргетта.
[Закрыть], согласно которому высшее благо – не испытывать страданий. Эти воспоминания слишком мучительны для меня, не знаю, известно ли тебе, по какой причине, но в любом случае я не стану об этом рассказывать лишь потому, что не хочу причинять себе – да и тебе – лишних огорчений. Поэтому все, что касается этой темы, в нашем доме под запретом. Как и некоторые другие темы, касающиеся прошлого, моего и моей жены. Ведь так, дорогая?
– Так… – тихим эхом откликнулась его жена. Она сидела рядом со Стацием, Поллий же располагался напротив него, спиной к берегу и Везувию, – то ли потому, что уступил гостю лучшее место, то ли, как вдруг понял Стаций, чтобы не видеть картину запустения на месте некогда цветущих городов.
– Ну вот видишь, какое счастье, когда муж и жена во всем согласны, – вновь заулыбался Поллий. – Это счастье, которому может позавидовать сам Юпитер. А мы вообще живем душа в душу. Как Гай и Гайя. Ты заметил, что и наши имена созвучны подобным образом: Поллий и Полла?
– Замечательное совпадение, – похвалил Стаций, отмечая про себя, что жена Поллия, очевидно, превосходит его знатностью, поскольку такое имя, как у нее, встречалось только в сенаторском сословии, Поллий же, как и сам Стаций, принадлежал к всадническому[16]16
Сенаторы и всадники – первое и второе привилегированное сословие в Древнем Риме.
[Закрыть].
Утомление дня все же давало о себе знать, так что даже текучее красноречие Поллия вскоре иссякло. Поговорив еще немного о незначащих предметах, они, отбросив условности, погрузились в долгожданное молчание. Под мерный плеск весел и шум ветерка, надувавшего парус, начинало клонить в сон. Задремавший Поллий уже похрапывал. Стаций, сопротивляясь дремоте, украдкой поглядывал на четкий, достойный камеи профиль Поллы, которая, одна из всех, сидела по-прежнему прямо и казалась неподвластной усталости, и силился вспомнить, где он мог ее видеть ранее. Но память не давала ответа.
2
Еще примерно через час пути берег начал четко вырисовываться во всех подробностях и стали ясно видны обрывистые скалы, по которым в изобилии вился виноград и среди листьев мерцали тугие гроздья; взорам открылись лунообразные гавани и рыжие черепичные крыши живописно расположенного Суррента.
– Вон она, наша вилла, – показал Поллий вправо от городка. – Жаль, что сейчас еще солнце высоко: когда оно садится, а море тихое, отсюда кажется, что она плывет. А справа – видишь, как будто из моря вырастает башня? Это беседка снаружи отделана каристским мрамором. А вон там правее, наверху, на скалах, храм Минервы. Тут все скалы, утесы! Вид этих мест был довольно безотраден, когда я только начал строить… Пришлось что-то сносить, что-то сглаживать! Да, Полла, – он обернулся к жене, – муж твой, конечно, не Орфей и не Амфион, чтобы двигать скалы пением, но все же он их двигает!
Сказав это, Поллий добродушно засмеялся своей шутке, Стаций оценил ее тонкое смирение, помня, что Поллий и сам мечтал когда-то о славе поэта, Полла же как будто и не услышала ее.
Стаций подивился обилию и совершенству построек на столь неровной, скалистой поверхности. Переплетения арок, ряды колонн, увенчанных коринфскими аканфами[17]17
Аканф – колючее растение вроде чертополоха, рисунок листьев которого широко использовался в искусстве как декоративная форма (например, узор коринфских капителей).
[Закрыть], портики, зигзагообразно шагающие по всему склону снизу доверху. На выступе мыса взгляд его сразу притянула двойная куполовидная крыша купальни, – такие крыши называются «черепахами», легкий дымок, поднимавшийся над ней, свидетельствовал, как показалось Стацию, об излишней заботливости слуг, даже в жаркий день приготовивших для хозяев теплую баню. Стаций выразил свое удивление по этому поводу, но в ответ услышал, что это не дым, а пар от горячего источника, заключенного под сводом. Берег придвигался все ближе, море стало зеленоватым и просматривалось до самого дна с темными подводными островами водорослей, а между тем взорам предстало еще одно чудо: две скалы, устремленные навстречу друг дружке, подобно сходящимся Симплегадам, но не столкнувшиеся, а сомкнувшиеся верхами и образовавшие естественные ворота, над которыми в самом месте соприкосновения скал была прикреплена мраморная доска с греческой надписью: «ла́тхэ био́сас»[18]18
«Живи незаметно!» – девиз эпикурейцев.
[Закрыть]. По верху их тянулась колоннада, и над самыми воротами была установлена мраморная статуя Геркулеса, а прямо в море, чуть в стороне, там, где небольшие скалы образовали крошечные островки, среди белой пены прибоя, высилась статуя Нептуна из позеленевшей бронзы. Путешественники привычным движением рук приветствовали богов-хранителей этого дома.
Ворота были так низки, что Стаций невольно забеспокоился, пройдет ли под ними фазелл, но тревога его оказалась напрасной, и через мгновение они очутились внутри крошечной, закрытой со всех сторон бухты, в которой покачивались еще два суденышка поменьше, но точно так же расписанных. От самого причала вверх вела мраморная лестница.
После бани и нового угощения Стацию стали показывать все помещения и переходы виллы. Ступать на каменистую почву не приходилось нигде, всюду тянулись портики с мозаичным полом. Правда, мозаика в них была самая простая, бело-черная, какую можно видеть в не очень богатых домах, зато в помещениях по полу раскинулись пестрые венки из цветов и плодов вперемежку, а по росписям стен можно было изучить всю греческую мифологию. Между портиками были посажены аккуратно подстриженные кустики букса, тамариска, шиповника, небольшие деревца лавра и туи и по-весеннему зеленела постоянно поливаемая травка, в эту августовскую пору, когда вся дикорастущая трава выжжена солнцем, доставляющая необычайную отраду зрению. Ручей от естественного источника, заключенный в мраморное русло, петляя по всей вилле, сбегал по склону в море. На двух или трех лужайках устроены были небольшие прямоугольные стоячие водоемы с цветущими лотосами и некрупными серебристыми рыбками, мелькавшими в зазеленевшей воде. Возле них стояли бронзовые лани: одни – как будто пьющие воду из водоема, другие – тревожно поднявшие свои гордые головки; ни одна из них позой не повторяла другую.
Привели его также в круглую беседку с конусообразной крышей, сплошь выложенную мрамором разных видов: желтоватым с красными прожилками нумидийским, синнадским – с пурпурными кругами по белоснежному полю, нежно-зеленым тайгетским и цвета морской волны каристским, последним она была отделана и снаружи, так что издали казалась водяным столбом – именно ее они видели, подплывая. Беседка выдавалась в самое море, по словам хозяев, в бурную погоду ее иногда даже заливало волнами, но при затишье ощущалась лишь соленая влажность мельчайших капель. Отсюда открывался прекрасный вид на Неаполь и дальние острова: вулканическую Инариму, скалистую Прохиту, увенчанную лесом Несиду. Поллий сообщил, что отсюда хорошо виден свет маяка Афродиты-Евплеи, а порой в ясную погоду бывает различим даже их Леймон. Стаций отметил про себя, что беседка, почти открытая, тем не менее закрывает вид на Везувий. Как раз там, где он должен был показаться, шел стенной проем, заканчивающийся там, где уже просматривалась Суррентинская гавань.
Солнце уже клонилось к закату, правда, Стацию казалось, что этот день растянулся самое меньшее на три. Поллий начал было показывать ему свои сокровища: древние мраморные скульптуры, драгоценные коринфские и этрусские вазы. Стаций очень любил все это, но сейчас имена и названия путались в его перегруженной впечатлениями и ноющей тонкой болью голове, и он не мог ни по достоинству оценить эти редкости, ни обидеть хозяина отказом их смотреть. На помощь ему вновь пришла хозяйка дома. Внезапно она выросла на пороге в сокровищницу Поллия и, дождавшись, пока муж заметит ее, тихо, но твердо сказала:
– Дорогой! Тебе не кажется, что нашему гостю пора дать покой? Не забывай, что мы с тобой только наслаждались зрелищем, в то время как он выступал и волновался.
Стаций посмотрел на нее с благодарностью.
Наконец-то его проводили в комнату для гостей. Довольно тесная, она выходила дверным проемом на запад, и, пока Стаций не задвинул завесу, закатное солнце превращало ее в сверкающий чертог. Млечно-белая штукатурка стала золотистой. Четче вырисовался геометрический узор золотисто-пурпурных лент. Искусно выписанные птицы ожили и, казалось, готовы были запеть. Поэт еще раз взглянул на закатное небо, на солнце, садившееся где-то там, за Капреей, и изливавшее алые потоки света на «винно-чермное» гомеровское море. Потом, радуясь возможности остаться наконец наедине с собой и своими мыслями, задернул занавес, разделся и лег, отвернувшись к стене.
Он думал, что сразу заснет. Но, как это бывает при избытке впечатлений, сон не шел к нему. Картины прошлого вставали одна за другой.
Уроженец Неаполя, Стаций уже более двадцати лет, со времени прихода к власти династии Флавиев, жил в Городе и на родине бывал редко, наездами, поэтому многие события здешней жизни проходили мимо него, не слишком охочего до новостей и тем более слухов и сплетен. Каждое новое посещение пробуждало в нем то щемящее чувство, которое, должно быть, испытывает всякий, кто волею судеб покинул край, где прошли его детство и юность. От раза к разу он находил Партенопею немного изменившейся, в чем-то обновленной, в чем-то обветшавшей, однако неизменным оставалось ощущение томной лени, окутывающее этот город, щедрое южное солнце да неисчерпаемая синяя чаша Дикархейского залива. Здесь суровая римская добродетель смягчалась истинно-греческой вольностью, – это был тот свежий воздух, которого Стацию так не хватало в чопорном и разнузданном Риме. Всякий раз ему хотелось остаться здесь навсегда, но всякий раз он понимал, что это лишь мечта, которая если и осуществится, то, может быть, только под конец его жизни, чтобы и ему упокоиться где-то поблизости от могилы с детства до боли любимого Вергилия.
За прожитые сорок пять лет жизни Стаций получил признание в узких кругах тонких ценителей ученой поэзии, что отнюдь не принесло ему богатства и давало лишь возможность существовать в похвальной воздержности, не знающей излишеств. Он старался относиться к этому философски. Вот уже десять лет он работал над главным, как сам считал, трудом своей жизни – «Фиваидой», поэмой, объединяющей все мифы фиванского цикла. Поэма требовала кропотливого изучения мифов во всех мельчайших подробностях и многочисленных ответвлениях, упорного труда над каждым словом и выражением и приносила ему немало творческих мук и радостей. Но надо было чем-то жить самому и содержать свою, пусть небольшую, семью, состоящую из жены Клавдии и ее дочери от первого брака, теперь уже невесты на выданье. К счастью, обе они неприхотливы, но есть какой-то предел, ниже которого он не мог позволить себе опуститься, чтобы не скатиться в откровенную бедность. Находить нужные знакомства и щедрых покровителей он не умел. Роль клиента[19]19
Клиенты в древнем Риме – прослойка населения, зависимая от патрициев; люди, ищущие покровительства богатых и власть имущих.
[Закрыть] ему претила. Как мог берег он старые связи, завязанные еще отцом, и именно эти связи удерживали его в Городе. Отцу как-то удавалось совмещать увлеченность высокой поэзией с деловой хваткой, сыну это не передалось. Стаций боялся, что, вернувшись в Неаполь, не сможет найти ни достаточного числа покровителей, ни учеников, какие хотя бы в небольшом количестве имелись у него в Риме.
Насиловать свой талант поделками на злобу дня и на потребу заказчикам он тем более не мог. Когда-то, в период полного безденежья, ему пришлось продать фабулу задуманной поэмы «Агава» миму Парису, и денег он получил за это втрое больше, чем получил бы за всю поэму, но от этой сделки у него осталось гадливое чувство, и впоследствии подобным способом Стаций не зарабатывал. Изредка лишь отдыхал он от главного труда, сочиняя стихотворения на случай, за которые можно было, помимо всего прочего, получить деньги, но его вдохновение было неподатливо, а случай, как известно, спереди лохмат, а сзади лыс[20]20
Римская пословица.
[Закрыть], и ухватить его можно только сразу. Чтобы что-то кому-то посвятить, Стаций должен был чувствовать расположение к этому человеку, а кроме того, этот человек должен был дать ему некий повод, который был бы сродни его дарованию. Принесшее ему победу стихотворение о конной статуе цезаря Домициана было редкой для него удачей. Да, в какой-то миг вид этой статуи, освещенной закатным солнцем, вызвал в его душе восторг, и этот восторг породил образ, помог забыть о многом, что обычно сковывало его уста. Но потом он не раз размышлял и, испытывая свою совесть, сомневался: не кроется ли здесь презренное желание польстить сильному мира сего или малодушная осторожность? Первое едва ли, вторая – возможно, учитывая требования времени. Писать стихи и вообще промолчать о здравствующем цезаре значило попасть под дамоклов меч подозрений. Но ведь воспевали же Августа великие Вергилий и Гораций, не считая это для себя зазорным! От отца Стаций унаследовал спокойно-уважительное отношение к Флавиям: в любом случае по сравнению с несколькими предыдущими принцепсами они были как небо и земля, они спасли страну от хаоса и водворили мир, цезарь Домициан был достаточно образован и даже имел неплохой литературный вкус, а мрачная подозрительность, усиливавшаяся в нем в последние годы и вызвавшая новые гонения на сенатскую знать, представлялась Стацию чем-то вроде болезни, заслуживающей скорее снисхождения, нежели злорадства. По-настоящему отвратительными казались Стацию лишь вновь поднявшие голову доносчики, и чего бы он никогда не мог сделать, так это, подобно Марциалу, восхвалять страшного Ре гула, по роду занятий адвоката, а по делам – клеветника, погубившего многих.
Серебряный венок победителя покоился тут же, у его изголовья. Поллий заверил поэта, что за сохранность вещи в его доме он может не опасаться. Стаций взял его в руки, чтобы впервые за этот день получше рассмотреть. Один такой же венок, полученный пятнадцать лет назад, еще при жизни отца, уже хранился в его доме, и никакие денежные затруднения не могли заставить его продать эту награду или отделить хотя бы листочек на продажу. Правда, было несколько случаев, когда он уже готов был решиться на это, доставал венок и звал Клавдию, чтобы сообщить ей свое горькое решение. Но всякий раз Клавдия молча отбирала у него драгоценность и водворяла на место.
Внезапно в его мозгу вновь всплыла мысль, мелькнувшая днем: что венок и само слово «серебро» как-то связывается у него с женой Поллия. Но как, почему? Может быть, он прежде видел ее на Августалиях? Однако Поллий утверждал, что она не любительница поэтических состязаний. С первого взгляда она показалась ему молодой. Значит, молодой он ее и запомнил. Полла, Полла… Кого он знал с таким именем? Лишь нескольких аристократок. Почему же он не может вспомнить? Что за затмение?
Стаций закрыл глаза и погрузился в полудрему. В тонком сне он увидел гигантскую воронку Помпеева театра, снизу доверху заполненную народом. Сцена напоминает опушку леса – за ней ярусные ряды порфировых колонн с коринфскими капителями белого мрамора. Он, Публий, видит все это впервые: ему всего пятнадцать и он первый раз в Риме. Они с отцом приехали, чтобы посмотреть поэтические состязания, устроенные молодым цезарем Нероном. Судьи назначены по жребию из консульского звания, судят с преторских[21]21
Претор – второй после консула сановник, осуществлявший верховную судебную власть. Тем самым оценка поэтических состязаний по авторитетности как бы приравнивается к решению высшего суда империи.
[Закрыть] мест. Сам цезарь в числе состязающихся!
Самые достойные граждане выступают с латинскими речами и со стихами. Вот на сцене худощавый юноша, не очень высокий, немного угловатый, но весь как-то устремленный ввысь: запрокинутый лоб, волевой подбородок, длинная шея, прямая спина, расправленные плечи. Нет, красавцем его не назвать. Однако есть в нем что-то значительное. Лицо с резкими чертами немного напоминает трагическую маску. Глашатай объявляет имя: Марк Анней Лукан. Так вот он, племянник всесильного Сенеки, наставника цезаря! Ему прочат будущее нового Вергилия при новом Августе! В отличие от многих, Лукан не поет, а только напевно читает. Читает свою поэму об Орфее, спускающемся в подземное царство. Публий изумляется красоте его стиха. Странные, мрачные образы, неослабевающее напряжение, тревога, отчаяние, но стих струится, как мощный поток, сметающий все преграды на своем пути. Такому не стыдно петь об Орфее! Гармония его собственного стиха, пожалуй, способна двигать скалы! Публий смотрит на отца. Тот кажется несколько озадаченным. Неужели ему это не нравится? Да, многое непривычно, но ведь это так прекрасно! Юноша кончает свое выступление. Театр ревет: «Софо́с!»[22]22
«Софо́с!» – по-гречески буквально означает «мудро», «искусно». Одобрительный возглас, аналогичный современному bravo.
[Закрыть] К этому возгласу от всей души присоединяет свой голос Публий. Отец тоже громко и уверенно произносит: «Софо́с!»
После Лукана выступают другие чтецы и певцы, но никто не может затмить его. Наконец, последним выступает цезарь. Вот он – среднего роста, плотный, дебелый – выходит на сцену и тоже исполняет песнь собственного сочинения, сопровождая пение игрой на лире. Лирой он владеет нехудо, но голос у него слабый, и великолепная акустика Помпеева театра лишь подчеркивает огрехи. Однако отсутствие голоса еще полбеды: тонкий поэтический слух Публия различает мелкие погрешности его стиха, неточности метрики и натяжки просодии. Юный Публий то опускает глаза от стыда за выступающего, то украдкой смотрит на отца и видит, что и тот закусывает губу. Цезарь завершает свое выступление. Театр вновь взрывается одобрительными кликами и даже рукоплесканиями. Слышатся возгласы: «Слава цезарю! Новый Аполлон! Новый Пифиец![23]23
Пифиец – эпитет Аполлона.
[Закрыть]» Публий недоумевает: неужели всем, кроме него, это понравилось? Его отец тоже, покачивая головой, сдержанно произносит: «Софос!» – и щиплет сына за руку, чтобы он сделал то же самое. Но Публий так и не может выдавить из себя требуемой похвалы. Цезаря тут же, не дожидаясь решения судей, по общему желанию участников, венчают золотым венком за лирную игру. Он спускается на орхестру к сенату, преклоняет колена, чтобы принять венок, целует его и велит отнести к статуе Августа.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?