Электронная библиотека » Татьяна Браткова » » онлайн чтение - страница 7

Текст книги "Меж двух времён"


  • Текст добавлен: 4 октября 2023, 15:27


Автор книги: Татьяна Браткова


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц)

Шрифт:
- 100% +

ПУСТЬ БУДЕТ РАДОСТЬЮ ДОРОГА

Первое путешествие в детство

Сумерки вползают в комнату, кружатся по ней, сгущаясь по углам и голубовато светясь в середине.

Я смотрю в окно, считаю трамваи, пробегающие вдоль заснеженного бульвара, напрягая глаза, пытаюсь разглядеть цифры на их крутых стеклянных лбах. Можно еще рассматривать окна, которые одно за другим зажигаются в новом доме на той стороне бульвара. Почти все они светятся желтым, очень немногие – голубым, и только одно, на самом верху, слабо зеленеет.

Можно придумать еще много таких же бессмысленных занятий. Мне подходит любое – лишь бы не повернуть голову влево, туда, где на столе между пишущей машинкой и стопкой старых газет притаился телефон.

Уже довольно долго я борюсь с этой совершенно нелепой мыслью, хотя отлично понимаю, что сопротивление бесполезно: я все равно это сделаю. Совсем просто – вот так: протянуть руку и поднять трубку с рычага.

– Ты знаешь, сказала утром мама, – на нашей прежней квартире сменили номер телефона.

…Значит, теперь нигде не зазвонит телефон, если я наберу тот, навеки запомнившийся номер? Нигде… Такого номера больше нет. Ни в том доме. Ни на той улице. Но совсем нигде?.. А вдруг кто-то снимет трубку?.. Там, далеко, много-много лет тому назад…

В комнате уже совсем темно. Гудки, длинные и тревожные, летят куда-то из этой темноты, как мои позывные…

Сейчас там, на другом конце провода, по узкому, длинному коридору идет к телефону девочка в школьном платьице, с двумя жиденькими косичками, связанными на затылке корзиночкой. Она ничего не знает обо мне. Но я знаю о ней все.

Она вышла в коридор, притворив дверь в комнату, где воздух чуть зеленоватый, как вода в аквариуме, оттого, что на стареньком письменном столе, обитом зеленым сукном, светит лампа под треснувшим зеленым абажуром. Там, на столе, осталась раскрытая тетрадка. Девочка пишет сочинение: «Кем я хочу быть».

Она еще ничего не знает о нашей работе…

Ей незнакома смутная, необъяснимая тревога ночных аэродромов, когда поле залито мистическим ртутным сиянием прожекторов и рев двигателей то нарастает, то затихает, как порывы ветра, и красный сигнал на хвосте самолета подмигивает, как глаз маяка, и хочется сесть во все самолеты сразу и лететь одновременно и вслед за уползающей ночью, и навстречу завтрашнему утру…

Ей неведома жажда новых дорог вечно неутоленная, она мучает, как неизлечимая болезнь. И чувство, почти похожее на отчаяние, с которым смотришь ночью из окна поезда, отодвинув занавеску, на медленно уплывающий мокрый перрон, где в лужах дробятся фонари. Сколько их проплывает мимо – платформ, на которые ты никогда не ступишь, потому что не хватит и ста твоих жизней, чтобы выйти на каждой.

Та девочка еще не знает, как холодно-враждебен каждый новый город в первый вечер и как мучительно отрываться от него через несколько дней и знать, что, скорее всего, ты уже никогда не вернешься сюда.

Для той девочки это звучит заманчиво и немного таинственно: ездить в командировки…

Она не знает бессонных ночей над столом, когда часы пролетают как мгновение в бесплодных муках над одной и той же строчкой, а то самое нужное, единственное слово бьется на самом кончике пера, ускользая неведомо куда. Ей незнакомо чувство безграничного ужаса перед чистым листом бумаги, когда кажется, что ты никогда не написал ни одной строки и никогда уже не напишешь. И то оцепенение и ощущение пустоты, которые охватывают, когда что-то закончено, поставлена последняя точка, чья-то судьба, чья-то беда прошли, опалив тебя, через твой мозг, сквозь твое сердце, и пришла пора оторвать это от себя с болью и шагнуть дальше.

Для той девочки это называется писать и печататься. Она ничего не знает о нашей работе. И все-таки я безгранично благодарна ей за то, что она выберет эту…

Она идет по коридору. Счастливая девочка, которой еще ничего не поздно. Она еще не знает слова «никогда».

Сейчас она снимет трубку, и голос ее станет грустным. Это опять не он. И, говорят, его видели на катке с девчонкой из соседней школы. Но она еще надеется. Она будет надеяться еще много-много лет. Она еще не знает, что это уже началось «никогда».

Наверное, мне надо попросить прощения у той девочки. За все «никогда», от которых мне не удалось уберечь ее.

…Я медленно опускаю трубку на рычаг. К тому телефону никто не подойдет. Той девочки там нет. Ее вообще уже нет. Нигде…

Нигде?

Но разве в том «Иди!», которое гудит внутри, когда надо решиться перешагнуть какой-то порог, нет и ее слабого полудетского голоска? И не он ли заставляет иногда вдруг остановиться, когда шаг, который собралась сделать, кажется, на сегодняшний взгляд, и нужным и разумным?

Разве я верно люблю и твердо, выношенно ненавижу – в жизни, в людях, в себе не то же самое, что – только начинала еще незряче, на ощупь, интуитивно – любить и ненавидеть она? Разве это не та девочка заглядывает через мое плечо на косые строчки, летящие по листу бумаги, Разве не она оставила мне в наследство упрямую, неистребимую веру в существование Великой Любви?..

«Жить это значит постепенно рождаться. Было бы слишком просто сразу получить вполне сложившуюся душу».

Это сказал человек, чье имя было Антуан де Сент-Экзюпери. Он был поэт, хотя и писал прозу.

Все, что каждый человек пережил за день своей жизни, все, что увидел, узнал, прочитал, все, что заставило его задуматься, вспомнить о чем-то, о чем-то погрустить или чему-то порадоваться, встречи, разговоры, конфликты, чьи-то рассказы, даже случайно услышанная фраза, уличная сценка, чем-то задевшая воображение – все это каждый из нас «пропускает через себя». Каждое новое впечатление или подтверждает предыдущий жизненный опыт человека, или идет с ним вразрез – и тогда заставляет задумываться, задавать себе вопросы, настойчиво искать на них ответы. Это и есть формирование личности, то самое «постепенное рождение», которое происходит всю жизнь.

Самые сильные впечатления – детские, Жизненный опыт еще невелик, представления и убеждения хрупки и легко поддаются деформации, сердце распахнуто для новых впечатлений, а глаза вглядываются в окружающий мир с нетерпеливой жадностью и обостренным вниманием, которые – увы! – притупляются с годами. Поэтому все, что происходит в детстве, остается с нами на всю жизнь…

Вечером, холодным и хмурым, мы идем вдвоем с подругой тихим нашим переулком. Мы не идем куда-то с определенной целью. Мы гуляем. Ах, как прекрасны были эти почти ежевечерние прогулки! Уроки сделаны

Дом живет своей взрослой жизнью – вернулись с работы родители. А впереди – огромный вечер, который мы должны чем-то заполнить сами. Нам мало показывали. Во всех кинотеатрах всю неделю шел один и тот же фильм. Телевизоров не было. Проигрывателей, магнитофонов, приемников, которые можно взять с собой на прогулку, – тоже. В своем досуге мы были больше, чем сегодняшние подростки, предоставлены себе. Главной нашей страстью были разговоры. Мы так и прожили юность, не узнав, что это бывает – тоска по живому человеческому общению, о дефиците которого приходится иногда слышать сегодня. Увы, мы хорошо знали, что такое дефицит. Дефицитом было все – от тетрадей и чернильниц-непроливашек до туфель и мыла. Но теперь я понимаю, что детство и юность прошли у нас в роскоши – мы познали радость живого общения, насладились роскошью дружеских бесед. Наверное, у моего поколения это осталось на всю жизнь: мы и теперь беседу с друзьями предпочтем наиувлекательнейшему телефильму.

Впрочем, вернемся в тихие наши переулки, плетущие свою замысловатую вязь между Чистопрудным бульваром и Садовым кольцом.

У моей подруги странное имя – Рена. Полностью зовут ее Франческа. Ренка – типичная жертва моды на иностранные имена, наступившей вдруг в конце тридцатых годов. Среди моих знакомых сверстниц есть две Жанны, Стелла, три Вероники и четыре Элеоноры. То же время породило толпы Альфредов и Эдиков и даже Адольфов, которым потом пришлось хуже всего.

Вечер холодный и ветреный, и вскоре мы начинаем мерзнуть в наших старых пальтишках, перешитых из материнских.

На углу тепло желтеют окна булочной.

– Погреемся?

Нынешние ребята никогда не видели таких булочных и, верю, никогда не увидят. Тяжелые, как кирпичи, буханки хлеба на полках, пустой прилавок, в котором утоплены весы – две колеблющиеся металлические плоскости: справа гирьки, слева… ломоть, отхваченный от буханки огромным ножом, страшным, как гильотина. Триста граммов хлеба, двести, двести пятьдесят… Обязательные ножницы в руках у продавщицы – стричь талоны: розовые, желтые, голубые. И постоянный кошмар тех лет – страх потерять карточки.

– А ну, девочки, налетайте, свежий, после обеда привезли! – весело кричит, пританцовывая за прилавком, закутанная в серый платок продавщица.

Мы с Реной недоуменно переглядываемся – и вдруг до нашего сознания доходит. Ну конечно, мы знали об этом, слышали, ждали. И все равно это потрясает. Как? Можно вот сейчас просто так подойти к этому прилавку и купить хлеб? Купить сколько захочешь? Хоть килограмм. Потому что с сегодняшнего дня нет больше карточек. Мы судорожно роемся в карманах. Нет, в общем-то, мы не голодны. И головы нам кружит скорее не запах хлеба, а мысль о том, что сейчас мы первый раз в жизни купим хлеб. До сих пор мы его получали по карточкам, строго нормировано и по пути от булочной до дома имели право съесть только довесок – и то если он был совсем маленьким.

Хорошо помню Ренкину ладонь с чернильным пятном и на ней несколько медных монет.

Взлетает нож-гильотина. Слегка ошеломленные, мы отходим от прилавка и останавливаемся, держа в руках довольно – большой – очень большой! – огромный! – ломоть хлеба. И сталкиваемся над ним лбами, потому что, не сговариваясь, обе наклоняемся, чтобы вдохнуть его чуть кисловатый ржаной запах.

В булочной пусто, пожилая продавщица наблюдает за нами из-за прилавка и, вдруг не то вздохнув, не то всхлипнув, говорит: «Ну, дай бог, дай бог…» И хотя бог тут совсем ни при чем, мы понимаем, о чем она.

Мы идем вдоль нашего переулка, жуем хлеб и молчим.

Декабрь сорок седьмого года. Нам с Реной по одиннадцать лет.

…Случилось так, что я никогда не играла в куклы. Говорят, до войны у меня был какой-то целлулоидный голыш, но моя память его не сохранила. В эвакуации мне, помню, пытались смастерить какое-то подобие куклы из пестрых лоскутков, нарисовав лицо на деревянной обеденной ложке. Дня три я с грехом пополам принимала это изделие за куклу. А потом к нам зашел кто-то, когда мы сидели за столом, гостю пододвинули скамейку и поставили миску. Но ложки не было, и тогда бабушка вынула из лоскутков «лицо» моей куклы. Потом глаза и рот нарисовали снова, вышло даже лучше, чем было, но я больше с этой куклой играть не стала. Я мечтала о настоящей кукле. О красавице в легком шелковом платье, с кудрями до плеч и, конечно же, с закрывающимися глазами.

Мы уже вернулись в Москву, уже кончалась война, я уже ходила в школу. Иногда, идя по улице к дому, я начинала представлять себе – вот она сидит на диване, опершись спиной, прямой, как у балерины, о диванные подушки, и протягивает ко мне слегка согнутые в локтях руки с пухлыми растопыренными пальчиками. Я шла домой медленно-медленно, всячески оттягивая тот момент, когда придется, открыв дверь, ведущую в нашу комнату из длинного полутемного коридора, убедиться, что никакой куклы на диване нет.

Я звала ее Маргарита.

И вот я держу ее в руках. Мерцают глаза из-под длинных ресниц. Влажно угадываются мелкие жемчужинки зубов за капризно вздернутой губкой. Есть все: и локоны, и пухлые пальчики, и яркий шелковый парашют юбки. Она почти так же прекрасна, эта настоящая Маргарита, как та, воображаемая.

– Ах, какая замечательная кукла! – сладко поют на пороге соседки. Я вежливо киваю. Но на сердце у меня лишь горькое недоумение от того, что сбылось чудо, о котором я столько мечтала, а я не чувствую никакой радости. Я не знаю, что с ней делать. Я не умею играть в куклы. И учиться мне уже поздно.

Может быть, именно тогда впервые пришло сознание, что счастье может безнадежно опоздать…

Помню себя примерно в том же возрасте – на жестком деревянном сиденье в трамвае. В раздрызганном грохочущем прицепе, соединенном с главным – моторным – вагоном буферами, похожими на раздвижную подставку для кастрюль. В трамвае в основном женщины с клеенчатыми кошелками: маршрут «Аннушки» проходит мимо Центрального рынка.

На передней боковой скамейке сидит инвалид. Оба рукава его пиджака заправлены в карманы. Жалость, ужас разрывают мое сердце, но что-то еще, что сильнее меня, сильнее ужаса и жалости, заставляет меня смотреть, не отводя глаз, на его застывшее, какое-то отрешенное лицо. Слово «любопытство» слишком грубо. Но что-то есть и от этого: попытка проникнуть в тайну, сознание, что этот человек своим несчастьем как бы отделен от других людей, и мир в его сознании преломлен совсем иными гранями.

Народу в трамвае немного, но чьи-то сумки, бедра, руки закрывают от меня то и дело это лицо, и я, то наклоняясь, то вытягивая шею, напряженно вглядываюсь в колеблющиеся просветы. И вдруг вижу руку, которая опускается в карман пиджака рядом с пустым рукавом. Из-под прилизанного чубчика с наглым вызовом смотрят яркие жесткие глаза. Парень даже улыбается: «Ну, видите? Все видите? Да, лезу в карман, а вы видите и будете молчать». Самое страшное, что все действительно молчат, отводят глаза. Каждый день люди приносят с улицы истории одна страшней другой: пырнули ножом, полоснули бритвой по глазам…

Откуда она взялась? Сидела, наверное, где-то сзади. Я ее сразу узнала – она училась в нашей школе в десятом классе. Парень даже закрыться не успел, она била его по лицу неумело, ладошкой: «Гад! Он… На фронте… А ты… Гад!»

И весь трамвай вдруг загудел, женщины, словно враз опомнившись, повскакали с мест, роняя кошелки. Парень рванулся к выходу, спрыгнул на ходу, исчез в ближайшей подворотне.

Недавно я ее встретила на старой нашей улице – и сразу узнала. Наверное, она так и живет поныне в том же районе. Шла с хозяйственной сумкой, усталая, седые волосы выбились из-под берета. Я подумала, что в жизни ей вряд ли пришлось легко. Очень захотелось подойти к ней. Постеснялась. И жалею теперь. Помнит ли она сама тот случай тридцатилетней давности? Может быть, и нет. Были в ее жизни, наверное, столкновения и посерьезнее. А мне бы очень хотелось сказать, что я помню о ней всю мою жизнь. Потому что, наверное, в тот день я поняла, что всегда кто-то должен подняться первым.

Я могла в тот холодный вечер не открыть дверей булочной. Мне могли не привезти в подарок куклы. Я могла сесть в другой трамвай… Но мне кажется, что тогда на земле жил бы человек с моим именем и с моим лицом, но в чем-то другой человек…

Русская женщина

На диване потертый чемодан разинул свою пасть. И в эту пасть летят мои платья, плащ, туфли. Я уезжаю в командировку. Далеко. Надолго.

Из письменного стола достаю блокнот в черном переплете. От времени кожа потеряла свой цвет, местами потерлась; листочки закудрявились на углах. Блокнот старше меня. Это отец своим размашистым почерком записывал в него любимые стихи. Я знаю их наизусть. Открываю наугад. Попадается Тютчев.

 
Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить:
У ней особенная стать —
В Россию можно только верить.
 

О чем думал отец, когда записывал эти строки? Этого я не узнаю никогда…

Раньше блокнот лежал в книжном шкафу. Уезжая из Москвы, мама всегда брала его с собой. Это была наша семейная традиция. Помню, как блокнот впервые оказался в моем чемодане.

Я, тогда студентка МГУ, уезжала с подругой на практику. В первый раз уезжала так надолго одна. Мама была весь день занята в институте и приехала прямо на вокзал. В купе Нинкина мама раскладывала на столике пакеты с пирожками и требовала, чтобы проводник немедленно принес белье: она должна сама приготовить дочери постель. Мы вышли на платформу и стали у подножки вагона. Мама достала из портфеля черный блокнот…

Поезд раскачивало на ходу. Мы с Нинкой сидели молча. Каждая думала о своем.

– Ты меня извини, – сказала Нина, – по-моему, твоя мама очень сухой человек. Впрочем, это можно понять: она прожила такую бедную радостями, такую одинокую жизнь… Одиночество всегда ломает женщин…

Я только пожала плечами. Мне приходилось слышать это довольно часто.


…Старые часы пробили двенадцать, потом били раз, два, три… Женщина ходила по комнате и считала удары. Четыре, пять… В кроватке с веревочной сеткой спала дочка. Ей было полтора года.

Ее отец так и не пришел. Он погиб в ту ночь – нелепо, от несчастного случая. Так мы остались одни. Мы – потому что это были моя мама и я.

Третьей в нашей семье была бабушка – мать отца. Когда он погиб, она сказала маме: «Я уйду от вас. Ты еще молодая, встретишь хорошего человека…» Мама покачала головой: «Нет, мы будем жить втроем». И бабушка осталась.

Отца я не помню. Для меня осталась фотография молодого мужчины, чем-то похожего на Аркадия Гайдара, и осевшая в землю мраморная плита с потускневшими от времени золотыми цифрами: 1906 —1937

С самого детства я хорошо усвоила одно: мама очень занята, ей некогда ходить со мной гулять, читать мне книжки, сидеть вечером у моей кроватки.

Чужие мамы одобрительно оглядывали мое нарядное пальтишко: «Какая молодец женщина! Одна, без мужа… А разве девочка похожа на сиротку!»

Тогда сирот было еще мало…

…Я хорошо помню жаркое воскресное утро. Мы пили чай на террасе. Худые полосатые осы кружились над столом и, подрагивая усиками, словно принюхиваясь, опускались на край банки с вареньем. Пыхтел маленький самовар. На лужайке мохнатая дворняжка, которая жила у нас под крыльцом, гонялась за белой бабочкой.

Соседский Юрка ворвался на террасу, распугав ос, и крикнул:

– Война!

Так это началось. Время, когда в шестнадцать лет становились взрослыми, а в шесть понимали все, как шестнадцатилетние.

Помню тесную теплушку. На дощатых полатях, на полу, на чемоданах спят дети. Под потолком раскачивается синий фонарь. Он освещает мертвенным светом лица женщин. Женщин много – старые и молодые. Мы едем на восток. Куда? Этого не может сказать даже начальник эшелона, единственный мужчина на весь состав.

Рядом со мной на ящике сидит мама. Мне хочется пить, но я боюсь ее позвать. Я никогда не видела у нее такого измученного лица. На лбу залегла глубокая складка. Она ответственная за эвакуацию от института. Мама, мама! В сорок первом она была намного моложе, чем я сейчас, и только теперь я поняла, как ей было страшно тогда!

Помню первую бомбежку. Кругом лежала степь. Задыхаясь и падая, матери тащили нас в канавы, под чахлые деревца, а вверху с ревом шли черные самолеты.

Потом чужой город. В доме, где мы ночевали, было много тяжелых дверей с блестящими ручками, холодное кожаное кресло – такое большое, что я поместилась в нем вся. Тускло светила под потолком лампочка, обернутая прогоревшей газетой. Это был райком партии.

Вошел начальник эшелона. Женщины молча окружили его. Он обвел их красными от бессонных ночей глазами:

– Подводы придут утром…

…Запыленные подводы тащились по деревенской улице. Женщины в длинных сарафанах, низко, до самых бровей повязанные белыми платками, стояли у ворот. В их глазах были жалость и любопытство.

Наша подвода остановилась у последней избы

Возница помог нам внести чемоданы.

– Хороший человек здесь жил, – сказал он, оглядывая избу. – Погиб…

И уже из сеней крикнул: – Дрова есть, хозяин еще запасал. Поленница за домом.

Три дня мама мыла в избе полы, обметала по углам паутину. Нашла в сенях топор и, зажмурившись, занесла его над поленом.

На четвертый день утром она пошла в МТС.

Директор недоверчиво оглядел ее тонкую фигуру:

– Кандидат техническую наук? В технике, значит, немного разбираетесь? Ну ладно. Попробуем. Нам нужны штурвальные на комбайны. Согласны? Тогда вот вам учебник. Обычные курсы подготовки – шесть месяцев. Вам даю шесть дней. Уборочная на носу. Когда мама в первый день вернулась с поля, бабушка всплеснула руками и тихо заплакала. Мама была вся черная от мазута, руки до локтей – в синяках, ноги разбиты в кровь. У нее не хватало сил удерживать штурвал руками, приходилось помогать коленом.

Но так было только в самом начале. Мама привыкла к своей новой работе, и сил у нее теперь хватало…

Она уходила, когда за окошком едва начинало светать. Как только вставало солнце и рожь чуть просыхала от росы, комбайны выходили на поле.

На комбайне их было трое. Третий – четырнадцатилетний сын комбайнера был за копнильщика.

Однажды утром он пришел в поле один.

– Отец не придет, – сказал он. – Получил повестку на фронт. Завтра кого-нибудь пришлют. А пока иди домой. Ты все равно не справишься одна.

Мама закусила губу. Она уже хорошо знала цену каждому дню во время уборки.

– И все-таки я попробую…

В тот день она убрала немного меньше, чем обычно.

Вскоре после этого случая к нам в избу пришел председатель колхоза. Вся щека у него была в синих точках – обожжена порохом. Он сидел за столом, положив перед собой единственную руку.

– Я вот о чем, – сказал он. – Поговори с остальными, пусть идут работать. Людей не хватает.

– Дети у всех, – тихо сказала мама.

– Тоже верно, – он медленно прошелся по избе и вдруг хлопнул маму по плечу: – Есть! Избу выделим. Продукты. Ну и вроде детского сада…

На следующий день мама взяла меня за руку, и мы с ней пошли в дом напротив. Женщину, которая жила в этом доме, звали Ниной Петровной. По воскресеньям она продавала в райцентре на рынке серебряные ложечки.

– А вы уже все продали? – устало спросила она.

Мама ничего не ответила. Наверное, она просто не слышала слов Нины Петровны. На стене, оклеенной вместо обоев старыми газетами, висела небольшая фотография. Красивый, чуть седоватый мужчина в военной форме смотрел с нее грустно и строго.

Нина Петровна перехватила мамин взгляд.

– А что я могу? Что? – крикнула она. – Я инженер-химик, что я могу делать здесь?

И осеклась, посмотрев на мамину промасленную фуфайку, на старые лыжные ботинки…

– А на кого я оставлю Иринку? – тихо спросила она.

– Будет детский сад, – сказала мама. – Я договорилась с председателем.

…Уборочную заканчивали поздней осенью. Комбайны мыли во дворе МТС, и вода сразу застывала ледяной коркой на их железных боках. По вечерам бабушка мазала вазелином мамины руки и плакала. А когда пришли морозы и мама достала теплые перчатки, оказалось, что они стали ей малы…

Каждый вечер мы ходили на площадь перед правлением колхоза. Там на столбе был укреплен репродуктop – единственная наша связь с внешним миром.

В сводках было одно и то же.

– После тяжелых и продолжительных боев, – читал Левитан голосом, от которого становилось холодно, – наши войска оставили город…

Иногда по вечерам мама доставала с полки конспекты лекций, которые она читала в Москве, и листала их, придвинув поближе керосиновую коптилку.

– Зачем тебе это? – не выдержала как-то бабушка.

– Боюсь забыть, – ответила мама, делая огрызком карандаша пометки на полях тетради. —

Эти конспекты сгорели во время пожара, который случился однажды в нашей избе. Мама успела выхватить с полки только партийный билет. Загоревшийся угол залили водой, но тетради спасти так и не удалось. А партбилет с тех пор мама брала с собой в поле. Когда был обмен партийных документов, девушка в секторе учета райкома, взяв в руки мамин покоробившийся партбилет с расплывшимися от пота и дождей печатями, удивленно вздернула брови:

– Не понимаю, вы с ним купались, что ли?


…В конце зимы маме прислали вызов в один уральский город, куда эвакуировался институт. Он продолжал жить и жил в огромном напряжении, ускоренно готовя инженеров для оборонной промышленности. Мужчин забирала война. Преподавателей не хватало. Нужно было выезжать немедленно.

Когда об этом стало известно в деревне, к нам во второй раз пришел председатель. Он сел к столу и долго сидел молча, глядя, как мама укладывает чемодан.

– Может, останешься? – нерешительно спросил он наконец. – Война кончится, мы тебе новую избу построим. Корову тебе дадут… Оставайся, а?

Осенью 1943 года институт вернулся в Москву. Мы с мамой возвращались вдвоем: в эвакуации мы похоронили бабушку.

В нашей квартире остались одни женщины. В каждой комнате – в столе, в шкафу, в комоде с горькой бережливостью хранились похоронки.

9 Мая мы с мамой стояли у открытого окна. По небу павлиньими хвостами рассыпались ракеты. Приоткрылась дверь – заглянула одна соседка, потом другая, третья…

Пять лет назад мама была единственной вдовой в нашей квартире. Соседки жалели ее и охали над ee судьбой. Теперь они сидели вокруг стола в нашей комнате – шесть одиноких женщин. И, глядя на мать, все они, оставшиеся без мужей с детьми на руках, думали: «И все-таки жить можно…» Это было горькое, но все же утешение…

На улице шумела толпа. Там были те, кто уже встретил своих близких, и те, кто ждал встречи.

– А в нашу дверь уже никто не постучит, – тихо сказала соседка.

Это была и правда и неправда.

Возвращались мамины студенты. И приходили к нам – в вылинявших гимнастерках, с медалями, некоторые с орденами. Они сидели обычно до ночи, пили чай с рыжим комковатым сахаром.

– Вы помните Петю Ермолаева? Вы его еще поймали со шпаргалкой на экзамене. Он погиб на Волге…

– А Леша Тимчук? Он был киевлянин. И при форсировании Днепра… погиб

– А Зиночка Левина? Единственная девушка в нашей группе. Она была связисткой. Немного не дошла до Берлина…

– А Саша Зайцев? Он пропал без вести…

– Он не пропал без вести – сказала мама. – Он жив.

Только мама знала, где Саша Зайцев. За несколько дней до конца войны почтальон принес солдатское письмо, сложенное треугольником.

«Я лежу в госпитале, – писал Саша. – Мне ампутировали правую руку и ногу. Я не вернусь в Москву, это слишком больно. Вера кончает в этом году наш институт. Объясните ей, что-нибудь придумайте – я не хочу калечить ей жизнь».

В ту ночь мама долго не ложилась спать. Она сидела за столом, что-то писала, перечитывала написанное, рвала и писала снова…

Через три месяца в нашу дверь позвонили. На пороге, опираясь на палку, стоял молодой парень. Правый рукав гимнастерки был заправлен за ремень. Из-за его плеча выглядывала худенькая девушка с измученными и счастливыми глазами. Она шагнула к маме, обняла ее и заплакала.

Шли дни, месяцы… Вернулись все, кто мог вернуться. Закрасили на домах черные буквы «Бомбоубежище», смыли с окон белые наклейки крест-накрест.

На землю вернулся мир…

И снова я редко видела маму. Она приходила, когда я уже ложилась спать, садилась на край моей постели.

– Ты помнишь Сашу Зайцева? Он сегодня защитил диплом. У Верочки скоро будет маленький…

Мама садилась боком к столу, ела суп и читала газету. Засыпая, я слышала, как она шуршала листочками моего школьного дневника: каждую субботу я оставляла его маме на письменном столе.

А потом у нее даже на это почти не оставалось времени. Потому что к тому, на что уж и так едва хватало дня – лекциям, семинарам, лабораторным работам, сессиям, заседаниям Ученого совета, научной работе, статьям, методическим разработкам, аспирантам, соискателям (всего и не перечислишь!) – прибавилось нечто новое. Мама писала докторскую диссертацию.

…365 на 5. Это будет 1825, 1825 дней и вечеров. По утрам мама мчалась на завод, где она проводила эксперименты, оттуда в институт. Домой возвращалась поздно и до ночи сидела, склонившись над письменным столом. Маленький стол был завален книгами, бумагами, чертежами. Змеями скручивались на диване скользкие ленты осциллограмм. Их были десятки, сотни. И все их надо было подробно изучить. Мама закрепляла их на ящичке со стеклянным верхом. Внутри ярко горела лампочка. Через несколько месяцев такой работы пришлось надеть очки.

Я просыпалась утром под стрекот пишущей машинки. По ночам мне снились дикие звери: это под маминой рукой хищно клацал зубами арифмометр.

Забыты были кино, театр, выставки. Сначала звонили друзья, знакомые. Приглашали, уговаривали. Потом перестали. Ко мне редко приходили подруги: я знала, что мы будем мешать.

Мама занимается.

От этих лет у меня остались в памяти полумрак в маминой комнате, круг света от лампы и мамина спина над письменным столом. Я так привыкла к этому, что, приходя к подругам, смотрела с удивлением, как их родители подолгу, не торопясь пьют вечерами чай, смотрят телевизор.

…Все имеет начало и конец. Даже мамина диссертация, работа над которой, как мне казалось, не подчиняется этому закону.

…Наутро после защиты диссертации мы наводили порядок на письменном столе. Свалили в корзину ненужные бумаги, расставили на полках книги, перевязали бечевкой журналы, чтобы удобнее было нести их в библиотеку. И я вдруг увидела, что стол обит зеленым сукном – за пять лет я совсем забыла об этом…

– И все-таки немножко грустно, правда, мама? – сказала я. – Как будто бежал, бежал по дорожке, добежал до конца, а дальше что?

– Дорожек много, потрепала меня мама за коcy. – Были бы силы бежать.


…На плотных конвертах со служебными письмами, которые я достаю по утрам из почтового ящика вместе с газетами, напечатано: профессору, доктору технических наук, заведующему кафедрой. Почему-то обычно пишут: «заведующему». Как будто это слово не имеет женского рода…

Как и прежде, мамино время рассчитано по ceкундам.

Недавно я увидела, что она вытирает пыль со знакомого маленького ящичка со стеклянным верхом.

– Была на этой неделе на заводе, где моя машина работает, – сказала она, – и ты знаешь, кое-что в ней уже устарело. Надо подумать, что можно изменить. И потом мне там, на заводе, пришла в голову одна интересная мысль… Следует попробовать. Вот, первые осциллограммы уже готовы…

Вот и сейчас – поздний вечер, а мама сидит за письменным столом. Что она делает? Наверное, листает диссертацию молодого аспиранта – завтра она выступит оппонентом на его защите. Послезавтра партийное собрание. Потом заседание одной из методических комиссий. Заседание кафедры…

Я вхожу в мамину комнату. Мама слышит мои шаги и быстро задвигает ящик стола. Я успеваю заметить, что это верхний левый ящик. Там лежит портрет человека, памяти которого она осталась верна на всю жизнь.

Я стою за маминой спиной. Она что-то пишет, низко склонившись над столом. Лампа освещает ее руки. Они так и остались припухшими в суставах. Как много седых волос на ее голове! Я смотрю на маму, и мне хочется много ей сказать.

Но я знаю, что больше всего на свете мама боится красивых слов. Поэтому я молчу. Я тихо возвращаюсь к себе. Кладу в чемодан отцовский блокнот.

 
Умом Россию не понять…
 

Щелкают замки. Я ставлю чемодан возле двери. До поезда остается час.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 | Следующая
  • 5 Оценок: 1

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации