Электронная библиотека » Татьяна Новоселова » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 19 февраля 2020, 10:00


Автор книги: Татьяна Новоселова


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Шрифт:
- 100% +

Глава 9. Нечистая сила

В войну и долгие годы после войны вместе с холодом, нищетой, тараканами настоящим стихийным бедствием были для нас вши.

– Хоть бы выдюжить да выжить Бог велел. В аду, поди, и то лучше, чем здесь, на белом свете, – причитала мама.

Помню, как многие в классе чесали втихаря себя, стыдясь учителя. Сейчас писать о вшах, мягко говоря, неприятно, но не писать – значит не сказать всей правды о тогдашней жизни. Они заводились везде: в головах, белье, одежде, не давая никому покоя. Мыла не было, а потому бороться с ними было в то время у нас невозможно, они плодились неистово. В каждой избе можно было услышать такое:

– Вот и поживи с ними. От них хоть в петлю лезь, ноне будешь же упекаться от своих рук – это грех великий. Бог велит, и это переживем.

Особенно страдали от кровососов маленькие дети, которые самостоятельно не могли с ними справиться. Нестерпимый зуд заставлял чесаться так, что на коже образовывались язвы. Бороться родителям было некогда: все бежали на работу за трудоднем. Никому не хотелось умирать голодной смертью. «Душа еле в теле, а рубаху вши съели», – запомнила я с тех пор.

Те хозяева, у кого были большие семьи, придумали даже варить мыло сами из внутренностей убитых животных. От этого действа войти в их избу было нельзя: стоял нестерпимый смрад. После такого «производства» запах еще долго не выветривался из избы. Избы эти старались избегать и заходили в них только по большой надобности.

Мой муж рассказывал мне, как в их деревушке, которая стояла от нашего села в пяти километрах, Валька (она была моложе нас) от голода съела кусок такого самодельного мыла и заумирала, отчего ее мать, Пелагея, подняла такой переполох, что всю деревню поставили на дыбы, в результате вся деревня откачивала Вальку, приводила в чувство. Вальку откачали. К слову, я в те годы, не спросясь, съела от голода у тетки Марии положенный на семена огромный, твердый, желтый огурец. Он словно дразнил меня на подоконнике. При этом тщательно разжевала его, даже вкуса семян не поняла, так набросилась, что до вкуса дело не дошло. Загнанные в угол, мы готовы были съесть все, лишь бы не умереть. Как назвать такую жизнь?

Но вернемся, однако, в то далекое время. Мама, чтобы решить проблему кровожадных насекомых, просила обмылки у знакомых за что угодно, хоть за кружево. Мыло мы не варили, так как падающих животных в нашем доме не было, а делали щелок. Для этого в кипящую воду насыпали побольше золы и настаивали. Вода получалась мягкая, как от мыла. Помню, как после мытья такой водой мы покрылись маленькими язвочками, и было решено нами бороться с паразитами ранее испытанным методом – вручную. Так делали все. Снимали белье, выбивали ногтями рук, а из головы вычесывали их гребнем.

Хорошие гребни были в самом большом ходу, купить их было невозможно. Да и из-за грязных волос они быстро приходили в негодность. Помню, как мама больно чесала мне голову, приговаривая: «Вот и узнала ты, Таня, по чем сотня гребешков». Женщины-соседки приспособились выискивать вшей из голов друг у друга. Одна комельком старого ножа разнимала волосы на голове другой прядь за прядью, когда та стояла перед ней на полу, положив голову на колени. Это был ритуал. Через три дня его надо было непременно повторять.

На лето в деревне всех детей стригли наголо, и меня тоже. Такой вот лысой и пошла я в школу. На зиму волосы отрастали, но их не убирали, с ними голове теплее, из двух зол выбирали меньшее. Всю начальную школу проучилась я с голой головой, только в третьем и четвертом классах мама оставляла мне маленькую челку. Стригла она сама, большими неуклюжими ножницами. Стригла старательно, чтоб голова была не страшной. Красота все равно не получалась, зато был хоть какой-то выход из положения.

Помню, как наша тетка Мария выла от «жизни такой проклятущей». Все в избах часто сокрушались: «Ну-ка, все опрокинулось на нас разом: немцы, голод, вши и облигации. Конца-краю не видно».

Чуть позже в самом центре села была поставлена откуда-то привезенная большая металлическая печь. Снизу она топилась дровами. В нее закладывали все вещи колхозников, вплоть до верхней одежды и старых ватных одеял. Сетовали, что некоторые вещи тряхнуть нельзя: так и сыпались из них паразиты. Вся эта ветошь, весь нехитрый, убогий «гардеробчик» выжаривались. Как-то мама пришла с работы и, смеясь, с юмором рассказала, что рядом с печью пройти нельзя: стоит трескотня, слышна чикотня – это колхозные насекомые лопаются. Чтобы в этих условиях сохранить бодрость духа, не потерять еще интерес к жизни, не впасть в отчаяние, приходилось смеяться над собой. Этот пусть принужденный смех над собой хоть как-то компенсировал те зловещие жизненные обстоятельства, в которые загнали всех нежданно-негаданно колхоз и война.

Спецпечь еще долго чернела на пригорке, но так и не справилась кардинально с насущной проблемой тогдашней жизни. Когда я была школьницей, ее решали просто, точнее, варварски. В школу приходили медики, проверяли наши головы, выворачивали воротники, заглядывали в нижнее белье и приносили огромное количество дуста. Дуста не жалели, им засыпали всех школьничков так, что в классе бус[10]10
  Бус – здесь: пелена, туман.


[Закрыть]
стоял после их ухода, но наши «звери» не сдыхали, они делали свое пакостное дело: плодились и ели нас поедом.

Мальчишки придумали для нас, девчонок, дразнилку, которую частенько распевали перед нами на переменах: «Ха-ха, кудри вьются, вши смеются, гнидки песенки поют». Дуст даже выдавали в кулечках из бумаги на родительских собраниях нашим родителям.

Много позже выяснилось, что этот бледно-серый порошок – страшный яд для всего живого, особенно людей. Что же это было? Борьба во спасение? А может, что-то другое, чего мы не знаем? В это сейчас трудно поверить, но было так.

Это правда тогдашней жизни, а правда суда не боится, всплывет, хоть золотом ее засыпь. Никаких мер предосторожности в обращении с дустом и со специальным ядовитым мылом не соблюдалось, а главное – не разъяснялось малограмотным людям. Кулечек долго валялся у нас в сенях под лавкой, пока его не размазали тряпкой при мытье пола.

Жизнь заставила через несколько лет открыть в селе общественную баню. Это было слабым спасением, просуществовала она недолго, из-за антисанитарии ее закрыли.

Помню, я уже готовилась идти в седьмой класс и приобретала новые учебники. Открыв зоологию, совершенно незнакомый мне учебник, я обнаружила на первой странице огромный рисунок увеличенной мохнатой «красавицы». От таких картинок в учебниках и мозги искалечить детям можно, ей-богу! Усилием воли заставила я себя прочесть этот параграф, рассказать и показать это все маме.

– Видать, всех едят, не нас одних, вот и пугают школьников, чтоб боролись почаще да чистоту соблюдали. Мелюзга, плюнуть жалко, а спасу от них нет. Как такую дрянь изучать и все об них прописывать?

Когда я впервые услышала слово «педикулез», то выяснила, что это заболевание кожи, вызванное их укусами. Страдают от него не только от грязи, но и от истощения. Ах вот почему все наши усилия были бесполезными! Мы голодные – в этом ответ. Мы не знали даже, что это болезнь. Я же не полюбила зоологию, а много позже поняла, как важно сделать для учеников хороший учебник. В основном слушала внимательно объяснение учителя, женщины уставшей и непонятой.

Ее семья приехала к нам на временное проживание с оккупированной Украины. Она преподавала предмет без влюбленности и энтузиазма, возможно, у нее были свои неразрешенные проблемы.

Мама винила во всем себя, а после приняла окончательное для нас решение: летом снова идти в пастухи, другого выхода нет. Она рассуждала, что летом у реки мы будем ежедневно мыться – это наше спасение. Наивно полагала мама, что все сразу изменится к лучшему, а главный ее расчет был направлен на то, что не будут теряться трудодни. Твердый заработок в кармане.

– А то, лесной их знает, сколь трудодней записывают? Вперед черт ногу сломит, чем я разберусь в ихней бухгалтерии. Только бы Бог послал лето теплое да не шибко дождливое. – Она размечталась: – Найдем за осинниками смородины, калины, боярки… В кустах от зноя можно спастись, лес умереть с голоду не даст. Мы вместе с тобой будем дышать вольным воздухом – это полезно. Обе посмотрим, как плывут облака, как бежит наша река. На лугах приволье и простор. Ты будешь у меня на глазах, поможешь мне телят загонять. Трава на поскотине густая и мягкая, обуви не надо, можно бегать босиком. А красота-то какая! Природу надо любить всегда.

Меня восхищали сами пастухи: недремлющий, наблюдательный, несуетливый народ. Это были люди откровенные, простые. Они охотно делились своей последней скудной едой, давали разные советы, откликались на всякую нужду. А еще они умели и любили мечтать. Став уже взрослой и побывав во многих местах, я не чувствую себя отдохнувшей, если не повидаю свое село. И всякий раз прихожу я сюда, где долгие годы под палящим солнцем и под проливным дождем бегали мы с мамой.

Я стою на высоком берегу реки и вижу, как по мостику, перекинутому через ров, бежит босиком на поскотину к маме маленькая худенькая девочка в выцветшем ситцевом платьице, с холщовой сумкой, застегнутой на большую черную пуговицу. В сумке не всегда был кусочек хлебца, но книжка была всегда. То вижу ее, как плачет она, лежа на мягкой зеленой траве, закрыв книгу.

Нет большего счастья на земле, чем видеть весь купол голубого неба, ощущать под ногами теплую землю, слышать, как где-то стучит дятел, рвать полевые благоуханные цветы и знать, что есть на земле место, которое взрастило и укрепило тебя, помогло преодолеть трудности и вселило надежду. Место, которое зовется малой родиной. Его любим мы, как любим свою мать.

Глава 10. У последней черты

В войну и после войны ходил по крестьянским подворьям инспектор райфинотдела (РАЙФО). Это была в ту пору фигура! Уже с ободранных до нитки колхозников он вымолачивал налоги, вытрясал недоимки. Отдать надо было все: молоко, масло, яйца, шерсть, шкуры… Себе оставить, как тогда говорили, «кукиш с маслом». Он вбивал в души колхозников тревогу за свои долги перед государством. Рыжий, коренастый, с выпученными белыми глазами, он ходил по селу неторопливо с большой, видевшей виды сумкой на ремне, которая держалась на его крепком плече. Ходил, как ходят часы – с точной периодичностью заходя в каждую избу. Ворота открывал неторопливо, распахивал их широко и точно так же неторопливо и основательно закрывал. Завидя его, мама с теткой Марией затихали, садились по разным углам, сжимались, уходили в себя и ждали. Я замирала на печи. (Визиты инспектора я не могу и сейчас забыть.) Женщины начинали шепотом переговариваться между собой.

– Упеть шарапучего черт несет, чё будем делать, Лизунька? – вздыхала тощая, серая, как летучая мышь, тетка Мария.

– С меня брать нечего, кроме пустого сундучка и вшей. Я вся со всем. Подумать только: с зубов кожу дерут, – отзывалась мама.

– И у нас с Яшкой вошь на аркане. Ой, конца и краю обдираловке нет.

Почему я помню этот диалог в подробностях? Да потому, что перед приходом инспектора он всякий раз повторялся. Мама устраивалась в своем углу поудобнее и, безнадежно махая рукой, говорила:

– Пусть ходит, пишет, подсчитывает, да хоть всю избу перетрясет, у нас шаром покати. Сами каждый день как волки голодные. С нас взять нече.

Картина эта ничего хорошего не сулила даже мне с печи. Я боялась инспектора. Наверное, им пугали детей, которые долго не засыпали. Мне было страшно за маму и тетку Марию, я боялась, что за долги их увезут куда-нибудь. Не постучав в дверь, не поздороваясь, инспектор впихивал свое грузное тело в длинном, несуразном темно-сером пальто из грубого сукна в наш низ. В бесформенной, изношенной огромной шапке голова его была похожа на болотную кочку. В больших серых пимах, тяжело дыша, пробирался он в передний угол стола, основательно рассаживался на лавке, неторопливо вынимал из огромной сумки такую же огромную амбарную книгу, пыхтел и обстоятельно, бережно разглаживал ее листы, содержащие столь угрожающие обвинительные цифры. Огромный, грязный палец водил по листу и вот наконец натолкнулся на нужную фамилию. Тут инспектор поднял свою голову и, тяжело дыша, обратился к маме:

– Долги почему не погасила? Где твои молоко и яйца?

– Коровы у меня нет, молоко сама не помню, когда пила, и яичек не несу.

Он выпучил на маму большие белые глаза.

– Так заводи корову, кур. Город голодает, его колхоз кормит.

– А кто нас кормить будет? Мужика нет, а силы у меня столько, что после работы только и думаю, как бы дорогой не упасть.

Мама оправдывалась перед инспектором. Нам даже кур невозможно было завести. Кормить их нечем, так как самим было нечего есть, да и в избе места столько, что «кошка легет – хвост некуда положить». Однако такие доводы инспектора не устраивали, он стоял на своем.

– Ничего знать не хочу, кроме твоих недоимков. Ты в селе самый большой должник, а если не сдаешь, что положено, – значит, против советской власти идешь.

– Да не иду я ни против тебя, ни против власти. Войдите в мое положение, товарищ инспектор: нет у меня ничего, кроме девчонки.

После таких слов я зашевелилась на печи. Мама закуксилась и прослезилась.

Немногословный, глядя в упор, тряс он почем зря мою ничего не имеющую маму, и весь его вид наводил на нас страх и ужас. Не называя по имени, перевел он свой огненный взор на тетку Марию и подозвал ее к себе. У нее были корова и куры. И была она рабой этих животных. На деле не они ее кормили, а только она их. Работали вместе с сыном Яшкой день и ночь на своих животных, будучи уверены в том, что они спасут их от неминучей голодной смерти. Тут надо вспомнить, что тетка Мария была совершенно безграмотная, вместо своей подписи могла поставить только большой, неуклюжий крест, куда укажут. Ни в цифрах, ни в буквах не видела она смысла, она могла только «робить».

– Вот видишь, – тут инспектор ткнул в амбарную книгу своим жирным крючковатым пальцем с грязным ногтем, – недоимки по молоку, мясу у тебя, Мария!

– Топерь зима, корова еще молодая, кормить ее нечем. Сена не хватило, а заморенная корова на пустом пойле молока не дает. Где я чё возьму? – завыла она в кулак.

– А я что писать должен, если у тебя имеются в наличии по книге корова и куры? – вылупил на нее глаза инспектор.

– Я почем знаю? Дело твое. Чё хошь, то и пиши. Все отдаю каждый день на молоканку, самим ись нече.

Молоканкой у нас в селе называли пункт приема молока, масла, яиц… от колхозников. Это заявление инспектора не устроило, и, прежде чем уйти из нашей избы, он назвал женщин укрывателями и высказал подозрение, что таких надо отдавать под суд. Я затрепыхалась на печи, почуя, что слово «суд» не самое подходящее для нас слово. Мама моя была догадливее тетки Марии и иногда умела сказать.

– Да мы бы все отдали, не пожалели бы, видит Бог. Понимаем ведь, не беспутные какие, что всем есть охота, да и не по разу в день и в городах, и в деревнях, но поверь, ей-богу, нет у нас ничё, хоть за ноги тряси, обыскивай, все на виду.

Выпученные глаза вымогателя, как его называли в деревне втихую, угасли, глаза закатились, голова опрокинулась вниз, застыла. Вдруг амбарная книга захлопнулась. Женщины при этом встрепенулись, как подстреленные вороны. Все ждали, когда он уйдет. Перед уходом он еще раз напомнил женщинам о долгах и вылез тихо, молча из избы. Тут только женщины облегченно вздохнули, как будто забыли, что он всегда появляется своевременно в нужном месте со своей бухгалтерией, не испытывая к своим жертвам ни милосердия, ни жалости. До сих пор в моем сознании возникает он как некий участник неведомой, тайной войны, в которой нет победителей и побежденных, как держатель колхозного строя. Зловещая, незавидная была у него должность. Страдал ли он от нее сам? Один вид его наводил в деревне страху на окружающих. Мои женщины после его посещения всякий раз находились в полуобморочном состоянии. И чего только не услышишь от них после ухода!

– Печенки его не выносят. Ну-ко, хоть роди, да подай ему, вынь да положь, а где взять? Робим, робим, а за что? Все в долгах, как буржуи в шелках. Да черт с ним, ползай он. На его посмотреть – только плюнуть. Зимой и летом – все одним цветом, в одном пальте ходит, что хоть ли инспектор и с большой сумкой…

После такой встряски женщинам надо было успокоиться, прийти в себя и продолжать жизнь в привычном режиме. Но как успокоишься, когда недоимки, налоги висят на тебе, о них напоминают или угрожают, доводят до «зла горя». Тетка Мария стала, по словам мамы, «маленько не в себе». Она иногда пугала нас неожиданными, не вписывающимися в общий уклад жизни решениями, просьбами.

– Неладно у нее чё-то с головой стало. То ли голод на нее так повлиял или стряхнули, когда она еще в брюхе была, а то, поди, и сама когда-то с печи неловко пала – вот и стала слабая на голову, – судачила про нее мама.

После войны осталась она одна с Яшкой, как и мы с мамой. Все беды навалились разом, жизнь покатилась под гору, и конца-краю этому не видать. Вот и сейчас после угрожающих обвинений, упреков, требований инспектора в адрес беспомощных, малограмотных женщин обе они обмякли и пригорюнились. Он брал их на испуг, давил на психику, знал, что перед ним всего лишь бессловесные, убитые войной, горем, голодом и холодом безжизненные бабы. Бесправные, униженные всей системой колхозного строя, они не могли в одиночку справиться с проблемами, которые подбросила им безжалостно жизнь, а главное, война. Она не вовремя сделала их, еще молодых, навсегда вдовами, отобрала надежду не только на простое человеческое счастье, но даже на выживание. Женщины сидели какое-то время по своим углам неподвижно, в избе воцарилась тишина, и вдруг тетка Мария внезапно и не ко времени попросила маму:

– Спой, Лиза, «Во саду при долине».

Мама встрепенулась, удивленно уставилась на сноху и, помолчав еще немного, печально и тихо запела:

 
Во саду ли при долине
Громко пел соловей,
А я, мальчик, на чужбине
Позабыт для людей.
Позабыт, позаброшен,
С молодых юных лет
Я остался сиротою,
Счастья-доли мне нет.
Я умру, на чужбине
Похоронят меня,
И родные не узнают,
Где могилка моя.
 

К тому времени я уже заметила, что тетка Мария любила только эту песню. Она время от времени просила маму спеть ее и даже за это угощала нас молоком. Меня волновало, почему она любит эту жалобную песню, и как-то раз мама поведала мне тайну их породы.

Они пришли давно на Урал откуда-то издалека. Их звали у нас мадьярами. Так и мама называла за глаза Марию – мадьяркой, когда сердилась на нее. Как попали они на Урал, да еще в нашу глухомань, тетка Мария не знала. Она родилась уже здесь, в деревне Фадюшино, что в 10 километрах от нашего Ленска. Мамин брат Петр высватал ее по чьей-то подсказке, так как по тем временам их род был зажиточный, а тетка Мария была в работе «люта, себя не щадила». К слову сказать, умерла она рано «от натуги», как писала мне в письме мама, когда я была студенткой.

Однако вернемся в наш низ. От спетой жалобной песни, ее трагического содержания и тяжелого конца мы все трое зарыдали в три ручья. К маминому огорчению, плакала и я. Мама заволновалась, что я тоже плачу, начала успокаивать и уговаривать меня, что все в песне придумка, в голову ее не брать и инспектора тоже. «Пусть он идет с бумагами, откуда пришел, если с этих пор ты будешь в голову брать, то долог век покажется». Недоимки эти были не у нас одних. Все в деревне страдали от непомерно высоких налогов. Не описать мне те времена, да и жизнь гораздо богаче и разнообразней нашего «великого и могучего русского языка». Тут самое время сделать оговорку, что инспектор отменно справлялся со своими должностными обязанностями, но, надо заметить, он не оскорблял колхозников. Другое дело – председатель колхоза, который был, в отличие от инспектора, наш, свой, местный. Много позже я заметила, что многие, войдя в начальники, выходят из людей. После моего старого деда это был здоровый мужик средних лет. Я была свидетелем, как он любил командовать, куражиться, показывать «кузькину мать». Он вышел из грязи в князи, дорвался до заветной мечты, принял всем сердцем советскую власть, а колхоз, как свой огород. При его физических данных ему бы в самый раз валить лес, метать сено в стога… но куда там? Гораздо легче выбиться в люди за преданное служение колхозному строю, а там – понужать сирых, убогих колхозников, приказывать, а уж проверять свои приказы – самое милое дело, вот где можно досыта насладиться своей властью!..

Как-то мама решилась тогда на отчаянный шаг: в один из зимних дней не пошла она на колхозную работу по разнарядке бригадира, а решила заняться нашим нехитрым хозяйством, а еще она хотела довязать кому-то подзор. Ранее вязала она его длинными зимними ночами. «Кому ночки, а мне все денечки», – говорила она. Мечтала, как довяжет кружево, на вырученные деньги купит мне хлопчатобумажные чулки на зиму да порадует конфетками-подушечками. Я знала, что те конфетки были в ящиках, как одно сладкое месиво, но продавец Петр Исаакович железным совочком наковыряет их и отвесит: пососешь, порадуешься. Мы обе мечтали подсластить себе маленько жизнь. Но не успела мама вымыть пол, как вбежал в избу колхозный председатель и закричал с порога…

Чего я только не услышала тогда! Что отдаст он маму под суд за тунеядство, сгноит ее в тюрьме на острове Сахалин… Он бегал по избе как ошалелый, угрожал, а моя измученная мама вдруг осмелела, начала сопротивляться, пытаясь всячески доказывать свое право на собственную жизнь.

– Ты думаешь, что если сошлешь меня на соколиные острова, то для тебя сразу десять солнцев взойдет? Ты тоже с неба звезды не рвешь. Ссылать меня некуда, я и так в ссылке живу, хуже катаржанки.

Она пыталась пригласить его к разговору, с тем чтобы он вник в наше положение, и вымаливала у него только один день.

– Вши заедают совсем, хуже голода. Христом Богом прошу.

Но председатель был неумолим и жесток. Он давил на ее совесть.

– Вся страна вытягивает жилы, чтобы восстановить разрушенное войной хозяйство, а ты печь затопила, у огня устроилась и как заговорила! Советская власть дала тебе, малограмотной, свободу, вот и расхрабрилась. Только знай, что ты мне будешь подчиняться, пока советская власть доверила мне колхоз.

Начальник не входил в наше положение. Он гнал маму на работу, как гнали скот с пастбища в вонючую ферму, и при этом приказывал ей работать так, «чтоб за ушами пищало», угрожал «вычикнуть ее из колхоза», чтоб пожила тогда Святым Духом. Председатель был в бешенстве, на нас глядели его демонские глаза, он махал кулаками и кричал, на что мама не выдержала:

– Не ори на меня, а то Таню сторонником сделаешь. Я работаю, как могу, в свою силу. Выше себя все равно не прыгнешь. Ты думаешь, я против советской власти иду? Да пущай она будет. Мне все равно, какая власть, но только не может человек существовать так, как я! Убей меня на месте! Я ведь как мышь в норе, а то и хуже. Она хоть сама себе хозяйка, а я всем подчиняйся, не перечь. Разве это жизнь? Сгниваю на корню. Ладно бы одна, а то ведь дочь сиротой осталась. Только на свет идет, а уж рахитом признали. Ловко ли мне? Войди в мое положение.

За все время выяснения их отношений я сидела на печи и не дышала, только слушала, но не плакала. Уже знала, что мне плакать нельзя. Как только я заплачу, так тут же заплачет мама. Помню, что мне хотелось чем-нибудь бросить в него. Столько лет прошло, и сейчас, вспоминая этот скандал, поражаюсь я, как можно было в тех условиях жить, работать, растить детей, оставаясь человеком. Председатель вел себя как рабовладелец, видимо, считал, что власть его над колхозниками неограниченна.

– Приработок она захотела иметь, кружева плести да продавать. А вот этого не хочешь?

С этими словами выхватил он из маминых рук кружево и бросил его в горящую печь. Представляю сейчас, сколько спеси и надменности, превосходства и вседозволенности пропечаталось тогда на его лице. Мама, увидев уже почти довязанное длинное кружево, над которым колдовала столько ночей, пылающим в печи, зарыдала и бессильно опустилась на лавку, положив свои руки на острые колени. Слезы градом лились из ее глаз, а ее маленькое, худое тельце вздрагивало, как у девчонки-подростка. И все же она нашла в себе силы вновь обратиться к своему начальнику:

– Разве ты не чуешь, что живу я, как оныка на притыке. Не живу, а только небо копчу. Ты же видишь, что у меня на сегодня одна земля, небом крытая, да дочь, а ее приголубить некогда. Я, как нароблюсь, так в чем приду, в том и усну, раздеться сил нет. Я сейчас готова терпеть еще столько, сколько надо…

Тут вдруг мама встала против своего обидчика. Большие зеленые глаза ее открыто смотрели на него.

– Почему ты бросил мое кружево в печь? Мой, а ведь не свой труд спалил. Ты мне его колупал ночами? Отвечай! Отольются тебе мои слезы. Я еще много свяжу, напряду, вытку… Думаю, руки ты у меня не выдернешь. А голос ты поднял на меня потому, что нет у меня обороны, а раз так, то «клюйте, сороки, вороны». Как в пословице говорится: «Бессовестный сам наскочит, а на тихого без него нанесут».

Председатель уж точно не ожидал от мамы таких речей, таких оценок. И мне показалось, что в конце этой сцены он начал будто оправдываться, хотя злость его выдавали багровое лицо и гневный тон.

– С меня тоже спрос есть, колхозу надо вовремя хлеб государству сдать.

Я на всю жизнь запомнила тот скандал, где не было только рукопашного боя. Видимо, от жалости к маме я глядела на него угрожающе. Тут он посмотрел в мою сторону.

– Ишь ты, маленькая, а тоже глаза выбуравливает на меня, как мать. Сиди на печи, а мать пойдет на работу, куда бригадир нарядил.

Но прежде, чем выскочить из избы, он бросил маме на ходу:

– Не вынуждай меня боле, а на работу сейчас надо идти, Лиза, ничего не поделаешь.

Что бы это означало? Лукавая форма извинения, а быть может, этот мамин отпор был для него тоже потрясением? Но уж точно он не ожидал такого от горемычной женщины.

– Хорошо, что крючок железный, не сгорит. Найду. А если не найду – вот горе-то мне. Тогда, считай, без ножа меня зарезал! – запричитала мама.

Я с печки видела, что крючок выпал из кружева, и слезла с печи, чтоб его искать.

Она стала собираться на работу. Зимний день вступал в свои права и ничего хорошего не сулил. Темно-серые низкие тучи грозили обильным снегом. Мама, собираясь, без конца говорила сама с собой, давала оценку случившемуся:

– Гладкому да сытому можно и руками махать. Я знаю, что он живет, как сыр в масле катается. Обидел и не сконфузился, а то не подумал, что нас колхозниками сделали не по своей воле, потому и понужают все, кому не лень, да везде тебя тычут, не подумать, не остепениться не дадут.

Больше всего мама горевала о недовязанном кружеве: хоть какие-то бы деньги за него дали, а то в колхозе денег «в глаза не видим и во сне они нам не снятся».

– Только чертомелим с утра до звезд, а нас еще и за людей не считают. Спасибо никогда не скажут, как будто у нас не душа, а голик[11]11
  Голи́к – веник из голых прутьев.


[Закрыть]

Мама говорила сама с собой и собиралась. Она с тоской посмотрела в окно. Погода портилась, ветер бросал снег в окно и подвывал.

– Не живем, а боремся, кто кого одолеет: холод нас или мы холод.

Перед самым уходом она бросила в печку-буржуйку несколько картофелин, засыпала их горячей золой, чтоб испеклись. На улице ветер дул уже зловеще.

– Чё на земле, то и на небе. Нигде мира и покоя нет.

Как сейчас, перед глазами: она стоит передо мной, уже готовая к выходу. Все на ней старое, серое, изношенное, а на ногах кирзовые сапоги. Старую фуфайку, изрядно потрепанную, подпоясала она ремнем, чтоб не поддувало.

– Ладно, – утешала себя мама, – я легонькая, попутный ветер быстро умчит меня веянку вертеть.

Она хлопнула себя руками по бокам и сказала:

– Измученный, истерзанный наш брат мастеровой, хоть бы сегодня полтрудодня записали.

Потом на ходу вытащила из печки картошки прямо на пол, одну взяла и быстро перекинула с руки на руку, очистила от верхней жженой кожуры, раздавила ее между коленями и воскликнула с радостью:

– Один песок, Таня! Наешься тут без меня, я скоро вернусь, не вой, гляди-поглядывай в окошко, за окном, может, человека увидишь. Вот и опять не выискала я у тебя вшей! – сплюнула мама на ходу в ладонь, махнула рукой и побежала в пургу.

Я, вся почесываясь, взяла с пола печенки и села к столу.

Удивительной способностью обладала моя мама: обиды, наказание она не воспринимала как унижение, а как преподанный жизненный урок. Сердилась по-детски, не зло, а как учили ее сызмальства подставлять правую щеку, если ударят по левой. Месть считала чуть ли не самым большим грехом и всегда мне говорила, что злой да мстительной быть – только Бога гневить. Только обреченные глаза и покорный взгляд выдавали ее обиду.

Мы строили социализм, да еще с человеческим лицом, потом коммунизм (толком не зная, что это такое), побеждали империализм, восхваляли ленинскую гвардию, возносили до небес коммунистов, ставили их себе в пример, а своего простого труженика, на ком все держится в жизни, унижали, обижали, а подчас и забывали.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации