Текст книги "Багатель"
![](/books_files/covers/thumbs_240/bagatel-212480.jpg)
Автор книги: Татьяна Шапошникова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
И Настя каждый день закрашивала широкой малярной кистью с белой краской (так советовала мать) ту девушку вместе с ее ребенком в цветастом голубом, а иногда в зеленом, платьице. В конце ее трудов (рука болела почти взаправду) девушки с ребенком вроде бы не существовало, и остаток дня Настя чувствовала себе увереннее.
Вот только с некоторых пор Настя опасалась заходить в церковь – там изо всех углов на нее смотрела женщина с ребенком на руках, с нежным изгибом губ, ждущая, зовущая. В ее бесконечно страдающих глазах Насте почему-то виделась та. И тогда Настя окончательно уверилась, что там, в храме, ей со всех полотен грозили возмездием.
– Ты ни в чем не виновата! – с жаром восклицала мать. (Вот уже несколько лет, как Настя перетащила в город на Неве всю семью.) – Он – может быть! Но ты – нисколько! Знаешь, какие сейчас бывают девицы: сами в постель залезают и специально беременеют!
Иногда Насте снился крик той девушки. Страшный крик. Как будто Степан тогда, на лестничной клетке, ударил ее. Может, ударил? Ах, какая разница! Лучше бы ударил. Тогда Настя хотя бы знала, что ему не все равно.
А еще после того визита она какое-то время всерьез боялась выходить из дома – оглядывалась. Озиралась на детских площадках, словно вор на ярмарке, как будто украла! А она всерьез боялась, что та девушка могла подкараулить ее, Настю, накинуться на нее из-за угла, вцепиться в ее Ивана. И Настя привыкла ходить с Иваном всюду за руку.
Дома она подходила к своему Степану, неизменно сидящему за компьютером с двумя мониторами, обнимала его за шею, если он позволял ей это, смотрела на это удивительно красивое лицо, глубоко одухотворенные черты, прекрасные глаза – в которых виделось намного больше, чем там было на самом деле… Он был одержим наукой, обожал свой институт, оставался трогательно преданным матери и бабушке, был добрым товарищем малютке-сыну – но она боялась его прекрасных глаз. В них не было ни единого воспоминания о его девочке.
Ах, если бы этой девочки не было на свете! Тогда бы Степан принадлежал только им двоим! Тогда бы Настя смогла стать, наконец, счастливой, как все!
Деньги, квитанции, расчетные листки по зарплате в их семье хранились в фамильном хрустале за стеклом – всем этим заведовала Настя. Еще Настя пользовалась банковскими картами мужа – и, по совету матери, отслеживала все суммы, которые с них уходили. Особенно тщательно она следила за его счетами после того, как пару лет назад под вечер к ним в квартиру заявилась какая-то старуха опустившегося вида: Настя успела заметить разорванную местами куртку, тонкий запах, исходящий, не исключено, из гнезда на голове у старухи, полуприкрытый, вероятно уже насовсем, один глаз, к которому старуха инстинктивно тянулась пальцами, когда ей хотелось что-то разглядеть. Степан сам открыл ей дверь и беседовал с этой сумасшедшей как со старой знакомой и довольно долго стоял с ней в их новом тамбуре – им все-таки удалось оттяпать часть общего коридора. Как сквозь сон Настя слушала (нет-нет, никакого крика не было и в помине, наоборот, у старухи оказался на удивление звучный и приятный голос), что он вскружил голову, обещал жениться, сделал ребенка, испортил жизнь, ребенок болеет, она болеет, а ведь так быть не должно – и что, конечно, ни разу он даже не подумал послать денег… Да, конечно, ее цель была деньги: на чувства старуха здесь не рассчитывала.
– Но у меня действительно нет денег, – вкрадчиво возразил Степан.
Это была сущая правда. Денег не было. Деньги только что были уплачены за перелет и апартаменты на Тенерифе, куда они отправлялись послезавтра.
В самолете восторженный Иван изображал пилота, а Настя молилась, чтобы они не разбились. И в море по-прежнему не выпускала его руки из своей. И в номере не оставляла ребенка одного. И не пила вина за ужином, чтобы не расслабиться и даже на самое малое время не выпустить Ивана из виду. (Одна их знакомая пара однажды вернулась с отдыха без ребенка.)
Настя боялась.
– Вы страшный человек, – сказала старуха тогда, прежде чем уйти навсегда.
Кажется, с ней случился инсульт, и ее очень быстро не стало.
На следующий день Настя снова сидела на веранде, с какой-то бесполезной, ненужной книжкой (а что еще ей оставалось делать?!), и ждала мать, которая должна была вернуться из города с продуктами, а может, и кое-какими вещами для маленького. Настя уже сто раз поднимала глаза от книжки и смотрела на дорогу: тщетно.
Вдруг у калитки показалась запыхавшаяся соседка и, увидев Настю, побежала к ней по тропинке, не сбавляя хода. Настя испуганно приподнялась.
– Ты знаешь, что случилось?
– А что такое?!
– Блэкаут! Ничего не работает. Нет ни электричества, ни сотовой связи. Полная неизвестность. Все рванули в город. Мы с Сашкой едем с Козменками, а ты иди попросись к Романовскому в машину. Он тебе не откажет. Давай-давай! Бери сумку и сверху накинь на себя что-нибудь и быстренько. – Соседка окинула опытным взглядом Настин живот. – Лучше я сама тебя отведу.
– Тетя Нина! – позвали ее с дороги.
Настя пришла в себя.
– Идите, Нина Павловна, Романовские через два дома, я сама.
Произошло что-то ужасное? Может, война? Какие глупости! Очередной «черный август», все это уже было. Ну и куда бежать? В город или в поле? Дети мегаполиса, они все-таки все рвутся в город.
Когда Настя, довольно скоро, подошла к дому Романовского, хозяина и машины уже не было. Настя взяла в руки мобильник – ни один вызов не работал. «Спокойно, без паники», – сказала она себе. Она действительно ничуть не испугалась. Наоборот, ею овладела непонятная бравада.
Она вернулась в дом, попробовала позвонить оттуда (безрезультатно), переложила вещи в рюкзачок, добавила туда кое-что, присела на дорожку, заперла дверь и вышла на тропинку, ведущую в сторону Павловска. Вообще-то у нее был выбор: можно было выйти на шоссе и попытаться поймать маршрутку или попутку. Но как знать, возможно, они все переполнены. Настя посмотрела на горизонт: солнце уже начало садиться, нельзя было терять ни минуты. Если она все рассчитала правильно, то меньше чем за полтора часа она дойдет до Павловска.
Нет, ни перед Новым годом, ни на другие праздничные даты никаких переводов ее муж не делал.
Жизнь катилась на хорошо смазанных колесах: они каждый год продолжали ездить на море, иногда даже не по одному разу. Какие там Турция с Египтом! Шри-Ланка, Гоа, Рейкьявик. С какой быстротой и легкостью она, девушка из заволжских лесов, научилась калькулировать свой собственный тур на маленьком волшебном экранчике, обязательно с символикой «Эппл»! Но каждый детский утренник, каждый пляж, каждый аквапарк, площадка, куда они вываливались своей счастливой семьей, превращались в мучение, потому что она, даже не глядя в сторону мужа, все время терзала себя тем, что пыталась угадать, смотрит он на маленьких девочек или нет. Нет, не было в его жизни дочери. Не было ей там места.
В своих фантазиях она доигралась до того, что в голову ей пришла еще более дикая, абсурдная мысль: то, что Степан выбрал ее, Настю, в сущности, это была случайность…
– Какая она была? – спрашивала та давнишняя и еще наивная Настя на простынях у Степана, имея в виду, конечно, ту, к которой так сильно его ревновала.
– Смешная была. Всему верила, – нехотя улыбался Степан.
– А тебе верить нельзя? – широко распахивала глаза Настя. Уже играла.
– Мне – можно, но только мне одному! – Степан целовал ее в голову, и этот простой любящий жест убеждал ее в том, что да, ее Степану верить можно. – Просто мы с ней не совпали – ни в чем.
Слова, слова, очень много слов. Слишком много. «Вы страшный человек», – снова вспомнилось старухино напоследок. Выходит, и она, Настя, тоже страшный человек?! Человек, который правды боится больше всего на свете?
Она шла с рюкзаком за плечами по розовой тропинке и ревела уже не от его измен, а оттого, что догадалась, как страшно ей с ним было все эти годы жить. Всякий раз она смотрела на него и у нее дух захватывало при виде этого великолепного животного, гибкого, страстного, чарующего, подчиняющего себе всех вокруг. Он не слышал крика той девушки. Ни сейчас, ни тогда. Респектабельный и благообразный, с докторской бородкой и портфелем в руке, в неприлично дорогих очках, он наклонялся над коляской и влюбленными глазами глядел на своего сына – и никому из зрителей даже в голову не приходило, что для того, чтобы вот так любить одного ребенка, он бросил другого. И никогда не искал того, другого, среди гомонящей толпы детей. А ведь у того, другого, были его глаза, его ресницы, его пальцы, его улыбка.
Всю свою жизнь с ним она готовила себя… нет, не к изменам исподтишка (этого у них и так было предостаточно), но к какому-нибудь ужасному событию, к настоящему предательству – к тому, что однажды он оставит ее с Иваном. Признался же он ей когда-то, что «хочет быть честным с ней». А если уж ей быть честной, то всю свою жизнь она до смерти боялась, что он отправится туда – боялась и ждала этого. Пойдет узнать, посмотреть, исправить – забрать вот это счастье у них, у Насти с Иваном, и отдать той девушке и ее ребенку… Боялась и ждала. Она ждала – а он нет! Ему этого было не нужно. Она себе все придумала! И его – тоже! И свою жизнь… придумала? Свою жизнь вместе с ним? И, значит, себя?!
Из Настиной головы все никак не шли ноги в серых колготках, и она сглатывала злые слезы, потому что ноги эти, несмотря на потертые квадратные носы ботинок, были красивые. И он, Степан, ха-ха, был первым обладателем этих ног. Первым и единственным, если это правда из того, что тогда наговорила старуха.
И еще ей было очень жаль себя оттого, что обладательницу серых колготок ее Степан никогда не узнает иной, нежели молодой и красивой, обожающе глядящей ему в рот, доверчиво прыгающей ему в руки, а вот ей от него, теперешней, с ее оплывшими бедрами и гусиными лапками на лице – никуда не спрятаться. Она одна из всех его женщин ему жена, но именно она перед ним так беззащитна! И Настя плакала, потому что расплатиться за чужую загубленную жизнь, как и за свою собственную, оказывается, невозможно.
Да, ей было страшно, страшно рядом с ним всю их жизнь! Страшно – быть одной плотью с мужчиной, который бросил своего ребенка и не знает своей вины.
Ее собственный ребенок внутри нее, три двести, затихорившийся перед процедурой появления на свет, ее волновал мало. Она намеренно не спрашивала пол ребенка на УЗИ. Восьмилетней сын, оставшийся в городе с мужем, – впервые, пожалуй, она разлучилась с ним…
Она попыталась ощутить привычную тревогу за сына – и не смогла: все прежние чувства в ней словно умерли… А ведь как она боялась оставлять его одного! С мужем, с матерью – боялась, что не доглядят и что-нибудь случится. Что-то ужасное, непоправимое. Как она всегда каменела, когда слышала в новостях, что на таком-то шоссе разбилась легковушка, погибли водитель и ребенок. Она думала об оставшейся в живых матери ребенка и почти теряла сознание от ужаса, представляя, что на месте того ребенка мог быть ее Иван.
Сумерки сгущались. Тропинка уже давно должна была вывести ее на широкую аллею парка… Или на асфальтированную дорогу, если она что-то перепутала. И люди! Люди перестали попадаться совсем! Настя ощутила, как страх противной холодной жижей начинает разливаться в груди, а потом просачиваться ниже, ниже. Неужели она пропала? Неужели погубила себя и своего почти готового ребенка по глупости, оттого что обиделась на весь свет?! И эти ржавые отблески августовского дня на темно-розовом гравии – последнее, что она видит?! Паника накрывала с головой снова и снова, так что становилось нечем дышать. Казалось, вот-вот, еще одна волна, и она задохнется…
А потом ее резанула боль в пояснице, которую ни с чем не спутаешь. Та самая, которую она ждала. И от этой первой схватки, сбивающей с ног, она, наконец, пришла в себя.
Все очень просто. Она сильная, сильнее всех ее соперниц. И Степан, это великолепное животное, как никто другой чувствует ее силу – поэтому он с ней. Вот и все. Она победительница. Победит и сейчас. Обязательно победит.
Сейчас, если боль не прекратится, она встанет на четвереньки и продолжит двигаться к своей цели. А на время особенно нещадной схватки просто приляжет на бочок и стиснет зубы. На крики и стоны она тратить силы не станет. Она будет дышать – по инструкции. И так обязательно дотянет до цивилизации. Все очень, очень просто.
Через несколько часов все было позади. Настя, подобранная на подъезде к Павловску какой-то супружеской парой на машине, находилась в городской больнице в реанимации после кесарева сечения, которое ей сделали, как и двум другим ночным страдалицам, – для подстраховки, с испугу… Тем более что никто не протестовал.
Ни мужу, ни матери она звонить не стала, хотя связь была давно восстановлена. Пусть поищут ее, мужу это будет полезно. Когда после обеда Насте сообщили, что они здесь, мать и муж, она встала и, чуть согнувшись, придерживая живот, захромала в детское отделение.
Оставаясь незамеченной, она стояла и рассматривала через стекло мать, склонившуюся над младенцем в прозрачной кювете, лепечущую что-то и не помнящую себя от радости. Настя усмехнулась. Если это все-таки девочка, впору назвать ее Викторией. Теперь она выдавит ту насовсем, навсегда. Уж Настя позаботится о том, чтобы выдавила. Она, Настя, и правда победительница. Как она раньше не догадалась? Она выиграла, пожалуй, самое главное – время. Сорокапятилетний Степан влюбится в ее дочку без памяти, и теперь ни ради какой самой замечательной огневушки-потаскушки не станет делить с Настей квартиру, машину, дачу и детей.
Степан тоже стоял, наклонившись над тем, что было запеленуто в кювете; он рассматривал новорожденного с любопытством ученого-антрополога, у которого сегодня удачный день – небольшое, но все-таки открытие! Вот-вот он намеревался выдать какую-то остроту теще и присутствовавшей там молоденькой медсестре, и Настя, чтобы не слышать его, не видеть его, скользнула дальше по своему коридору, так и не обнаружив себя.
Да, они навсегда останутся мужем и женой, только она будет не любить его – она будет иметь его. Он начнет с бо́льшим удовольствием пропадать в командировках, непонятные звонки станут раздаваться чаще и бесцеремоннее, он будет все дольше задерживаться по вечерам, а она будет звонить ему каждые пять минут – и он, находясь в компании какой-нибудь молоденькой дурочки, будет врать ей, что уже выходит с работы – а дурочке врать, что не разводится только ради детей. Она будет звонить ему снова и снова, сатанея, – и он будет сочинять, что находится у метро, при этом сжимая кралю в объятиях, а потом придумает, что… Да мало ли что он придумает? Ведь она проглотит все! А когда ввалится, наконец, в квартиру – никакого вранья уже будет и не нужно. Но если только она позволит себе больше чем два слова на этот счет – он заорет, что ему надо работать и хлопнет дверью своей комнаты.
И он не пошлет туда ни рубля, потому что у него «на самом деле» не будет денег – она и об этом позаботится.
Он никуда от нее не денется, но будет от нее еще дальше… Так, значит, они, двое, никогда и не были одно? Они были… как все?!
Напрасно она так тряслась за Ивана всю его жизнь – и те пять лет, что ждала его. Возмездие уже давно было тут, с нею.
Багатель
Уже в юности характер Марии Максимовны никто бы не назвал простым. Когда пора легкости принятия решений осталась позади, к лишнему весу прибавились дурные привычки и досадные болячки, про ее характер стали говорить – скверный. После выхода на пенсию – невыносимый. «Не просто так муж ее бросил, – судачили подруги между собой. – Он просто должен был однажды хлопнуть дверью!»
Мария Максимовна не верила им – подругам, сослуживицам, соседям: все это было вздор, про характер. Характер у Марии Максимовны был что надо – для жизни, которую она не выбирала. Ведь жизнь Марии Максимовны оказалась суть одна сплошная борьба. В молодости – за место среди себе подобных, в период, следующий сразу после молодости, который Мария Максимовна, привыкшая называть вещи своими именами, стеснялась, подобно другим женщинам, именовать второй молодостью – за мужа, который отчаянно цеплялся как раз-таки за первую (и единственную!) молодость, причем не за свою, в отчаянные девяностые, когда она осталась одна с дочерью, – за выживание. Потом ее ждала длинная и мучительная борьба со старостью. Только не с той старостью, с которой снисходительно улыбающиеся женщины элегантного возраста в элегантных брючных костюмах на каблуках-шпильках, живущие на страницах глянцевого журнала, легко справляются с помощью баночки крема или блистера разноцветных пилюль, а с той, которая не дает уснуть ночью, а утром долго не позволяет подняться с постели, и все дни, одурманенные недугом, сливаются в один, так что даже поход в супермаркет за четыре остановки от дома превращается в событие.
Нынче же в жизни Марии Максимовны, похоже, наступил последний, заключительный, этап борьбы, о котором обычно не говорят, а если говорят, то приглушенно, иносказаниями, за спиной у пациента, ибо болезнь, как ни крути, одержала над Марией Максимовной решительную победу. Однако сама Мария Максимовна, боец по натуре, если и сдавала позиции, вынужденно, то ни за что не признавалась даже самой себе, что отчаянно проигрывает. Этому научила ее как раз жизнь. Воинственно сжав губы, она продолжала противостоять всему и вся, затаившись на своей кровати, торшер с одной стороны, журнальный столик, уставленный пузырьками и флакончиками, с другой. На этой кровати Мария Максимовна делала дыхательную гимнастику, незаметно, как она полагала, для дочери, под одеялом, тренировала мышцы рук и ног, смотрела в книгу с лупой в руке, не переворачивая страниц, и по полчаса собиралась с силами, чтобы подняться с постели и дошаркать до балконной двери с панорамным стеклом.
Так ведь нет! И это был еще не конец!
Новая точка отсчета для Марии Максимовны началась вдруг, внезапно, когда она очнулась на больничной койке без рубашки, но зато в памперсе и с болтающейся у носа кислородной маской. По словам врачей, выходило, что с ней случился удар, – но она им не верила. Она верила только дочери… Однако ее дочь всегда было так легко обмануть!
– Вы знаете эту женщину? – спрашивали у Марии Максимовны люди в зеленых робах, громко и нарочито отчетливо артикулируя, словно та была умственно неполноценной. – Кто это?
Мария Максимовна делала возмущенное лицо и демонстрировала практически полное восстановление речи:
– Что я, дочь свою родную не узнаю, что ли?! – И она принималась шарить ладонью поверх одеяла в надежде встретиться с рукой дочери. И совсем по-другому, жалобно: – Доченька, родная, наклонись, дай тебя обнять.
Дочь брала ее за руку, и ее лицо большим теплым пятном заслоняло зеленые робы.
Итак, новая жизнь Марии Максимовны оказалась снова борьба.
По утрам, когда ей больше всего хотелось спать, дочь будила ее с тарелкой в руке и пыталась засунуть ей в рот кашу. После обычных утренних препирательств – Мария Максимовна никогда в своей жизни не ела на завтрак кашу, только бутерброды – она, явно заставляя себя, съедала несколько ложек. После дочь, приподняв голову Марии Максимовны, вливала ей в рот еще не остывший чай с сахаром, и Мария Максимовна проваливалась в спасительное забытье.
Однако дочь входила к ней снова и снова, тормошила ее, требовала повернуться на правый бок, потом на левый, по очереди – по инструкции. И всякий раз, когда дочь брала ее за руку, Мария Максимовна понимала, что прошло уже два часа, пока она где-то витала. Время от времени дочь, словно инквизитор, вцеплялась в плечо Марии Максимовны и стояла насмерть, пока та не попытается присесть на постели и свесить ноги. В конце концов дочь сама брала ноги Марии Максимовны и, согнув их в коленях, направляла их вниз и, не отпуская предплечья Марии Максимовны, делала рывок в нужную сторону, одновременно подсаживаясь рядом с Марией Максимовной на постель и таким образом подпирая ее собой. Если не получалось, дочь плакала.
Раз в день дочь переодевала Марию Максимовну и делала ей поглаживающий массаж, заодно втирая нужные мази, – всякий раз хмуро, с молчаливым неудовольствием, в одноразовых латексных перчатках, но все-таки ласково.
Беседовать дочери с Марией Максимовной, видно, было совсем невмоготу.
И Мария Максимовна старалась как можно меньше беспокоить дочь вопросами. Когда она ей что-то шептала, дочь всегда переспрашивала, и чаще всего не по одному разу, приклонив ухо к непослушным губам Марии Максимовны. В ответ дочь почти всегда кричала. Она не понимала, что во время последнего инсульта в Марии Максимовне что-то изменилось – она стала слышать вполне сносно, как раньше, как когда-то, это голос у нее почему-то пропал!
Как только дочь уходила из комнаты, Мария Максимовна уходила в себя. Лишенная зрения и возможности передвигаться, она существовала отныне всего лишь только жизнью своей души, и жизнь эта, удивительно дело, отнюдь не утрачивала своего содержания и красок. Наоборот! В этом новом положении Марии Максимовне открывалось столько простора для вещей, до которых ей было просто не добраться, пока она была прежней Марией Максимовной…
Вот она лежит на животе с раскинутыми руками на широком подоконнике в их комнате на втором этаже, готовая к взлету – в правой руке раскрытый зонтик. Окно выходит во двор, как раз над аркой, створки распахнуты до отказа… Полет сорвала проклятущая баба из подъезда напротив, которую все в их дворе, от мала до велика, боялись, и особенно мама Маши Анна Ивановна. Грузная, языкастая тетка Нелли Петровна знала о жизни своих соседей немногим меньше, чем о своей собственной, только интересовало ее это куда больше. И она никогда не забывала напомнить Анне Ивановне, кем та является, – женой врага народа, а ее обожаемая Маша, стало быть, – дочерью врага народа. Маленькая Маша, когда слышала такие слова, начинала отчаянно трястись, и мама Анна Ивановна, уже дома, задернув шторы и закрывшись на все замки, отпаивала ее какими-то настоями.
– Кто бы что бы ни сказал про отца – глаза вниз и молчи! – шептала она…
И вот теперь эта толстая гадюка кричала Маше перед первым в ее жизни полетом:
– Ах ты, дрянь поганая, что вытворяешь, пока мать надрывается, не знает, как тебя прокормить! Вот я сейчас побегу и все матери доложу.
И старая карга (на самом деле сорок с небольшим) вправду проворно заковыляла со двора в сторону парикмахерской, где Машина мама с большим трудом устроилась маникюршей:
– Уби-и-и-лася доча твоя, Аня! Ой, уби-и-лася!! Вывалился твой птенчик из гнезда! – вопила дура на всю улицу…
А Маша тем временем забилась в угол их с мамой комнатки и закрылась передниками и плащами, висевшими на гвоздиках, а ноги замаскировала стоявшими на полу ведром и сапогами. Но когда мама вбежала в комнату и не обнаружила в ней своей дочки – так Маше сделалось страшно за нее, что она не выдержала и взвыла из своего убежища: «Мама!»
И как же сладко им потом рыдалось вдвоем, в объятиях друг друга, на табуретке посреди комнаты!
– Что ей все время надо? – всхлипывая, спрашивала Маша, изо всех сил ненавидя тетку Нелли.
– Ты могла на всю жизнь остаться калекой! Никогда больше не делай так… – Она принялась целовать Машу в лоб, в щеки, затылок, плечи. – А то, что она говорит про нашего папу, так она ничего не знает, это она не со зла. Но запомни: чтобы мы с тобой остались вместе в этом доме, ты никогда и ни с кем не должна говорить про папу. Ты ничего не знаешь, и все. – Она поворачивала Машу лицом к себе и заглядывала в ее глаза. И шептала, будто молитву: – Ты ничего не знаешь, папу не помнишь, да и не было у тебя никакого папы, есть только мама.
Маша быстро успокаивается в маминых руках, замечательно пахнущих молодостью, духами с ароматом бузины и еще чем-то из ее парикмахерской.
– А папа враг? – наконец чуть слышно спрашивает Маша, убаюканная мамиными объятиями.
– Нет, – шепчет мама Аня. – Твой папа честный и добрый человек. Это ошибка, но сейчас об этом нельзя говорить.
Маша, сонная, кивает. Мама сидит на широкой деревянной табуретке и качает свою девочку из стороны в сторону. Руки мамы так надежны, так нежны, счастье – остаться в них навсегда…
А вот Маша первокурсница, стянув золотые волосы затейливой косынкой, восседает за последним столом в лаборатории их института. Маша прирожденный химик; она лучше всех знает про процесс получения гремучего газа, поэтому преподавателя Михаила Александровича она не слышит. Выполнив что надо, встает, подносит язычок пламени к прибору и… происходит что-то не то: кто-то рядом пронзительно визжит, но Маше удается удержаться на ногах. Короткий перерыв в памяти Маши – и вот уже Михаил Александрович с вытянутым лицом в расстегнутом белом халате летит по проходу прямо на Машу, хотя лаборант уже рядом с ней и больно сжимает ее правую руку, держа ее почему-то ладонью вверх. Маша удивленно поднимает глаза и смотрит на свою руку: с ее, Машиного, запястья алой лентой струится кровь. Быстро струится. И капает на пол часто-часто, кажется, со звуком (Маша послушно переводит взгляд себе под ноги), и капли даже как будто отскакивают от плитки, но самое ужасающее – красная лужица неумолимо растет. Кто-то с силой раскрывает Машин левый кулак, в котором она зачем-то сжимает горсть стеклянных крошек (Маша с усилием поворачивает голову влево) – остатки от ее очков и колбы: они тоже перемешаны с этим красным. А потом Маша, неестественно прямая, сидит на кончике стула, лаборант по-прежнему держит ее правую руку вверх, только теперь она туго перевязана чьим-то шелковым шарфом, а Михаил Александрович стоит над ней коршуном, впивается своими страшными глазищами прямо ей в лицо и, кажется, кричит что-то, требует, чтобы она посмотрела на него. Ах, нет, он бьет ее по щекам, по одной, по другой: «Не спи! Не спи!»…
Живая и невредимая, Маша, с забинтованной рукой на перевязи, близоруко жмется к кирпичной стенке в их миленьком зеленом дворике. Ждет маму: ключи в суматохе сегодняшнего дня она где-то потеряла. Вот-вот в арке должны застучать родные каблучки. Мамочка. Дорогая. Каблучки простучат, мама увидит забинтованную дочь, изменится в лице, вскрикнет: «Машенька! Что с рукой?!» – и бросится к ней вне себя от тревоги…
Злющая тетка Нелли Петровна, забыв про врагов народа, в который раз высовывается из своего окна:
– Тебе на роду написано – убиться! Вот и случилось! Я всегда это знала, всегда! Иди, напою тебя чаем с сахаром! – Нелли Петровна говорить не умела – только кричать. – Мать убивается на работе, отец из больниц и санаториев не вылезает, а ей хоть бы хны, как была разбойницей, так и осталась! Иди, кому говорю! Может, у тебя заражение крови?! Может, ты без руки останешься?! Ты об этом подумала?! Ведь ничего еще не известно!
И вездесущие соседи. С интересом слушают и наблюдают, ждут развития событий: кто на лавочке, кто сквозь щель кухонных занавесок.
Но Маша чувствует себя победительницей, раненным в бою солдатом, вернувшимся с фронта, и не хочет уходить со двора; ей нужно как можно скорее увидеть маму, первой сообщить ей о… И вообще, если бы не очки…
И еще была одна греза или сон – Мария Максимовна так до конца не разобрала: ворошиловский лагерь под Лугой. Почти каждый вечер она была там, на стадионе с волейбольной сеткой, в гомонящей толпе детей, голова задрана кверху, в небо, а там два диска – солнце и мяч. И по количеству пассов, посылаемых по кругу, сразу становится очевидным, кто в кого «влюблён».
Игра продлится до темноты: старших загоняли в постели в половине десятого. Вожатая гасила свет, веря, что дортуар погружается в сон, а на самом деле девочки просто замирали под одеялами, чтобы потом… Потом они по очереди, кто во что горазд, читали стихи, пели песни, рассказывали истории, «страшные» или «любовные»… Бесились: скакали по кроватям и прыгали на панцирных сетках – кто выше.
Но и это еще не все! В воскресенье приедет мама. Маша выйдет встречать ее к калитке в решетке: дальше не разрешалось. Мама появится на тропинке из-за во-он тех елей после трехчасовой электрички, в правой руке у нее будет плащ, в левой – обязательный кулечек крыжовника, купленный на станции: витамины для дочки…
В те же часы, когда Марию Максимовну волнами памяти выносило на берег – в ее комнату, на ее противопролежневый матрас, она могла только думать и вспоминать – и только.
Думы Марии Максимовны всегда были одни и те же: дочь… Слишком мягкая, неприспособленная, она не могла держать удар – совсем не умела бороться! Всегда была такой, с самого начала. Думая так, Мария Максимовна, почему-то всегда с чувством вины, сразу видела перед собой маленькую девочку с глазами, глядящими немного в пустоту, и от воспоминания об этом взгляде ей, как всегда, делалось не по себе… И, главное, полное отсутствие интереса к своим интересам! Никакой хватки. Как же можно так жить?!
Так она и жила. Мужчины ее бросали. Подруги ею пользовались. В итоге дочь, получив прекрасное образование, работала удаленным корректором по нищенскому тарифу и воспитывала ребенка без мужа. А тут еще влюбилась в какого-то писателя, одного из своих авторов. Женатого, разумеется. Видела Мария Максимовна этого непризнанного гения отечественной литературы. Ну и что? Барахло обыкновенное. Так она, безо всяких околичностей, и объявила дочери.
– Ну что ты, мама. Он просто бабник, – отозвалась дочь, но как-то неуверенно, как будто оправдываясь и, возмутительное дело, оправдывая его, героя-любовника!
– Бабник – это и есть барахло! – чеканя слова, как оратор на трибуне, вынесла свой приговор Мария Максимовна.
А вот двигаться в сторону прошлого, того прошлого, в котором Мария Максимовна была женщиной – роскошной, холеной, уверенной в себе, той, которую знали ее подруги, сослуживцы, соседи, – Мария Максимовна себе не позволяла: ни шага назад. Они, эти воспоминания, были хуже смерти.
Итак, думы о дочери или стадион: другого оружия у нее против боли и немощи (против жизни!) не осталось.
Так почему же Мария Максимовна все никак не могла позволить себе дать слабину и сдаться, как однажды на этом свете сдаются все? Уйти от станции влево, под косогор, войти в решетку, а там тропинка, поворот – и поле с волейбольной сеткой, где ее уже заждались товарищи, где все они в том раю были детьми и даже не подозревали о том, что ад, совсем другой, не тот, что на картинках в книжках, существует – здесь, на земле? И тогда во дворе Машиного детства страшная тетка Нелли Петровна снова истошно заголосила бы: «Убилася! Убилася Анюткина Машка! Я всегда это знала! Все к тому и шло!» – в последний раз.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?