Текст книги "Рассказы. Эссе"
Автор книги: Теннесси Уильямс
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
Мысль, что ему не удержаться на работе, стала форменным наваждением, он не мог от нее отделаться. Хоть как-то забыться ему удавалось только но вечерам, с кошкой. Одним своим присутствием Нитчево разгоняла целый сонм опасных случайностей, подстерегавших его. Видно было, что кошку случайности не волнуют. Все идет естественным, заранее предопределенным порядком, и тревожиться вовсе не о чем, считала она. Движения ее были медлительны, безмятежны, была в них законченная совершенная грация. Ее немигающие янтарные глаза взирали на все с полнейшей невозмутимостью. Даже завидев еду, она не проявляла торопливости. Каждый вечер Лючио приносил ей пинту молока – на ужин и на завтрак, и Нитчево спокойно ждала, пока он нальет молоко в треснутое блюдечко, позаимствованное у хозяйки, и поставит его у кровати. После этого Лючио ложился и выжидательно смотрел на кошку, а она медленно подбиралась к голубому блюдечку. Прежде чем приняться за молоко, она устремляла на Лючио один-единственный долгий взгляд немигающих желтых глаз, а затем, грациозно опустив подбородок к краю блюдца, высовывала атласно-розовый язычок, и комнату наполняли нежные музыкальные звуки ее деликатного лаканья. Он все смотрел и смотрел на нее, и ему становилось легче. Тугие узлы беспокойства распускались. Тревога, сжатым газом распиравшая его изнутри, исчезала, сердце билось спокойней. Он смотрел на кошку и делался сонный-сонный, впадал в забытье: кошка все росла и росла, а комната уменьшалась, уходила все дальше. И тогда ему начинало казаться, что они с кошкой – одинакового размера. Что он тоже кошка и лежит рядом с ней на полу, и оба они лакают молоко в безопасном уютном тепле запертой комнаты, и нет на свете ни заводов, ни мастеров, ни квартирных хозяек – крупных светловолосых, с переспелой дразнящей грудью.
Нитчево лакала долго. Порою он засыпал, не дождавшись, пока она кончит. Но потом просыпался и, ощутив у груди теплый комок, сонно протягивал руку, чтобы погладить кошку, а когда она начинала мурлыкать, чувствовал, как слабо-слабо подрагивает ее спина. Кошка заметно нагуливала жир. Бока ее раздались. Разумеется, они не обменивались признаниями в любви, но оба понимали, что связаны на всю жизнь. Полусонный, он разговаривал с кошкой шепотом – но при этом он никогда не фантазировал, как в письмах к брату, а только старался отогнать самые томительные свои страхи: нет, он не останется без работы, он всегда сможет давать ей блюдечко молока утром и вечером, и всегда она будет спать у него на кровати; нет, ничего плохого с ними случиться не может, и бояться ей вовсе нечего. И даже солнцу, что ежедневно встает, свеженачищенное, из самой середины кладбища, не нарушить очарования, которое каждый из них вносит в жизнь другого.
Как-то вечером Лючио уснул, не выключив света. Хозяйке в ту ночь не спалось, и, увидев под его дверью светлую полосу, она постучала; ответа не последовало, и она распахнула дверь. Странный маленький человек спал на кровати, а кошка, свернувшись в клубок, приткнулась к его обнаженной груди. Лицо у него было преждевременно увядшее, заострившееся; с открытыми глазами он казался еще старше, но сейчас глаза были закрыты. И весь он – тощий, тщедушный, бледнокожий, какой-то недоразвитый, ни дать ни взять – внезапно вытянувшийся подросток. Мужчина он, верно, не бог весть какой, решила она, но ей захотелось его испытать. Русский тоже был худ, мощи ходячие, и вечно кашлял, словно грудь его изнутри раздирали орды варваров. А все-таки в нем полыхало пламя, и оно придавало ему настоящую силу – вот это был любовник. Вспомнив русского, занимавшего раньше эту комнату, она подошла к Лючио, прогнала кошку и положила руку на плечо спящего человечка. Лючио проснулся – хозяйка, улыбаясь, сидела рядом, от нее еще пахло теплом постели и чуть-чуть мукой. Со сна ему показалось, что у нее два лица – большими сияющими лунами они покачивались в янтарно-желтом свете лампочки. Рука ее жгла плечо, опаляла до боли, совсем как спина загнанной лошади, к которой он прикоснулся когда-то в детстве. Рот у женщины был влажный, жар ее груди поглотил его. Розы на обоях – какие ж они большущие! – выступили на миг. Потом снова погрузились во тьму…
Когда хозяйка ушла, он опять уснул, так и не осознав, что же произошло между ними – осталось лишь чувство полнейшего отдохновения и покоя, а кровать, словно бы воспарив высоко-высоко над темным скопищем крыш и щетиною труб заводского города, казалось, плывет меж звезд, и вовсе они не холодные, а теплые, согретые человеческим теплом, чуть пахнущим мукой…
* * *
Жизнь в доме стала для него сладостной и привычной.
Зимним вечером, в четверть шестого, входя в прихожую, он громко и бесшабашно выкрикивал:
– Э-эй, всем привет, э-эй!
Из шума радио, как в опьянении, выплывала светловолосая хозяйка, начиненная сладкими, словно мед, модными песенками про луны и розы, синеющие небеса и радуги, уютные коттеджи и закаты, сады и вечную любовь. Она улыбалась, трогала свой широкий лоб, оглаживала себя, радуясь своей нежной плоти, ее обилию, и готовая разделить с ним эту радость… Да, да, розы, луны, влюбленные следовали за ним по лестнице в его комнату и там извергались на него потоком, дикой мешаниной из всяческих «Помни меня!», «Жду тебя лун ною ночью», «Люблю навек» – всем этим радио наполняло ее за день, словно огромную бутыль, которую смуглый маленький человек раскупоривал у себя наверху перед ужином.
Зато дневное его существование становилось все напряженней. Работал Лючио с лихорадочной торопливостью, и, когда мастер, подходя к конвейеру, останавливался у него за спиной, тревога нестерпимо распирала его изнутри. Мастер что-то бурчал ему в спину, с каждым разом все громче, бурчанье это ножом вонзалось Лючио между лопаток, из раны выхлестывалась кровь, и он собирал все силы, чтоб не упасть. Его пальцы двигались все быстрей и быстрей, под конец он сбивался с ритма, в машине что-то застопоривалось, и она ревела – громко, неистово, разом уничтожая иллюзию, будто бы человек повелевает ею.
– Черт побери! – орал мастер. – Ты что, ворон считаешь? Запарываешь тут все, глядеть тошно! Руки вон так и пляшут!
В тот вечер он написал брату, будто опять получил порядочную прибавку, вложил в письмо три доллара на сласти и сигареты и добавил, что собирается нанять ему еще одного знаменитого адвоката – чтобы тот снова поднял дело и, если нужно будет, довел его до Верховного суда. «А пока, – приписал он в конце, – сиди и не рыпайся. Тревожиться тебе не о чем, вовсе не о чем».
Примерно то же он из вечера в вечер повторял кошке.
Но через несколько дней пришло письмо от начальника техасской тюрьмы. Начальник этот со странным именем Мортимер Стойлпойл прислал деньги обратно, а также сообщил Лючио, кратко и сухо, что его брат, заключенный Сильва, недавно убит при попытке к бегству.
Письмо это Лючио показал своему другу – кошке. Та сперва оглядела листок без особого интереса. Потом с любопытством потыкала в него белой лапкой, словно ощупывая, замяукала и вцепилась зубами в уголок шелестящей бумажки. Лючио бросил письмо, и она стала тихонько катать его носом и лапами по старому половику.
Потом Лючио поднялся, налил ей молока – оно уже нагрелось, потому что в комнате было жарко от батареи. Шипели радиаторы. Еле слышно лакал атласный язычок. Розы на обоях расплылись, из глаз потекли слезы, и с ними из тела маленького человека ушло тоскливое напряжение.
Той же зимой, как-то вечером, когда он возвращался с завода, с ним случилось весьма любопытное происшествие. Через несколько кварталов от завода был кабачок под названием «Веселое местечко». В тот вечер из кабачка, спотыкаясь, вышел какой-то человек, по виду обыкновенный нищий. Он схватил Лючио за рукав и, устремив на него долгий взгляд немигающих глаз, воспаленных, как предутреннее небо над кладбищем, произнес странную тираду:
– Ты этих проклятых гадов не бойся. Растут, как бурьян, их и косит, словно бурьян. Все бегом, бегом, ни минутки не отдохнут – хотят от своей совести убежать. А ты дождись солнца! Оно каждый день подымается прямо с их кладбища!
Прокричав какие-то невнятные пророчества, он выпустил наконец руку Лючио, за которую крепко держался, и побрел обратно к вращающейся двери кабачка. Напоследок он выкрикнул:
– Да знаешь ли ты, кто я такой? Я бог всемогущий!
– Что? – спросил потрясенный Лючио.
Старик молча кивнул, осклабился и, помахав Лючио рукой, вошел в залитый светом кабачок.
Лючио понимал, что старик, видимо, просто пьянчуга и фантазер, но, как это свойственно многим людям, он иной раз, вопреки рассудку, верил в то, во что ему очень хотелось поверить. И в ту злую зиму на Севере он не раз вечерами утешал и себя и кошку, вспоминая выкрики старика. Может, и вправду бог поселился в этом странно безжизненном городе, где дома своим серо-бурым цветом напоминают высохшую саранчу. Может быть, так же, как и он сам, бог – одинокий, растерянный человек, который чует неладное, но ничего не может поделать; человек, который слышит спотыкливый сомнамбулический шаг времени, боится враждебной власти случая и жаждет укрыться от него в каком-нибудь теплом месте, залитом ярким светом.
А вот кошке по имени Нитчево незачем было рассказывать, что бог поселился в этом заводском городке. Она и так обнаружила его дважды: сперва для нее был богом русский, теперь – Лючио. Едва ли она отличала их друг от друга. Для нее они оба были воплощением беспредельного милосердия. Они избавили ее от опасностей, сделали ее жизнь приятной. Оба подобрали ее на улице и взяли в дом. В доме было тепло, на половиках и подушках удобно и мягко. Она жила в полнейшем довольстве и покое, и если Лючио знал покой только ночью, то кошка блаженствовала постоянно, ее покой не нарушался никогда – ни днем, ни ночью. (Пусть творец и не всем распорядился как надо, зато животным он сделал великое благо, лишив их, в отличие от человека, мучительной способности задумываться о будущем.) Нитчево была кошкой и потому жила лишь мгновением, а мгновение это было прекрасно. Ей не дано было знать, что арестантов порой убивают при попытке к бегству (и тогда смерть их кладет предел всем попыткам бегства от жизни в мечту); что начальники тюрем уведомляют об их смерти родных в коротких сухих извещениях; что мастера становятся у человека за спиной и презрительно бурчат, и тогда руки у него начинают дрожать от страха, что он что-нибудь напортит; что машина ревет, погоняет его – совсем как надсмотрщик, хлопающий бичом; что люди, которые воображают, будто смотрят на вещи просто, по сути дела, слепы; что бога довели до крайности, и он запил. Кошке не дано было знать, что земля, это случайное, странное скопление атомов, вертится с угрожающей быстротой, и в один прекрасный день ее движущая сила неожиданно перейдет известный предел, и она рассыплется осколками бедствия.
Наперекор всем бедам, грозившим их совместному существованию, кошка, как ни в чем не бывало, мурлыкала под рукою Лючио, – может быть, за это он так ее и любил.
Был уже январь, каждое утро ветер с неутомимой яростью подхватывал заводские дымы, гнал их на юго-восток, и они колышущейся грядой повисали над кладбищем. В семь часов поднималось солнце, красное, как глаза нищего пьяницы, и с укором глядело сквозь дым на город, покуда не опускалось за вздувшуюся реку, а река, загаженная, спасалась бегством, – от стыда не глядя по сторонам, она все бежала, бежала прочь из города.
В последние дни января в город на решающее совещание съехались держатели акций. Сверкая черными телами, прижимаясь к земле, словно осатаневшие от гонки жуки, к заводу мчались лимузины; у служебных входов они извергали из своего чрева дородных седоков, потом сползались все вместе на усыпанных шлаком аллейках позади цехов и здесь, похожие на скопление насекомых, тревожно ждали их возвращения.
О том, что замышлялось там, в залах заседаний, никто из работавших на заводе не знал. Из яичек еще ничего не вылупилось – для этого требовалось время, а пока что они лежали в тайнике плотными черными гроздьями, и зародыши в них медленно созревали.
Проблема была такова: спрос на заводскую продукцию упал, и держателям акций предстояло решить – снизить цены (и тем самым расширить рынок) или свернуть производство. Ответ был очевиден: свернуть производство и, сохранив прежний уровень прибыли, выжидать, пока спрос не повысится снова. Сказано – сделано. Получив сигнал, прекратили работать машины, прекратили работать и люди у машин. Треть завода стала, и лишние были уволены; скопление черных жуков исчезло с заводских задворок; проблема была решена.
Лючио – да, именно он – оказался среди уволенных.
Шестьдесят восемь рабочих получили в то утро уведомление. Не было ни протестов, ни демонстраций, ни гневных возгласов. Все шестьдесят восемь словно заранее знали, что им уготовано. Быть может, еще в утробе матери питавшие их сосуды нашептывали им эту песнь: «Лишат тебя работы, прогонят тебя от машины, оставят тебя без хлеба насущного!»
Сверкающею пустыней был в это утро город. Всю неделю шел снег, густой и тусклый. Но сейчас он засиял под лучами солнца. Каждая снежинка ожила, заблистала. Крутые узкие улочки нестерпимым своим сиянием разили, как стрелы.
Холодна, холодна, холодна беспощадная кровь отца твоего[2]2
Строка из стихотворения Теннесси Уильямса «Кортеж».
[Закрыть].
В Лючио боролись два стремления. Одно – поскорей разыскать своего друга-кошку. Другое, такое же сильное – избавиться от невыносимого напряжения, расслабиться, упасть, чтобы его унесло, как уносит река свои воды.
Кое-как ему удалось доплестись до кабачка.
Там ему вновь повстречался тот самый старик-нищий, что называл себя богом.
Он выскочил из-за вращающейся стеклянной двери, прижимая рукой к груди пивные бутылки, – хозяин их не принял, потому что пиво было куплено не у него.
– Бурьян, сорняки, – бормотал старик угрюмо. – Ядовитые сорняки! – Он показал свободной рукою на юго-восток. – Дождись солнца. Оно встает прямо с кладбища. – Плевок его просверкал в зловещем сиянии утра. – Я сжимаю кулак – это кулак господа бога. – Тут он заметил Лючио и спросил:
– Откуда ты взялся?
– …завода, – еле слышно ответил Лючио.
Налитые кровью глаза вспыхнули еще яростней.
– Завод, ох, завод! – простонал незнакомец.
Он топнул, и из-под его маленького черного башмака, где заклеенного пластырем, где заткнутого бумагой, брызнул мокрый снег.
Потом он погрозил кулаком дымовым трубам, вонзившимся в небо.
– Алчность и тупость! – выкрикнул он. – Вот две перекладины креста, на котором меня распяли!
Грохоча и разбрызгивая слякоть, пробежал грузовик с железом.
При виде его лицо старика перекосилось от бешенства.
– Всюду ложь, ложь, ложь, – снова закричал он. – Обросли ложью, а очиститься – где им! Запаршиветь готовы, покрыться коростой жадности. И пускай, пускай получают то, что хотят! Пускай получают еще и еще! Сперва вшей, а потом и червей! Да, да, завали их вонючей грязью с вонючего их кладбища, зарывай их глубоко, чтобы мне не было слышно, как они смердят!
* * *
Грохот другой машины заглушил слова проклятия, но Лючио их все же расслышал. Он шагнул к старику. Тот так неистовствовал, что бутылки попадали на тротуар. Оба они нагнулись и стали их поднимать с молчаливой сосредоточенностью, словно дети, собирающие цветы. Когда они с этим покончили, незнакомец сплюнул душившую его мокроту и, схватив Лючио за руку, устремил на него дикий взгляд.
– Ты куда? – спросил он.
– Домой, – ответил маленький человек. – Я возвращаюсь домой.
– Что же, ступай домой! – подхватил незнакомец. – Назад, во чрево земли. Но это не навсегда. Смиренного уничтожить нельзя, он продолжает идти своим путем.
– Идти? Но куда?
– Куда? – повторил за ним пророк. – Куда? Я и сам не знаю куда.
Он зарыдал. И так затрясся от рыданий, что опять разронял все бутылки. Лючио нагнулся, чтобы помочь ему подобрать их, но тут силы вдруг его покинули, отхлынув волною, и он остался лежать пластом на быстро темнеющем снегу у кабачка – совершенно опустошенный, едва живой.
– Упился, – буркнул дюжий полисмен.
Человек, называвший себя богом, попытался было вступиться за Лючио, но безуспешно.
Был вызван полицейский фургон, и Лючио впихнули туда.
– Нитчево, Нитчево,– только и смог пробормотать он, когда полисмен спросил его адрес. И его увезли.
Битый час человек, называвший себя богом, простоял на углу у входа в кабачок. Казалось, он чем-то обескуражен.
Наконец он пожал плечами и зашагал к ближайшей пивной.
* * *
Как ваша фамилия? Отчего умерла ваша мать? Снятся ли вам сны?
Нет, нет, ничего нет – ни фамилии, ни матери, ни снов. Об одном прошу – оставьте меня в покое.
Очень трудный пациент, решили врачи. Ни в чем не желает идти нам навстречу.
И через неделю его наконец-то выписали.
Он направился прямо к дому, где снимал комнату. Дверь оказалась незапертой. В выстывшей прихожей стояла тишина.
Но где же кошка? Здесь ее нет, это он понял сразу. Будь она здесь, он бы почувствовал в этой холодной тишине ее дыхание. В воздухе ощущалась бы теплая влажность материнского чрева, о котором сохраняешь далекое и неясное воспоминание.
Хозяйка услышала, как он вошел, и появилась из глубины дома, где радио беспрерывным потоком извергало дурманящие модные песенки.
– Говорят, тебя уволили? – только и сказала она.
Нетрудно было заметить, что она позабыла о вечной любви, лунном свете и радугах, переключилась на суровую прозу. Ее большое, налитое враждебностью тело преграждало ему дорогу.
Он стал было подниматься наверх, но она не дала ему пройти.
– Комната уже занята, – объявила она.
– А-а…
– Не могу ж я позволить себе такую роскошь, чтобы комнаты пустовали.
– Ну да.
– Должна же я быть практичной, так?
– Так.
– Всем нам приходится быть практичными. Такие дела.
– Понятно. Где кошка?
– Кошка? Да я ее вышвырнула еще в среду.
И тут что-то неистово вспыхнуло в нем в последний раз. Энергия. Гнев. Протест.
– Не может быть! Не может быть! – выкрикнул он.
– Тихо! – бросила женщина. – Да ты как обо мне понимаешь? Стану я возиться с какой-то больной приблудной кошкой! Вот нахальство!
– Больной? – переспросил Лючио. Он сразу сник.
– Ну да.
– А что с ней такое?
– Да почем я знаю? Орала всю ночь, такой был тарарам. Вот я ее и вышвырнула.
– А куда же она пошла?
Женщина грубо захохотала.
– Куда пошла! Откуда мне знать, куда пошла эта поганая кошка! Да пропади она пропадом!
Большущая туша повернулась и стала взбираться по лестнице. Дверь в бывшую комнату Лючио была открыта. Женщина вошла туда. Мужской голос произнес ее имя, и дверь захлопнулась.
Лючио побрел прочь из вражеского стана.
В глубине души у него забрезжило безотчетное чувство, что песенка его спета. Да, теперь он мог обозреть свое земное существование, оставшееся позади. Нелепое бытие жалкой плоти. Ее метания и корчи, явно бесплодные блуждания. Он видел – линии, казавшиеся ему параллельными, сошлись, и дальше дороги нет.
В нем не осталось ни страха, ни жалости к себе, он больше ни о чем не скорбел.
Лючио дошел до угла и, повинуясь инстинкту, свернул в переулок.
И тут снова, последний раз в его жизни, свершился великий акт милосердия божия. Прямо перед собою он вдруг увидел хромавшую, странно обезображенную кошку. Она! Нитчево! Его исчезнувший друг!
Лючио стоял не шевелясь и ждал, когда кошка приблизится к нему. Она едва брела. Но глаза человека и кошки подтаскивали их друг к другу, как на аркане, преодолевая сопротивление ее тела. Ибо кошка была вконец изуродована, она еле двигалась…
Смерть ее наступала медленно. Но неотвратимо. И кошка, не отрываясь, глядела на Лючио.
В ее янтарных глазах по-прежнему были достоинство и такая нерассуждающая преданность, словно Лючио отсутствовал каких-нибудь несколько минут, а не много-много дней, полных голода, холода, бедствий.
Лючио наклонился, взял кошку на руки. Посмотрел, отчего она захромала. Одна лапа была перебита. С тех пор, должно быть, прошло уже несколько дней: она почернела и загноилась, от нее шел скверный запах. Тело кошки стало почти невесомым – мешочек с костями, а мурлыканье, которым она его встретила, – почти беззвучным.
Как же с нею стряслась такая беда? Объяснить ему это кошка не могла. И он тоже не мог объяснить ей, что стряслось с ним. Не мог рассказать ни про бурчанье мастера у него за спиной, ни про спокойную надменность врачей, ни про хозяйку, светловолосую и грязную, для которой что тот мужчина, что этот – все едино.
Молчание и ощущение, что друг тут, рядом, заменяли им речь.
Он знал – ей долго не протянуть. И она это тоже знала. Взгляд у нее был усталый, погасший – в нем уже не горел упрямый огонек, говорящий о жажде жизни, тот огонек, в котором секрет героической стойкости живого существа. Нет, не горел. Глаза ее потухли. Теперь они до янтарных ободков были полны всех тайн и печалей, какими может ответить мир на бесконечные наши вопросы. Было в них одиночество – да, одиночество. Голод. Смятение. Боль. Все, все это было в ее глазах. Больше они уже ничего не хотели вбирать. Только закрыться, не знать новых мук.
Он понес ее по мощенной булыжником улице, круто сбегающей к реке. Идти было легко. К реке спускались все улицы города.
Воздух потемнел, в нем уже не было невыносимо злого сияния солнечных лучей, отражаемых снегом. Ветер подхватывал дым, и он с овечьей покорностью бежал над низкими крышами. Воздух был пронизан холодом. Копотью сгущался мрак. Ветер подвывал, словно тонкий, туго натянутый провод. Где-то вверху, на набережной, прогромыхала груженная болванками машина – железо с завода, все больше и больше погружавшегося во тьму, по мере того как земля отводила одну свою сторону от жгучих затрещин солнца и медленно подставляла ему другую.
Лючио говорил с кошкой, а сам заходил все глубже, в воду.
– Скоро, – шептал он ей. – Скоро, скоро, совсем уже скоро.
Лишь на какой-то миг она воспротивилась – в порыве сомнения вцепилась ему в плечо и в руку.
Боже мой, боже мой, для чего ты меня оставил?
Но вспышка эта тут же угасла, вера в Лючио вернулась к ней, река подхватила их и понесла прочь. Прочь из города, прочь, прочь из города – словно дым заводских труб, уносимый ветром.
Прочь на веки веков.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.