Текст книги "Домой возврата нет"
![](/books_files/covers/thumbs_240/domoy-vozvrata-net-11690.jpg)
Автор книги: Томас Вулф
Жанр: Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 41 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Теперь, когда для него начало проясняться истинное положение дел, Джордж не представлял себе, что у кого-то хватает низости торжествовать при виде этой великой трагедии или ненавидеть прежде могучий народ, ставший ее жертвой. Начиная с восемнадцатого века немец по своей культуре был первым гражданином Европы. В Гете обрел высшее воплощение и выражение мировой дух, который не знает границ ни государственных, ни политических, ни расовых, ни религиозных, который ликует, наследуя всему человечеству, и вовсе не желает завладеть этим наследием или подчинить его себе, а желает лишь стать его частью, внести в него и свою долю. В изобразительном искусстве, в литературе и в музыке, в науке и философии традиция эта не прерывалась вплоть до 1933 года, и не было, наверно, на свете человека, которого этот немецкий дух так или иначе не обогатил бы.
Когда в 1925 году Джордж впервые приехал в Германию, дух этот проявлялся во всем и везде просто и несомненно. Стоило, например, взглянуть на витрину книжного магазина в любом небольшом городе, и сразу было ясно, что интеллектуальная и культурная жизнь Германии бьет ключом. Книги, тесно стоявшие на полках магазина, свидетельствовали о широте интересов и взглядов – рядом с этим все, что мог предложить книжный магазин Франции с ее языковой и географической узостью, казалось жалким и провинциальным. Крупнейшие писатели любой страны были в Германии известны не хуже, чем у себя на родине. Из американцев больше всего читали Теодора Драйзера, Синклера Льюиса, Эптона Синклера и Джека Лондона; их книги раскупались и читались повсюду. И книги американских писателей младшего поколения немецкие издатели тоже упорно выискивали и печатали.
Даже в 1936 году это благородное увлечение, хоть и придавленное и урезанное режимом Адольфа Гитлера, все-таки трогательно давало о себе знать. Перед тем Джорджу рассказывали, что в Германии уже невозможно издавать и читать хорошие книги. Оказалось, это неверно, как неверны и некоторые другие слухи о Германии. А он чувствовал, что, говоря о гитлеровской Германии, надо быть предельно честным и правдивым. Ибо главное в этой Германии, что должно было возмущать каждого порядочного человека, это фальшь и ложь. Невозможно подставить вторую щеку кривде, но ведь так же невозможно и отвечать на кривду кривдой. Надо судить о кривде по справедливости. На ложь и вероломство невозможно отвечать ложью и вероломством, хотя кое-кто уверяет, будто это единственно правильный путь.
Итак, неправда, что в Германии уже нельзя издавать и читать хорошие книги. И оттого, что трагедия великого немецкого духа прорывается наружу не прямо и открыто, а искажена и извращена, она горше и еще очевидней, чем если бы это была правда. Хорошие книги по-прежнему издаются, если только они прямо или косвенно не осуждают гитлеровский режим и не противоречат его догмам. И было бы просто глупо утверждать, что хороша только та книга, которая осуждает Гитлера и спорит с его теориями.
Вот почему каждую хорошую книгу, которую им еще позволено было читать, немцы встречали с утроенной жадностью, с утроенным интересом и восторгом. Им отчаянно хотелось знать, что происходит в мире, и для этого у них оставался единственный путь – читать все то, что удавалось достать из написанного за границей. Этим, вероятно, прежде всего и объяснялось их жадное внимание к американской литературе, и эта безмерная жадность брала за сердце. При сложившихся обстоятельствах последние остатки немецкого духа ухитрились уцелеть лишь так, как может уцелеть тот, кто тонет: отчаянно цепляясь за любую щепку, что всплыла, когда разбитый корабль уже пошел ко дну.
Итак, шли недели, месяцы, миновало лето, и повсюду Джордж замечал знаки распада и крушения великого духа. Все вокруг, точно вредоносными тлетворными испарениями, пронизано было ядовитым дыханием гнета, преследований и страха – они портили, отравляли, разрушали жизнь всех, кого бы ни встретил Джордж. То была чума духа – незримая, но несомненная, как смерть. Мало-помалу она проникла и в него, просочилась сквозь золотую песнь этого лета, и под конец он ощутил ее сам, вдохнул, почувствовал – и на себе испытал, что это такое.
39. «Вы есть большой дурак!»
Пришла пора Джорджу уезжать. Он знал, что надо ехать, но все откладывал. Дважды заказывал билет на пароход, уходящий в Америку, и заканчивал все необходимые сборы и дважды, когда назначенный день приближался, возвращал билет.
Ему тошно было думать о разлуке с Германией, почему-то он чувствовал, что никогда больше не сможет вернуться на эту древнюю и такую любимую землю. И еще Эльза… где, под какими чужими небесами мог бы он увидать ее снова? Она всеми корнями здесь, он – в совсем ином краю. Они прощаются навсегда.
Итак, он все тянул и тянул, снова отказался от билета и наконец решил уехать из Берлина в один из дней в середине сентября. Откладывая эту тягостную минуту, он лишь делал расставанье еще мучительней. Было бы просто глупо тянуть дольше. На этот раз он действительно уедет.
И вот настало роковое утро.
Телефон, стоявший у его постели, тихонько зазвонил. Джордж пошевелился, потом резко вынырнул из прерывистого тревожного сна, каким всегда спишь, когда поздно лег и знаешь, что надо рано встать. Звонил портье. Его негромкий спокойный голос прозвучал внушительно.
– Семь часов, – объявил он.
– Хорошо, – отозвался Джордж. – Спасибо, встаю.
Потом он поднялся, все еще угрюмо борясь с накопившейся усталостью, которая требовала сна, и одновременно с гложущей неотступной тревогой, которая требовала действий. Окинул комнату взглядом и почувствовал себя увереннее. Его большой старомодный кожаный чемодан стоял открытый на подставке для чемоданов. Накануне вечером горничная быстро и ловко упаковала его вещи. Теперь только и оставалось побриться, одеться, уложить туалетные принадлежности, сунуть в портфель несколько книг, писем и рукописные страницы, которые всегда накапливались, где бы он ни жил, и ехать на вокзал. За двадцать минут он все спокойно сделает. Поезд не раньше половины девятого, а на такси до вокзала минуты три. Он сунул ноги в шлепанцы, подошел к окну, дернул шнур, поднял тяжелые деревянные жалюзи.
Утро было хмурое. Курфюрстендамм лежала внизу пустынная, тихая, лишь изредка пронесется машина, или прошуршит шинами одинокий велосипедист, или по-утреннему сухо, сдержанно простучат чьи-то быстрые шаги – кто-то спешит на работу. Посреди улицы, над трамвайными рельсами, пышные кроны дерев уже утратили летнюю свежесть – листва больше не была того густого, глубокого, темно-зеленого цвета, самого зеленого из всех зеленых, какой увидишь только в Германии, – в нем и лесная тьма, и таинственная прохлада, и волшебство. Листья привяли, запылились. Кое-где в них уже просвечивала осенняя желтизна. Светло-желтый трамвай, без единого пятнышка, сверкающий, словно только что из игрушечного магазина, плавно прошипел колесами по рельсам, дугой по проводам. Никакого другого шума он не производил. Как все, что строили немцы, и трамвай, и полотно дороги сработаны были безупречно. Ни намека на лязг и дребезжанье, без которых нет трамвая в Америке. Даже маленькие булыжники, уложенные между рельсами, были такие безукоризненно чистенькие, будто каждый в отдельности обмахнули метелкой, а зеленые ленты травы вдоль путей были зеленые и бархатные, что твой оксфордский газон.
От больших ресторанов, кафе и веранд, расположенных по обеим сторонам Курфюрстендамм, веяло спокойным одиночеством, какое присуще подобным местам рано поутру. Стулья опрокинуты на столы. Всюду чисто, голо, пусто. В трех кварталах отсюда, в начале улицы, часы на Гедехтнис-кирхе запоздало пробили семь. Унылая громада церкви видна была из окна, в ветвях деревьев заливались птицы.
В дверь постучали. Джордж обернулся и пошел отворять. Официант принес на подносе завтрак. Это был мальчик лет пятнадцати, белокурый, свеженький, розовощекий и очень серьезный. На нем была крахмальная рубашка и чистенькая, без единого пятнышка форменная куртка, которая досталась ему явно с владельца покрупней: видно было, что ее подкоротили и сузили. Держа поднос перед собой, он торжественно прошагал прямо к столу, стоящему посреди комнаты, и гортанным голосом, бесстрастно и однотонно произнес при этом три известные ему английские фразы:
– Доброе утро, сэр, – когда Джордж отворил дверь.
– Пожалуйста вам, сэр, – когда ставил поднос на стол.
И еще:
– Большое спасибо, сэр, – уже выходя из комнаты и оборачиваясь, чтобы затворить за собой дверь.
Фразы всегда были одни и те же. За все лето они ни разу ни на волос не изменились, и теперь, когда мальчик в последний раз выходил из номера, в Джордже всколыхнулись нежность и сожаление. Он окликнул мальчика, велел обождать, достал из кармана брюк деньги и дал ему. Розовое лицо залилось радостным румянцем. Джордж пожал мальчику руку, и тот гортанно произнес:
– Большое спасибо, сэр. – И потом совсем тихо и проникновенно: – Gute Reise, mein Herr[26]26
счастливого пути, сударь (нем.)
[Закрыть]. – Щелкнул каблуками, поклонился по всем правилам и затворил за собой дверь.
Джордж постоял минуту-другую, ощущая все ту же невыразимую нежность и сожаление – ведь никогда больше он не увидит этого мальчика. Потом подошел к столу, налил чашку горячего густого шоколада, разломил хрустящую булочку, намазал ее маслом, клубничным джемом и поел. Вот и весь завтрак. В чайнике еще оставался шоколад, на тарелке – сколько угодно завитков масла и столько превкусного джема, хрустящих булочек и рогаликов, что хватило бы еще на полдюжины завтраков, но ему ничего не хотелось.
Он подошел к умывальнику и включил свет. Большая тяжелая фаянсовая раковина была вделана в стену. Стена и пол под раковиной основательно облицованы кафелем, словно маленькая, но великолепная ванная. Джордж почистил зубы, побрился, упаковал туалетные принадлежности в маленький кожаный несессер и, застегнув молнию, спрятал его в чемодан. Потом оделся. В двадцать минут восьмого он был готов.
Джордж звонил портье, и в эту минуту вошел Франц Хейлиг. Человек он был удивительный, старый друг, еще с мюнхенских времен, и Джордж был очень к нему привязан.
Когда они познакомились, Хейлиг служил библиотекарем в Мюнхене. Теперь он занимал какой-то пост в одной из крупнейших библиотек Берлина. В этом качестве он был государственным чиновником, и ему предстояло медленно, но верно продвигаться по служебной лестнице. Зарабатывал он немного, жил скромно, но все это его мало трогало. Он был ученый, и Джордж никогда не встречал человека, так разносторонне образованного и таких разносторонних интересов. Он читал и говорил на дюжине языков. Был он немец до самых глубин своей ученой натуры, но его английский, на котором он объяснялся хуже, чем на всех других знакомых ему языках, нисколько не походил на обычные для немцев вариации языка Шекспира. В его английском было множество немецких вкраплений, но сверх того Хейлиг заимствовал произношение и интонации из других своих языковых приобретений, так что получалась презабавная пестрая смесь.
Он вошел, увидел Джорджа и принялся смеяться; при этом он зажмурился, сморщился, так что мелкие черты его перекосились, и все пофыркивал, поджав и скривив губы, словно только что съел недозрелую хурму.
Наконец лицо у него стало серьезное, и он тревожно спросил:
– Готовы, а? Сначит, в самом деле едете?
Джордж кивнул.
– Еду, – сказал он. – Все готово. Ну, а вы как себя чувствуете, Франц?
Франц неожиданно засмеялся, снял очки и стал их протирать. Без очков маленькое морщинистое лицо его показалось измученным, осунувшимся, а близорукие глаза – красными и усталыми от бессонной ночи.
– О, Gott![27]27
Господи! (нем.)
[Закрыть] – воскликнул он с какой-то веселой отчаянностью. – Чувствую себя хуже некуда! Я даже не прилег. После того, как мы расстались, я не мог спать. Я ходиль и ходиль, дошел чуть не до Грюневальда… Можно, я вам что-то скажу? – проникновенно сказал он и, по своему обыкновению, при этих загадочных словах серьезно, в упор посмотрел на Джорджа. – Я шутко себя чувствую… правда.
– Значит, вы даже не ложились? Совсем не спали?
– Ну да, – устало ответил Хейлиг. – Подремал часок. Я вернулся домой. Моя подружка спала… Я не хотель к ней ложиться… не хотель будить. Ну, прилег на кушетке. Даже не разделся. Боялся, опоздаю вас проводить на поезд. А это было бы просто ушасно! – сказал он и снова серьезно уставился на Джорджа.
– Вы бы с вокзала вернулись домой и поспали, – сказал Джордж. – При таком самочувствии много не наработаешь. Почему бы не взять свободный день и не отоспаться?
– Так вот, – отрывисто, но как-то равнодушно сказал Хейлиг. – Я вам что-то скажу. – Он снова серьезно, в упор поглядел на Джорджа. – Это не важно. Правда, не важно. Я чего-нибудь выпью… кофе или еще что-нибудь, – равнодушно сказал он. – Выпить – это неплохо. Но косподи! – Он опять засмеялся с веселой отчаянностью. – Ох уж и посплю я сегодня ночью! А потом опять попробую познать свою подружку.
– Надеюсь, Франц. Она у вас славная. Боюсь, последний месяц вы не очень-то баловали ее своим обществом.
– Так вот, – снова сказал Хейлиг. – Я вам что-то скажу. Это не важно. Правда, не важно. Она хорошая… она все понимает… вам она нравится, да? – И он опять серьезно, вопрошающе уставился на Джорджа. – По-вашему, она славная?
– Да, очень славная.
– Так вот, – сказал Хейлиг. – Я вам что-то скажу. Она правда очень славная. Я рад, если она вам нравится. Мне с ней очень хорошо. Мы отлично уживаемся. Надеюсь, мне позволят ее оставить, – негромко докончил он.
– Позволят? А кто тут может позволить или не позволить, Франц?
– А, – устало сказал Хейлиг, и лицо его брезгливо сморщилось – ну, эти… эти тупицы… Вы же знаете.
– Но, черт возьми, Франц, неужели и это тоже запрещено? Не может этого быть! Надеюсь, мужчина еще вправе иметь подружку? Ведь стоит выйти на Курфюрстендамм – и от девчонок отбою нет.
– А, вы имеете в виду шлюшек. Да, шлюшки пока что разрежаются, это пожалуйста. Это совсем другое дело. И, может, они кое-чем тебя наградят, шлюшки. Но это пожалуйста. Понимаете, мой дорогой, я вам что-то скажу. – Тут его лицо искривила ехидная гримаса, и он заговорил тем нарочито изысканным тоном, которым произносил обычно самые злоязычные речи. – Под властью нашего Dritte Reich[28]28
Третьего рейха (нем.)
[Закрыть] мы все так счастливы, все у нас так прекрасно и разумно, что просто с ума сойти можно, – едко усмехнулся он. – Шлюшки на Курфюрстендамм – это пожалуйста. Можешь пойти к ним, а можешь и к себе привести. Да-да (он серьезно покивал), можешь привести к себе в свою комнату. А вот подружка – это запрещается. Завел подружку – женись. И можно, я вам что-то скажу? Мне жениться нельзя, – признался он. – Мало зарабатываю. Жениться мне никак невозможно! (Это прозвучало очень решительно.) И знаете, что я вам скажу? – продолжал он, взволнованно шагая по комнате и порывисто затягиваясь сигаретой. – Если подружка, имей две комнаты. А для меня это тоже никак невозможно! На две комнаты у меня и денег-то нет.
– То есть как? Если у вас есть подружка, вы по закону обязаны иметь две комнаты?
– Да, таков закон, – негромко отвечал Хейлиг и кивнул, лицо его окаменело: с таким видом немцы говорят обо всем, что стало для них незыблемым правилом. – Так полагается. Если у тебя подружка, у нее должна быть отдельная комната. Тогда можно сказать, что каждый живет сам по себе, – серьезно продолжал он. – Пускай ее комната рядом с твоей, но все равно можно сказать, что она тебе никто. И, пожалуйста, спите вместе хоть каждую ночь. А все равно тогда комар носа не подточит. Потому что так ты не идешь против Партии… Gott! – воскликнул он, поглядел на Джорджа снизу вверх, лицо его искривила язвительная и горькая гримаса, и он снова засмеялся. – С ума сойти можно!
– Франц, а вдруг узнают, что вы с ней живете в одной комнате?
– Так вот, – негромко сказал Хейлиг, – тогда ей придется уйти. – И устало, с горьким равнодушием заключил: – Не важно. Мне все едино. Я не обращаю внимания на этих тупиц. У меня есть моя работа, есть моя подружка. Только это и важно. Закончив работу, я иду домой, в свою комнатку. Там меня ждет моя подружка, и собачка тоже, – сказал он, и лицо его посветлело. – Можно, я вам что-то скажу? Эта собачка… Пуки, вы его видели… мой маленький терьер… я его прямо полюбил. Он и правда славный, – серьезно сказал Хейлиг. – Сперва я его терпеть не мог. Моя подружка только его увидала и сразу влюбилась. Сказала, он ей нравится… и чтоб я его купил ей в подарок. Так вот, – продолжал Хейлиг, стряхнув пепел с сигареты и все меряя комнату шагами, – я сказал, не потерплю в моем доме какую-то дрянную собачонку. – Эти слова он выкрикнул чуть не во весь голое, желая передать всю силу тогдашней своей решимости. – Ну, а она взяла и заплакала. И все твердила про собачку. Говорила, ей непременно нужно эту собачку, без собачки она умрет. Gott! – снова весело воскликнул он и засмеялся. – С ума можно было сойти. Никакого покоя не стало. Приду вечером с работы, а она сразу в слезы и говорит, она умрет, если я не куплю эту собачку. Ну, и наконец я сказал; «Ладно, будь по-твоему. Куплю тебе скотинку!» – со злостью сказал он. – «Только, бога ради, не реви!» Ну, и тогда я пошел за этой собачкой ж получше на нее поглядел. – Теперь он говорил совсем дурашливо, глаза стали как щелки, маленькое личико сморщила презабавная гримаса, он оскалил тусклые зубы и тихонько, весело зарычал: – Поглядел я на этого песика и коворю: «Ух ты, коворю, с-с-сверюга ты… уш-ш-шасный, н-невос-смошный свереныш… так и быть, возьму тебя… но если ты, поганец… если ты… – тут он свирепо и весело потряс кулаком перед мордой воображаемого пса, – если станешь безобразничать… Станешь пакостить у меня в доме, я так тебя угощу – вэвоешь…» А потом я его полюбил, – продолжал Хейлиг. – Он славный песик, правда. Иногда приду вечером домой, и так тошно, столько за день перевидал этих шутких типов, а он подойдет и глядит на меня. И прямо разговаривает. Говорит: знаю, худо тебе. Трудная у тебя жизнь. Но я тебе друг. Да, правда, очень славный песик. Очень я его люблю.
Под конец этого рассказа вошел портье и остановился, дожидаясь распоряжений. Он спросил, все ли уложено в кожаный чемодан. Джордж встал на четвереньки и напоследок глянул под кровать. Портье открыл дверцы шкафа, выдвинул ящики. Хейлиг тоже заглянул в шкаф и, убедившись, что он пуст, повернулся к Джорджу и с нарочитым удивлением сказал:
– Так вот, похоже, вы ничего не забыли.
Успокоившись на этот счет, портье закрыл тяжелый чемодан, запер на ключ, затянул ремни, а Хейлиг тем временем помогал Джорджу засунуть в старый портфель книги, письма и рукописи. Потом Джордж застегнул портфель и отдал его портье. Тот вытащил багаж в коридор и сказал, что подождет их внизу.
Джордж посмотрел на свои часы – до поезда оставалось еще три четверти часа. Он спросил Хейлига, ехать ли прямо сейчас на вокзал или еще подождать в отеле.
– Подождем здесь, – ответил тот. – Пожалуй, так лучше. Переждете здесь еще полчаса и все равно прекрасно успеете.
Он протянул Джорджу сигареты, дал ему прикурить. Они сели, Джордж к столу, Хейлиг на кушетку у стены. И минуту-другую молча курили.
– Так вот, – негромко сказал Хейлиг, – на этот раз мы и правда прощаемся… Ведь на этот раз вы едете?
– Да, Франц. На этот раз надо ехать. Я пропустил уже два парохода. Пропустить еще один невозможно.
Еще с минуту курили молча, и вдруг Хейлиг сказал серьезно:
– Так вот, можно, я вам что-то скажу? Мне жаль.
– И мне тоже, Франц.
И опять они курили в тревожном, неловком молчании.
– Вы еще, конечно, приедете, – сказал потом Хейлиг. И решительно заявил: – Вы должны приехать. Мы к вам привязались. – Помолчал, прибавил просто, негромко: – Знаете, мы правда очень вас любим.
Джордж от волнения не мог вымолвить ни слова, и, бросив на него быстрый, печальный взгляд, Хейлиг продолжал:
– А вам у нас нравится? Вы нас любите? Да! – с чувством ответил он сам себе. – Конечно, любите.
– Конечно, Франц.
– Тогда вы должны приехать, – негромко сказал Хейлиг. – Если не приедете, это будет ушасно. – Он снова испытующе посмотрел на Джорджа, но Джордж молчал. И тогда Хейлиг сказал: – И я… я надеюсь, мы еще встретимся.
– Я тоже надеюсь, Франц, – отозвался Джордж. И, стараясь развеять печаль, которая охватила обоих, он высказал, как мог веселее, то, чего очень хотел, но во что не слишком верил: – Конечно, встретимся. В один прекрасный день я опять приеду, и мы опять посидим, потолкуем, вот как сейчас.
Хейлиг ответил не сразу. Лицо его исказилось так хорошо знакомой Джорджу горькой и злой насмешкой. Он сорвал с себя очки, протер их, вытер близорукие усталые глаза и опять надел очки.
– Вы так думаете? – спросил он, и губы его искривила привычная горькая улыбка.
– Уверен, – решительно ответил Джордж и на минуту сам почти поверил в это. – Вы, я, все наши друзья… посидим все вместе и выпьем, и всю ночь напролет будем танцевать вокруг деревьев, под утро заявимся к Энне Маенц и будем есть суп с курицей. Все будет по-старому.
– Что ж, надеюсь, вы правы. Но я не очень в этом уверен, – негромко сказал Хейлиг. – Может, меня здесь уже не будет.
– Вас? – Джордж даже засмеялся. – Что это вы такое говорите? Вам же нигде в другом месте не будет хорошо, сами знаете. У вас здесь работа, о которой вы всегда мечтали, и живете вы наконец именно там, где всегда мечтали жить, будущее ваше ясно и определенно – просто надо дождаться, пока ваше начальство помрет или уйдет в отставку. Вы всегда будете здесь!
– Я не очень в этом уверен, – сказал Хейлиг. Он затянулся, выпустил струю дыма и как-то нерешительно продолжал: – Понимаете… все дело в этих… этих тупицах… ослах! – Он зло вдавил сигарету в пепельницу, лицо его исказилось кривой усмешкой, в которой были и вызов, и оскорбленная гордость, и он сердито крикнул: – Мне-то… мне все равно! За себя я не волнуюсь. Сейчас я живу себе потихоньку… у меня есть моя работа, моя подружка… моя комнатка… А эти тупицы… ослы! – крикнул он. – Я их просто не замечаю! Не вижу их! Меня это не беспокоит! – выкрикивал он. И лицо его стало похоже на какую-то нелепую маску. – Я всегда проживу. Если меня выгонят… так вот, имейте в виду, мне все равно. На этой работе свет клином не сошелся! – с горечью воскликнул он. – Возьму и уеду в Англию, в Швецию. Если у меня отберут работу, отберут мою подружку… поверьте, это все не важно. – Он с досадой, с презрением отмахнулся. – Как-нибудь проживу. Ну, а если эти тупицы… эти ослы… если они и жизнь у меня отнимут… тоже ничего страшного. Вы согласны?
– Нет, Франц, я не согласен. Не хотел бы я умереть.
– Так вот, – спокойно сказал Хейлиг, – вы другое дело. Вы американец. А у нас это иначе. Я видел, как людей расстреливали, в Мюнхене, в Вене… Не так уж это страшно. – И он опять испытующе поглядел на Джорджа. – Нет, не так уж страшно.
– Черт возьми, Франц, что за вздор вы болтаете! – вскинулся Джордж. – Никто не собирается вас расстреливать. Никто не собирается отнимать у вас ни работу, ни подружку. У вас же верная работа, Франц. Никакого отношения к политике. И другого такого ученого им нипочем не найти. Да без вас им просто не обойтись!
Франц равнодушно, безнадежно пожал плечами.
– Не знаю, – сказал он. – Я… по-моему, если придется, мы все прекрасно обойдемся друг без друга. А, наверно, придется.
– Придется? Что вы имеете в виду, Франц?
Хейлиг помолчал. Потом сказал резко:
– Пожалуй, я вам что-то скажу. В последний год с этими тупицами можно с ума сойти. Всех евреев выгнали с работы… теперь они не у дел. А эти тупицы… вырядились в форму… – с презрением произнес он, – знай твердят, что здесь место только арийцам… таким вот распрекрасным голубоглазым верзилам восьми футов ростом, у которых в роду с тысяча восемьсот двадцатого года одни арийцы. Если же среди предков затесался какой-нибудь еврей, очень жаль. – Хейлиг презрительно усмехнулся. – Такой человек не должен работать… в нем, видите ли, нет истинно немецкого духа. Просто чушь. – Минуту-другую он молча курил, потом продолжал: – Последний год эти ослы ко мне пристают. Желают знать, кто я такой, откуда взялся… родился на свет или, может, не родился. Требуют, чтоб я доказал, что я ариец. Не то мне не место в библиотеке.
– Черт возьми, Франц! – воскликнул Джордж и оторопело уставился на Хейлига. – Вы разве… да нет, ведь вы же не еврей?
– О, Gott, нет, конечно! – вдруг с прежней веселой отчаянностью воскликнул Хейлиг. – Дорогой мой, я до такой степени немец, что можно с ума сойти.
– Тогда в чем же загвоздка? – озадаченно спросил Джордж. – Что им от вас нужно? И чего беспокоиться, раз вы немец?
Хейлиг молчал, кривая, горькая усмешка на его сморщенном личике стала еще горше; наконец он снова заговорил:
– Дорогой мой Шорш, теперь я вам что-то скажу. Я правда чистокровный немец. Но моя бедная мамочка… я, конечно, очень ее люблю… Но, Gott! – Он засмеялся, не разжимая губ, в лице его было горькое веселье. – Gott! Она такая глупенькая, бедняжка, – чуть презрительно произнес он. – Она так любила моего отца… так любила, что не потрудилась выйти за него замуж. Ну, и эти тупицы приходят и пристают ко мне со своими вопросами и спрашивают: «Где ваш отец?» И, разумеется, мне нечего им сказать. Потому что, увы, мой друг, я незаконнорожденный. Gott! – снова воскликнул он и, прищурясь, горько, криво усмехнулся. – С ума сойти можно… этакое беспросветное тупоумие… и так забавно, просто ушас!
– Но, Франц, уж наверно, вы знаете, кто ваш отец… Уж наверно, слышали, как его зовут.
– Ну, разумеется! – воскликнул Хейлиг. – Потому-то все так и забавно.
– Значит, вы все-таки его знаете? Он жив?
– Ну конечно, – сказал Хейлиг. – Он живет в Берлине.
– И вы с ним видитесь?
– Ну конечно. Мы видимся каждую неделю. Мы с ним прямо-таки друзья.
– Но… тогда я просто не понимаю, в чем загвоздка… разве что вас выгонят с работы как незаконнорожденного. Это, конечно, неловко… и для вас, и для вашего отца… но разве нельзя сказать им все как есть? Разве нельзя объяснить? Неужели отец вас не выручит?
– Он бы, конечно, выручил, – сказал Хейлиг. – Если б только я ему рассказал. Только я не могу рассказать. Понимаете, – негромко продолжал он, – мы с отцом друзья. Мы никогда не говорим с ним об этом… о том, что он был близок с моей матерью. И теперь я нипочем не стану его просить… рассказывать про мои неприятности… не хочу, чтоб он мне помогал… а то получится, что я пользуюсь нашей дружбой для своей выгоды. Это испортит нашу дружбу.
– А ваш отец… его здесь хорошо знают? Если вы его назовете, этим тупицам его имя что-то скажет?
– Ну да! – воскликнул Хейлиг и с горькой веселостью продолжал: – В том-то весь ушас… и оттого это так забавно. Его еще как знают! Может случиться, они скажут, я еврейчик и вышвырнут меня вон, потому что я не ариец… а мой отец… – Хейлиг фыркал, давился смехом, горькое веселье душило его, – мой отец – он же истый немец, известный наци… он же первое лицо в партии!
Джордж смотрел на друга, чье имя словно в насмешку означало «святой», и не мог слова вымолвить. Странный и волнующий рассказ этот многое объяснил ему в друге: все растущую горечь, презрение чуть ли не ко всем и вся, усталое отвращение и покорность судьбе, холодную, злую насмешливость и ядовитую улыбочку, которая вечно морщила его лицо. Вот он сидит, маленький, хрупкий, изящный, губы кривятся в неизменной улыбочке, и так ясна теперь вся история его жизни. Был он по природе своей беззащитен и кроток, такой впечатлительный, такой нежный, на удивленье умненький. И этого тонкорунного ягненочка выбросили в стужу и лютый ветер, обрекли нужде и одиночеству. Он был жестоко ранен. Его изуродовали и исковеркали. Таким он стал – и, однако, сумел сохранить своеобразную горькую чистоту души.
– Ох, извините, Франц, – сказал Джордж. – Ради бога, извините. Я ничего этого не подозревал.
– Так вот, – равнодушно сказал Хейлиг, – все это не важно. Правда, не важно. – Он улыбнулся своей страдальческой улыбкой, посопел, не разжимая губ, стряхнул с сигареты пепел, сел поудобнее. – Что-нибудь придумаю. Я нанял одного человечка… одного из этих ушасных людишек, этих, как бишь их… Ну да, адвокаты! Ох, Gott, от них с ума сойти можно! – воскликнул он. – Я нанял одного, чтоб он сочинил для меня какие-нибудь враки. Этот человечек только и знает, что роется в бумагах, и будет рыться, пока не подберет отцов, матерей, братьев, сестер – в общем, всех, кто мне требуется. А если не сумеет, если мне не поверят… Ну, тогда потеряю работу, – сказал Хейлиг. – Но это не важно, что-нибудь придумаю. Куда-нибудь да приткнусь. Как-нибудь проживу. Со мной уже так бывало, ничего страшного… Ох и тупицы… ослы! – сказал он с омерзением. – Когда-нибудь, дорогой мой Шорш, вы должны написать горькую книгу. И должны сказать всем этим людям, до чего они гнусны. Я… у меня нет таланта. Я не могу написать книгу. Я могу только восхищаться тем, что пишут другие, могу понять, когда книга хорошая. А вот вы должны сказать этим тупым мерзавцам, что они такое… У меня есть одна фантазия, – с ехидной усмешкой продолжал он. – Когда мне худо, когда я вижу, как все эти мерзкие тупицы расхаживают по Курфюрстендамм, и сидят за столиками, и жуют… я воображаю, что у меня есть такой маленький пулеметик. Беру я свой пулеметик и хожу по улице, а только увижу кого-нибудь из этих типов, сразу – паф, паф, паф! – совсем по-детски произнес он и прицелился, торопливо согнув палец крючком. – О, Gott! – самозабвенно воскликнул он. – Вот было бы счастье – ходить с пулеметом и стрелять этих тупиц! Но мне это не дано. Мой пулемет – одно воображение. Вы – другое дело. Вы и вправду можете их бить. И вы должны бить их из своего пулемета, – серьезно сказал Хейлиг. – Когда-нибудь вы непременно должны написать эту горькую книгу, должны сказать этим тупицам, кто они такие. Только сейчас вы ее не пишите, – торопливо, тревожно прибавил он. – А если начнете сейчас, не пишите ничего такого, за что они могут на вас разозлиться.
– Чего не писать, Франц?
– О политике, – сказал Хейлиг, понизив голос, и быстро оглянулся на дверь. – О партии. Обо всем, что может восстановить их против вас. Это было бы ушасно.
– Почему, собственно?
– Потому что вы здесь необычайно популярны. Не у этих ослов и тупиц, а у тех, кто еще читает настоящие книги. Поверьте мне, – серьезно продолжал Хейлиг, – сейчас вы здесь самый популярный иностранный писатель. И если вы все испортите… если напишете что-нибудь такое, что придется им не по вкусу, будет очень печально. Reichschriftskammer[29]29
Имперская палата по делам печати и литературы (нем.)
[Закрыть] запретит ваши книги… Скажет, что нам больше нельзя их читать… и тогда нам их уже не достать. А это будет очень печально. Мы ведь так вас любим… То есть те, кто понимает. Вас так хорошо здесь знают. Так понимают. И смело могу сказать, переводы ваших книг превосходны, этот переводчик – истинный поэт, и он любит вас… проникается вашими ощущениями… вашими образами… ритмом вашей прозы. И все, кто читает, в восторге. Невозможно поверить, что это перевод. Как будто с самого начала это было написано по-немецки. И… О, Gott! – опять радостно воскликнул он, – кем только вас не называют… американским Гомером, творцом американского эпоса. Вы людям по сердцу, и вы им понятны. Ваша проза такая сочная, свободная, полнокровная. И вы ощущаете жизнь совсем как мы. Многие считают, что вы – величайший писатель современности.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?