Текст книги "Летняя книга"
Автор книги: Туве Янссон
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 48 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
8
Однажды, часа в четыре, как раз перед самым весенним балом, одна из сестер Пихалга почувствовала себя очень плохо, и ее увезли на машине «скорой помощи» с выключенной сиреной. Вечером из больницы вернулась другая сестра. Поднявшись на веранду, она остановилась на последней ступеньке. В этот прохладный вечер все остальные сидели в ожидании.
Она сказала:
– Вам привет от моей сестры! Моя сестра передала вам привет! Нам необходимо сегодня же вернуть в библиотеку все наши книги! Книги должны быть возвращены. Мы всегда были очень аккуратны с книгами, которые брали в библиотеке.
Фрёкен Пихалга оглядела все вокруг так, как обычно смотрят из окна на морской пейзаж, после чего вошла в дом.
Пибоди начала было хныкать и сказала:
– Несчастные одинокие фрёкен!
Но никто не обратил на нее внимания.
Вторая сестра Пихалга вернулась на веранду с коробкой книг в руках и отправилась вверх по улице, в сторону библиотеки.
– Они закрываются в половине девятого, – прошептала мисс Фрей.
Тишина города нынче вечером была абсолютно такой же, как тишина заповедника. Бесконечно далеким воспринималось лишь эхо, исходящее от шума на больших автомобильных трассах. Некоторые кресла медленно покачивались, но никто не болтал, никто не произносил ни слова. Через полчаса мисс Фрей вошла в свою стеклянную клетку позвонить в библиотеку, где сестры брали книги, потом снова вышла на веранду и прислонилась спиной к балюстраде веранды. Крепко обхватив обеими руками перила, она поставила всех в известность, что фрёкен Пихалга вернула книги в библиотеку и после этого умерла, как и ее сестра.
– А что они читали? – спросил Томпсон.
Его вопрос остался без ответа.
Мисс Фрей объяснила, какая это потеря для них всех. Старые фрёкен так долго жили в «Батлер армс»! Она сказала:
– Мы жили так близко друг от друга!
– А мы, разумеется, нет! – произнес Томпсон.
– Теперь же мой долг сообщить мисс Рутермер-Беркли, как можно более щадя ее, о том, что произошло. Вам ведь известно, что она очень стара.
Мисс Фрей вышла в вестибюль. Жизнь потоком обрушилась на нее. Она вся дрожала.
Владелица пансионата спокойно приняла известие о двойном смертельном случае. Она высказала лишь свое мнение по поводу того, что сестры изобрели чрезвычайно редкий способ расстаться с жизнью и что этому событию не чужд свой собственный стиль, благодаря его почти таинственной одновременности.
– Мне кажется, – заявила мисс Рутермер-Беркли, – мне начинает казаться, что можно и в самом деле умереть по такой причине, как горе. Наше затруднительное положение, дорогая мисс Фрей, состоит в том, что подобная возможность ухода из этого мира нам не суждена. Горе, мисс Фрей, чрезвычайно чистое и сильное чувство, предусматривающее большую любовь. Это совсем не то, что быть несчастными.
Фрей подумала, что старушенция слишком много болтает.
– Ну да, – ответила она, – обе они умерли. Тут уж ничем не поможешь.
– Да, ничем не поможешь. Ничто не может сделаться несделанным или остаться прощенным.
Тогда Фрей спросила, не надо ли рассматривать эти последние слова как упрек, и мисс Рутермер-Беркли ответила:
– Нет, не как упрек, а как напоминание. Никто из нас не любил их, и никто не желал знать что-либо об их жизни. Нам дан толчок к уважению других… Слишком легко отравить свои воспоминания!
Когда мисс Фрей вернулась на веранду, Томпсон тотчас спросил:
– А что они читали? Как обстоят дела с книгами? Успела она сдать их в библиотеку?
Мисс Фрей ответила, что никакие детали их болезни не могут изменить то, что произошло.
– Послушайте-ка, вы, как вас там зовут, – продолжал Томпсон, – я не желаю знать, остановилось ли их сердце, или настал конец мозгу, или что случилось в их несчастных желудках; я хочу знать, какие книги они сдали в библиотеку, так как думаю, что это важно!
Напротив, в «Приюте дружбы», включили электропроигрыватель – как всегда, оперетту тридцатых годов. Фрей спустилась вниз по ступенькам и перешла на другую сторону улицы. Музыка смолкла.
– Что же теперь делать нам? – прошептала Пибоди. – Их кресла-качалки заберут? Можно ли поменять места, или пусть будет более просторно на веранде? И подобает ли идти на весенний бал вскоре после их смерти?
Ханна Хиггинс ответила, что кресел-качалок, что бы ни случилось, всегда предостаточно и это большое утешение.
А вообще-то, Эвелин не следует заранее бояться, ибо в Писании сказано, что каждому дню достаточно собственной, выпавшей на его долю муки.
В тот вечер, когда Джо пришел в комнату Линды и у алтаря, сработанного Джо, зажглась лампада, он тотчас увидел, что Линда выкрасила Мадонну в черный цвет – выкрасила все ее одеяние, да и головной убор тоже.
Линда сказала, что это лак для окраски велосипеда и что дал его ей Юхансон.
– Но зачем? – спросил Джо. – Зачем ей быть черной? Это неразумно, это ни на что не похоже! Неужто из-за смерти стареньких фрёкен?
– Нет, – ответила Линда. – Похороны – белые. Похороны всегда белые.
А она выкрасила в черный цвет Мадонну из-за того, что у нее такое ощущение, абсолютно для самой себя. Раздеваясь, она складывала каждую вещицу на стул, но платье осторожно повесила на спинку кровати.
– Ты всегда в черном, – сказал Джо и, хотя этого ему не хотелось, снова начал думать о матери Линды, о ее маме, что всегда находилась поблизости, о маме, что всегда носила черные платья, – там, в Мексике, все помешались на этом цвете. Материн рот, должно быть, похож на черточку, тесно сжатый рот, такой, каким он становится, когда слишком долго глотаешь слезы и лишь тайком делаешь то, что хочется. Невероятная мученица эта мама Линды!
– А ты не разденешься? – спросила Линда.
Черное! Они словно сошли с ума от черного! Она могла бы явиться к нему в одежде красивых тонов, их так много – алый и желтый, розовый и светло-зеленый, и все другие цвета – такие соблазнительные, что заставляют птичек любить друг друга. Но по мере того как время шло, он привык к черному, и тот стал для него цветом страстного желания. Он страстно желал Линду в черном.
Он сказал:
– Это я заставил гореть лампаду.
– Ты не ляжешь? – спросила Линда.
– А для кого горит лампада? Для Мадонны, или для нас, или для твоей мамы?
– Для всех вместе! – ответила Линда. – Погоди немного, и все будет хорошо!
Улыбаясь, она смотрела куда-то мимо него, далеко-далеко, а глаза ее походили на глаза ангелов и гетер.
Баунти-Джо бросился на кровать рядом с ней и почти прошептал:
– Иисус любит тебя!
– Ясное дело, – ответила, серьезно кивая, Линда. – Он любит меня наверняка!
На свете существовала Мадонна в черном одеянии, Линда хорошо знала ее. Божья Матерь в черном исполняла мольбы куда лучше, чем какая-либо другая мадонна, а дом ее был постоянно полон молящихся. Более всего сочувствовала она тем, кто еще был молод, хотя и знала, что их детские пожелания не всегда приводили к добру.
Поэтому в мудрости своей и в своем предвидении Мадонна прислушивалась к ним и внимала их мольбам, хотя они, возможно, не сразу понимали, как надежно это было. А ныне она взяла на себя попечительство над тем письмом, которому дóлжно было прийти к Джо.
Ближе к полуночи мисс Пибоди заглянула в шестую комнату и попросила одолжить ей таблетки от бессонницы, ее собственные подошли к концу. Миссис Моррис сказала, что у нее таблеток нет, а если не спится, она обычно читает или сидит у окна.
– Я только и делаю, что думаю о них, – сказала Пибоди. – Позвольте мне быть откровенной. Вы понимаете, это причиняет мне такую боль! Мы никогда не обращали внимания на них, самых малых мира сего! Подумайте, мы ничего вообще о них не знаем, кроме того, что они приехали с Балтики или откуда-то из Европы. А о чем это нам говорит? Да вообще ни о чем! Мы не знаем даже их имен!
– Нет, – ответила миссис Моррис. – А теперь у нас скверно на душе. Это пройдет, мисс Пибоди, это пройдет!
– Не знаю, – прошептала Пибоди, – не знаю, пройдет ли это когда-нибудь!
На ней было ночное одеяние с рюшами, что-то первобытно-блеклое и неопределенное, абсолютно присущее именно ей – типично пибодевское ночное одеяние.
Элизабет Моррис, натянув на себя одеяло, посмотрела на часы.
– Смерть, муки! – прошептала гостья и села на диван. – Никогда не знаешь покоя. Не одно, так другое. Миссис Моррис, я так устала. У всех людей одни только горести, и потом, я всегда думаю, что можно было бы как-то этому помочь.
Миссис Моррис заметила, что предположительно можно было бы что-то сделать, но сейчас легче всего найти утешение в явном желании сестер Пихалга оставаться в покое только друг с другом. Прежде всего бежишь к тому, кто громче кричит, и забываешь тех, кто живет в молчании.
Поглядев на нее, Пибоди сказала:
– Мне нехорошо. Я боюсь! Ведь не знаешь, когда это случится; это может грянуть в любой момент!
– Разумеется, – сердито ответила миссис Моррис, – в любой… Можно умереть в любой момент, и это, надо полагать, еще не все в этом мире…
Ее гостья начала всхлипывать.
– Милая мисс Пибоди, прошу вас, перестаньте! Когда я говорю, что это еще не все в этом мире, то я права. Конец грянет совсем просто, а у таких старух, как мы с вами, это, верно, много времени не займет.
– Не займет? – прошептала Пибоди. – А сколько времени? Расскажите подробнее! Не сердитесь на меня…
– Это, – произнесла Элизабет Моррис, – это глупая и несерьезная беседа. Время позднее. Но насколько я понимаю, стоит беспокоиться только из-за одного, и это – стремление не пугать людей, когда умираешь, и не заставлять их страдать угрызениями совести. Если уж мы устраиваем такой спектакль под названием «жизнь», то, по крайней мере, могли бы попытаться обрести чувство собственного достоинства, когда все кончено. Мисс Пибоди, можете спать совершенно спокойно. Будьте добры, выключите свет, когда пойдете! Налево у дверей…
Эвелин Пибоди тотчас поднялась, а когда в комнате было уже темно, спросила:
– А что потом? Потом – ничего не остается?
– Ну… да, разумеется, – ответила миссис Моррис, – масса дел. Вся вечность! Мисс Пибоди, вы будете удивлены!
9
Джо поливал водой обезьянью клетку. Он видел, что Линда пришла и ждет его возле кассы. Но он продолжал спокойно работать и даже не помахал ей рукой. Когда клетка была вычищена, он вставил новую кассету в магнитофон, включив его на полную громкость, и закричал в кассу:
– Я убегаю на полчаса. Если придут посетители, дайте каждой фру ее гибискус!
Он прошел мимо Линды с магнитофоном в руке, мимо мотоцикла, стоявшего на своем обычном месте. Было очень жарко. Они продолжили путь друг с другом рядом по пирсу, и он все время держал магнитофон на той же самой громкости, дозволяя джазу заполнять голову стучащей пустотой.
Выйти далеко на пирс отнимает безнадежно много времени, но, к счастью, они были там через минуту, даже меньше! Иногда в ветреную погоду он выезжал на мотоцикле, поворачивал: поворот – и он объезжает набережные, чтобы перейти на полную скорость… А потом всю дорогу мчаться по прямому пути, напрягаясь всем телом и склоняясь навстречу ветру, тормозя и удерживая колесо машины у самой обочины канавы. Ноги резко упираются в асфальт. Звук магнитофона, чистый, предельно громкий, похожий на джаз, словно дыхание. Магнитофон, джаз, Иисус. Самое лучшее для того, кто хочет Его встретить и все понимает. Они прошли вперед и, свесив ноги, уселись на краю набережной.
Магнитофон выдал нечто абсолютно фантастическое.
– Хочешь хот-дог с горчицей или только с кетчупом? – прокричала Линда. Положив носовой платок на землю, она достала кока-колу и хот-доги.
– Что ты сказала? – закричал в ответ Джо. – Говори так, чтобы слышать, что ты скажешь!
– Горчицу! Хочешь горчицу?
Как это похоже на нее! Обычный человек, который не любит джаз, закричал бы:
– Выключи музыку! Приглуши, от нее можно сойти с ума!
Но только не Линда, нет. Она молчит и страдает – и спрашивает, хочет ли он горчицу, а если взять ее, Линду, с собой на дискотеку, она вежливо слушает, кивает, улыбается, подбадривает и походит на памятник самообладанию. Тысяча миль отсюда. Тысяча миль отсюда, как ее мама! Невероятно!
Повернув голову, он увидал, что Линда хохочет. Лицо ее было открыто навстречу радости, и она не могла успокоиться. Обвив руками его шею, она закричала:
– Горчицы нет! Я забыла ее! Разве это не весело?!
Кассета доиграла до последнего крещендо барабанов, и он заорал изо всех сил, что любит ее, и запись кончилась, так что эти три слова: «Я люблю тебя!» – вылетели в абсолютной тишине и стали могучими, громаднее, чем море! Лежа рядом с ней, он шептал: она получит абсолютно все, что хочет, все… она может выбрать в сувенирной лавке все, что угодно, если только покупка не слишком дорогая.
– Я хочу заняться любовью, – сказала Линда. – Именно сейчас я очень хочу любить тебя!
– Но они могут увидеть нас!
– Вовсе нет! Издали мы всего лишь две мелких точечки. Никто и не увидит, рядом ли эти точечки, или же они друг на друге.
– Ты столько болтаешь! – сказал Джо.
Поднявшись, он посмотрел на хот-доги, забытые на носовом платке, он чувствовал себя глупцом. Линда попросила один хот-дог с кетчупом и, пока ела, смотрела ввысь, не отрывая взгляда от неба.
– О’кей, – сказала она. – Тогда расскажу тебе что-нибудь… Рассказать тебе о мистере Томпсоне?
– Нет, только не о Томпсоне.
Он знал абсолютно все о коробке Томпсона под кроватью, о его запоре и о его мягком стуле, о добрых старушенциях Линды в «Батлер армс». Как раз теперь таких, которым сто лет, там уже не водится, а есть всякие другие.
Она сказала:
– Тогда расскажу о музыке. Каждый вечер, когда прохладно и чудесно, в парке, пока не стемнеет, играет музыка. Все мамаши приходят в музыкальный павильон и приводят с собой детишек, да и все, кто любит музыку, тоже там. Звонят церковные колокола, а небо – такое золотистое… На деревьях же полным-полно черных птиц.
– Ты имеешь в виду, что это в Гвадалахаре?
– Да, в Гвадалахаре.
Отдаленное, хорошо известное название Гвадалахара – имя его беспомощной ревности и тайной жизни Линды, безропотно и смиренно перенесенных суровых лет с матерью, хранившей, пока умирали пятеро маленьких сестер и братьев Линды, вечное молчание. Он знал их имена наизусть, пятеро маленьких мертвых сахарных черепушек из Гвадалахары.
– Они играли вечернюю музыку, – говорила Линда. – А музыкальный павильон очень красив!
Все, сейчас уже ничто не поможет, оставалось только пережить всю эту беду с матерью, которая никогда не могла приехать к ним из-за того, что кто-то был болен или кто-то умер… и с папашей, который вечно спал под аркадами… и, ясное дело, пережить эту беду с Линдой, которая, держа хворого ребенка вместе с матерью, ползла по площади… А потом они вползли на церковные ступеньки и устремились дальше к алтарю…
Он, вздохнув, сказал:
– А еще у вас были белые воздушные шары.
– Нет, – ответила Линда, – они были разноцветные. Церковная крыша – сплошь покрыта яркими воздушными шарами. Хворому ребенку разрешалось самому выбирать цвет шара. Белые – самые главные на похоронах…
– Ну и что же? Зачем нам говорить об этом здесь?
– Но я не говорю о церкви, – защищалась Линда. – Я говорю о музыкальном павильоне. Пока музыка не играет, дети бегают вокруг, гоняются друг за другом и кричат, а мамаши зовут их, а самых маленьких поят молоком. Потом становится все темнее и темнее, и в конце концов зажигают лампы…
Она закрыла глаза, чтобы увидеть музыкальный павильон, его высокую, украшенную птицами, округлую крышу на плечах каменных женщин, деревья в парке с его изобилием свистящих птиц, которых никто не видел, пока они, черные на чернеющих деревьях, не находили пристанище на ночь. Верхушки деревьев шевелились и трепетали от крыльев птиц на фоне золотистого неба. Мраморный колодец белел, как снег, а вскоре длинными дугами под крышей павильона зажигались фонари и начинала играть музыка…
– Нам пора идти, – напомнил Джо. – Автобус из Тампы может прийти в любое время. А какую музыку играли в этом павильоне?
– Вечернюю…
– А она любит музыку?
– Не знаю, – ответила Линда.
– А она когда-нибудь смеялась, твоя мама? Плакала она? Плакала, когда умирали дети?
– Нет.
– Но что она делала тогда, что говорила?
– Ничего не говорила. А что она должна была сказать?
– Не могу понять, не могу осознать то, что ты вечно болтаешь о стариканах и умирающих, когда происходит столько всего важного именно в этот момент. Думаю, это глупо, я только расстраиваюсь, слыша, какие беды происходили с вами в этом городе.
– Но нам было хорошо, – удивленно произнесла Линда, – мы вовсе не были несчастны.
Они возвращались по пирсу, и всю дорогу Джо искал что сказать, но не находил ни единого слова.
Когда же они подошли к «Баунти», Линда улыбнулась и, как обычно, ненадолго замешкалась из вежливости, лишь на какой-то миг, глядя, как он возвращается обратно на корабль.
10
Ребекка Рубинстайн постоянно ездила на такси. У нее было плохо с ногами, однако с деньгами – вполне хорошо. Каждый день она брала такси и ехала обедать в одно и то же место, в пустынный ресторан возле большой автомобильной трассы, далеко к северу от «Батлер армс». Независимо от времени завтраков и обедов других людей она упрямо вкушала свои трапезы в то время, когда рестораны бывали пусты. Миссис Рубинстайн заметила, что с годами хорошая пища становится для тебя все важнее – горькой и простой радостью. Однако вместе с тем еду – сознательную и приносящую наслаждение – она почитала презренной радостью, строго личным и интимным действом.
Когда-то она читала о кочевниках, предположительно арабах, вкушавших свою пищу лишь в уединенности. Прикрыв лицо платком, уступали они своим отнюдь не эстетичным, животным потребностям в еде. А быть может, каждый из них отворачивался от других, тактично прожевывая пивцу и пожирая взглядом открывающийся ему собственный горизонт. Подобная картина развлекала ее.
Дети Израиля наверняка трапезовали вместе, в библейской сутолоке и с большим аппетитом. Миссис Рубинстайн, будучи сионисткой, все же никогда не вступала в дискуссии с кем-либо другим, кроме себя. Поэтому в душе ее жил свой собственный араб, которому она порой милостиво предоставляла очко в игре. В этом случае ему дозволялось сохранить контуры своего собственного горизонта. Она рассматривала свое право на обед как наложенную на самое себя пеню. Среди всех действительно уродливых и клинически безликих ресторанов она выбирала наихудшие.
Ела она только один раз в день. Такси ждало ее у дверей ресторана. Пока в учтиво-благоговейной тишине пред ней одна за другой расставлялись тарелки, она, обедая в пустом помещении, была прекрасно осведомлена о таксометре, который, тикая, поглощал цент за центом. Он тикал и заглатывал ее денежки. Это был изысканный штраф, придававший одновременно трапезе известную грустную праздничность.
Когда подавали мясо, она обычно думала об Абраше, как по команде вспоминая это толстое тихое дитя, которому ее любовь приносила слишком много еды. Вспоминала его манеру рассматривать дымящийся бифштекс – из-под опущенных ресниц, ненавистно и жадно.
«– Ешь, мой любимый мальчик, станешь большим и сильным, еще сильнее мамы!»
Подростком он стал тощим, как олень, тощим от упрямства и очень красивым. А потом снова потолстел… жирный робкий бизнесмен!
Ребекка Рубинстайн разрезала биток, но нож соскользнул, мясо съехало на скатерть, проложив широкую дорожку жира и оставив глазок соуса на краю тарелки. С быстротой молнии кинула она кусочек битка обратно и попыталась вытереть скатерть и тарелку салфеткой: официант ничего не видел. Льняная салфетка – большая и неудобная – просто купалась в еде, и с нее стекало что-то мерзкое, клейко-бурое… Дрожа от отвращения, миссис Рубинстайн держала эту испачканную салфетку под столешницей, ее надо было спрятать подальше – может, на окне за гардиной.
Она с трудом поднялась, держа салфетку спрятанной за спиной, но тут из своего угла выскочил внимательный официант, и она крикнула ему, что здесь слишком жарко, невозможно это выдержать, нужно открыть окно.
– Сожалею, – ответил официант, – окно не открыть, но минуточку!..
Внезапно влажный поток воздуха хлынул вниз с потолка, приподняв ленту на шляпке миссис Рубинстайн. Она, попятившись обратно к столу, стала шарить на ощупь свободной рукой, ища плащ, лежавший на спинке стула. «Теперь он явится ко мне снова, повесит на меня плащ и подвинет стул под мой зад, какой дурачок – просто невыносимо…»
– Спасибо! – сказала она. – Как любезно с вашей стороны!
Возможно, он ничего не заметил. Салфетка была сунута под плащ, и миссис Рубинстайн придерживала ее локтем.
Когда официант удалился, миссис Рубинстайн спрятала проклятую салфетку в свою сумку и вне себя от ярости прошептала:
– Все испорчено. Гадство!
Десерт ей подали, но она по-прежнему сидела неподвижно. Ее переполняло отвращение. Она ужасно устала, ногам ее уже никогда не дойти даже до машины. И оттого что она закурила, лучше не стало. Усталость овладела и коленями. Но где-то же дóлжно ей пребывать.
Перед рестораном остановился мотоцикл. То был Баунти-Джо. Он стремительно, как это свойственно юности, промчался к стойке, словно бы скользя лишенными суставов ногами. «Ой-ой – тощий, как олень…» Миссис Рубинстайн неподвижно затихла. Да, тот, что вошел в ресторан, был он – изощренный, невозмутимый, пугающе сознательный юный Абраша. Да и осанка, и посадка головы – те же самые… Юноша заказал гамбургер и кофе.
Ее проницательный взгляд наблюдал за ним. «Они честны, – думала Ребекка Рубинстайн. – За nonchalance[32]32
Небрежность, беспечность (фр.).
[Закрыть] скрывается откровенность и очень глубокая порядочность. Они готовы на все в любой момент, готовы все принять. Они великодушны и боязливы. Мы, старые, тоже боимся, но не показываем этого и не выдаем себя. Наше тело ничего больше не выражает, у нас есть только слова, чтобы справляться с жизнью, ничего другого, кроме слов, у нас нет. Без слов никакого шарма у нас тоже нет. Олени уже давным-давно пробежали мимо нас…»
Она передвинула свою тарелку, прикрыв самое большое пятно от соуса, и подозвала к себе Баунти-Джо, легко щелкнув пальцами в молчаливой пустоте.
Она сказала:
– Я знаю, что вы – Баунти-Джо. Моя фамилия Рубинстайн. У нас в «Батлер армс» проверяют часы, когда появляется ваш мотоцикл.
– Приятно это слышать, – ответил Джо.
Его гамбургер будто хвастался большими ломтями белого хлеба, влажного от пара. Он выжал из тюбика томатный соус на все это великолепие и стал есть. Казалось, он отметил ее как нечто дружественное, доброжелательное и спокойно посвятил себя еде. «И как он не боится, – подумала миссис Рубинстайн, – ведь я, во всяком случае, пугаю людей, я невообразима».
Он даже не спросил, как ей живется в Сент-Питерсберге, он не пытался выказать любезность, он только ел. Есть, питаться, собственно говоря, может быть совсем простым занятием, кусать и глотать – также естественно, как то, что море отбирает себе часть затопленного водой прибрежья. А почему бы и нет! Всему свое место и свое время, как раз именно это выражение здесь и уместно! Как красиво сказано! «Ну а что же тогда мы? – с чувством внезапной горечи подумала Ребекка Рубинстайн. – В какую гавань мы причалили, угодили прямо в дерьмо, в незаслуженную беду, где все становится мерзким и уродливым, нам даже не поесть спокойно! Если твой биток перевалился через край тарелки, ты даже не попросишь поменять скатерть на столе – столь мало это значит для тебя! Но нам должно тщательнейшим образом следить за собой, для нас позорно попусту тратить время на себя, тотчас начинаются проблемы со вставными зубами или забвением обычаев и приличий! Ох-хо-о-ха!»
Она сказала:
– Этот десерт я не хочу!
– Ведь это шоколадный торт, – сказал Джо. – А за него заплачено?
– Да, – ответила миссис Рубинстайн и закурила сигарету. – За все заплачено.
Она внимательно следила за тем, как он ест десерт. Она увидела, как он выжимает кетчуп на пять ломтей хлеба и тоже съедает их. Иногда он смотрел на нее с мимолетной улыбкой, склонив голову набок, и тогда он снова походил на Абрашу. «Собаки, те просто пытаются угодить тебе и знают, чего от них ждут! Я же ничего больше не хочу, кроме как выбраться отсюда и вытащить эту отвратительную тряпку из моей сумки…»
Таксометр за дверью тикал абсолютно отчетливо, его тиканье проникало прямо сквозь запертое окно, словно тиканье часов, упрямо и требовательно.
– Было вкусно! – сказал Джо. – Огромнейшее спасибо!
– Там мое такси, – вызывающе сказала миссис Рубинстайн. – Я заставила его ждать целый час. Может, и два часа. Безответственно отнимать столько времени у человека и без нужды тратить столько денег. Не правда ли?
– Не думаю, – ответил Джо. – Деньги значат так мало, да и время – тоже.
Он видел, что старая женщина сердится и чего-то боится, и успокаивающе добавил:
– Это не важно.
– Почему? – спросила миссис Рубинстайн, а когда он не ответил на ее вопрос, перегнулась через столик и повторила: – Почему? Почему это не важно?
– Теперь уже не важно, – сказал Джо и улыбнулся ей.
Ребекка Рубинстайн снова опустилась на свой стул. Ну конечно же, естественно, ничего теперь больше не важно. Именно так успокаивают тех, с кем не считаются: «Теперь – уже не важно».
– Почему вы сердитесь на меня? – спросил он. – Я сморозил какую-то глупость?
– Не будьте наивны. Я полностью сознаю, что для меня в настоящее время ничто не может иметь большого значения. Вопрос этот меня не интересует, и я должна идти. Время позднее.
Джо поднялся и, уставившись в ее большое неподвижное лицо, воскликнул:
– Но я вовсе так не думал! Я думал, что, коли никому не придется больше ждать и никому не надобны никакие деньги, все будет хорошо!
– Вот что! – удивилась миссис Рубинстайн. – Странное утверждение. Можете объясниться подробнее?
Баунти-Джо довольно долго молчал. Его лицо медленно покраснело, и он угрюмо повторил:
– Все будет хорошо!
– Бабушка надвое сказала… – нетерпеливо пробормотала миссис Рубинстайн. – Где мой плащ? Не понимаю, куда они подевали мой плащ? Этот ресторан просто невыносим… какая-то забегаловка, остановка по требованию, вонючий нужник!
Юноша застыдился ее слов и хотел сказать что-то ласковое, но именно сейчас ей было не до него, она в самом деле устала. Так что, покончив со всеми интеллектуальными вопросами, Ребекка Рубинстайн водрузила свое тело в ожидавшее ее такси. Прежде чем захлопнуть дверцу машины, она сказала:
– Ты был очень добр, но теперь мне необходимо спокойно уехать. Страшись за себя, Абраша, и не давай им одурачить себя.
Такси свернуло к городу.
Баунти-Джо подошел к своему мотоциклу и остановился возле него.
– Помчусь со скоростью сто восемьдесят в час и въеду прямо в ад! Теперь я снова отрекся от Него!
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?