Текст книги "Дикие пальмы"
![](/books_files/covers/thumbs_240/dikie-palmy-12652.jpg)
Автор книги: Уильям Фолкнер
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Дикие пальмы
Теперь доктор и человек по имени Гарри вместе вышли на темное крыльцо, в темный ветер, все еще наполненный трепетом невидимых пальм. Доктор нес виски, полупустую бутылку в одну пинту, может быть, он даже не знал, что держит ее в руке, может быть, перед невидимым лицом человека, стоящего над ним, он потрясал только рукой, а не бутылкой. Он говорил голосом холодным, точным и убежденным, голосом пуританина, о котором некоторые сказали бы, что он собирается сделать то, что должен сделать, потому что он пуританин, который, может быть, и сам верит, что собирается сделать это, чтобы защитить этику и святость избранной профессии, но который на самом деле собирается сделать это потому, что хотя он еще и не стар, но считает, что слишком стар для такого, слишком стар, чтобы его будили по ночам и тащили куда-то, втягивали без всякого предупреждения, все еще полусонного, в такое; ох уж эта яркая, дикая страсть, которая каким-то образом миновала его, когда он еще был вполне молод, вполне достоин ее, страсть, с потерей которой, как он считал, он не только смирился, но еще и оказался достаточно везуч, и был прав, предпочтя не знать всего этого.
– Вы убили ее, – сказал он.
– Да, – сказал другой почти с нетерпением, доктор заметил это, и только это. – В больницу. Вы сами позвоните или…
– Да, убили ее! Кто это сделал?
– Я. Прошу вас, хватит разговоров. Вы позвоните…
– Я спрашиваю, кто это сделал? Кто это натворил? Я требую ответа.
– Я же сказал вам: я. Сам. Послушайте, бога ради! – Он взял доктора за руку, схватил ее, доктор почувствовал это, почувствовал его пальцы, он (доктор) услышал собственный голос:
– Что? Вы? Вы это сделали? Сами? Но я думал, что вы… – Он хотел сказать: Я думал, вы – любовники. Я думал, что вы – тот самый, кто, потому что на самом деле он думал: Нет, это уж слишком! Ведь существуют же правила? Пределы дозволенного! Для блуда, разврата. Нельзя переступить через аборт, преступление, a сказать он хотел: Пределы любви и страсти и трагедии, которые позволительны для человека, если только он не стал как Бог, который, как Бог, испил чашу страданий, наполненную Сатаной. Он даже высказал, наконец, кое-что из этого, резко стряхнув с себя чужую руку, не как паука или змею или даже ком грязи, а скорее так, будто он обнаружил, что к его рукаву прилип кусок атеистической или коммунистической пропаганды, нечто не столько опасное, сколько оскорбительное для его высокого и теперь бессмертного духа, который сумел перейти в чистую мораль. – Это уж слишком! – выкрикнул он. – Оставайтесь здесь! Не пытайтесь убежать! Вам не спрятаться, я вас всюду найду!
– Бежать? – сказал другой. – Бежать? Бога ради, вы вызовете наконец «Скорую»?
– Я позвоню, можете не сомневаться! – воскликнул доктор. Теперь он был на земле у крыльца, в резком черном ветре, он уже уходил прочь и вдруг тяжело побежал на своих толстых, не очень привыкших даже к ходьбе ногах. – Только посмейте! – крикнул он. – Только посмейте! – Фонарик все еще был у него в руке; Уилбурн смотрел, как лучик враскачку приближается к олеандровому клину, словно и он, этот тонкий, робкий, порхающий лучик тоже боролся с напором черного, безжалостного ветра. Он не забыл этого, подумал Уилбурн, наблюдая за лучом. Но может быть, он вообще никогда ничего не забывал в своей жизни, кроме того, что когда-то был живым, по крайней мере, должен был быть живым. И тут он почувствовал собственное сердце, словно весь притаившийся в глубине ужас просто ждал, когда он снимет преграды для него. Он почувствовал и жесткий черный ветер, моргая глазами, он глядел вслед подпрыгивающему лучу, потом тот миновал клин и исчез из вида, а он продолжал моргать на черном ветру и никак не мог остановиться. У меня слезная железа не работает, подумал он, слыша свое грохочущее и натужно работающее сердце. Словно оно качает песок, а не кровь, не жидкость, подумал он. Пытается прокачать его. Вероятно, я просто не могу дышать на таком ветру, но это не значит, что я вообще не могу дышать, не могу найти где-нибудь что-нибудь, чем я смог бы дышать, потому что сердце, несомненно, может: выдержать все, что угодно, что угодно, что угодно.
Он повернулся и пересек крыльцо. На этот раз он и черный упорный ветер были точно два существа, пытающиеся войти в одну и ту же единственную дверь. Только ему-то на самом деле вовсе не нужно туда, подумал он. Незачем. Необязательно. Он просто так – развлекается в свое удовольствие. Он чувствовал, как ветер напирает на дверь, когда он взялся за ручку, и когда закрывал дверь, то тоже чувствовал его, слышал его шипение, шепот. Ветер был насмешлив, он словно похохатывал, напирая своим весом, сложенным с его, на дверь, отчего дверь стала легкой, слишком легкой, ветер действовал исподтишка, его напор стал по-настоящему ощутим, когда он уже закрывал дверь, и она закрылась слишком уж легко, потому что его напор был постоянным, а он (ветер) смеялся и похохатывал; на самом деле он вовсе и не собирался входить в дом. Он закрыл дверь, посмотрел на слабый свет в прихожей от лампы в спальне, свет пробирался сюда, проникал и упокоивался в комнате, словно какая-то часть ветра, которая могла бы остаться в комнате, если бы захотела, оказалась пойманной здесь, когда закрылась дверь, или тихо просочилась сюда с последним щелчком двери, насмешливая и неизменная, она вовсе не собиралась уходить; он повернулся, прислушиваясь, его голова чуть наклонилась в сторону двери в спальню. Но оттуда не доносилось ни звука, ни звука не было слышно и в прихожей, кроме ветра, шуршащего по двери пустого, сданного внаем дома, где он тихо стоял, прислушиваясь: Мой вывод был неверным. Это немыслимо, немыслимо не то, что я должен был сделать вывод, а то, что я так ошибся, думал он, имея в виду не доктора, он больше не вспоминал о докторе. (Той частью своего разума, которая сейчас не была задействована, он видел: другая прихожая, аккуратная, маленькая, с темными стенами, надежно защищенная от ветра, куда, как в пенал, входит лестница, все еще горящий фонарик на столике рядом с поспешно собранным докторским чемоданчиком, толстые варикозные икры, какими он впервые увидел их под ночной рубашкой, ничто не могло вывести его из равновесия, привести в такое неистовство, вызвать праведный гнев, кроме этого; он даже слышал его голос, несущийся по телефонным проводам – не просто повышенный, а высокий, чуть визгливый и непоколебимо решительный:
«И полицейского. Полицейского. Двух, если нужно. Вы меня слышите?» Он и ее разбудит, подумал он, и увидел и это тоже: верхняя комната, женщина с головой горгоны в сером с высоким воротом халате, в несвежей серой постели, она оперлась на локоть, наклонила голову, чтобы лучше слышать, на лице никакого удивления, ведь она слышит то, что предполагала услышать вот уже четыре дня. Она придет сюда вместе с ним, если только он сам придет, подумал он. Если он не засядет где-нибудь поблизости с пистолетом, чтобы заблокировать выход. А может быть, она даже будет прятаться вместе с ним). Потому что это не имело значения, это было похоже на засовывание письма в почтовый ящик, в какой именно, не имело значения, беда была в том, что он запоздал с отправкой письма, запоздал после четырех лет, потом еще двадцати месяцев, еще почти двух лет, а потом – конец, финиш., подумал он, замерев в насмешливом шуршании ждущего и неспешного ветра, его голова была чуть наклонена в сторону Я загубил даже ту часть моей жизни, которую пустил на ветер двери спальни, он прислушивался, думая той тривиальной частью своего мозга, которая сейчас была свободна. Значит, я не могу дышать не только на ветру, и может быть, отныне и до конца мне пребывать, жить в чем-то вроде удушья, и он начал дышать не чаще, а глубже, он ничего не мог с собой поделать, каждый его вдох терял и терял глубину, давался ему все труднее и труднее, все ближе и ближе поднимался к верхушке его легких, еще минуту, и воздух вообще уйдет из них, и нигде в мире отныне и вовеки не останется больше дыхания; болезненное и непрерывное моргание продолжалось, его веки внезапно стали непослушными, словно черный песок, проклятый и навсегда лишенный влаги, которую качало и выталкивало его сердце, был готов вот-вот прорваться наружу через все отверстия и поры, как, говорят, прорывается пот во время агонии, и он подумал: Теперь нужно поосторожнее. Теперь нужно поспокойнее. Когда она придет в себя, ей придется держаться.
Он пересек комнату, направляясь к двери спальни. Он по-прежнему не слышал никаких звуков, кроме звука ветра (здесь было окно, рама которого рассохлась; черный ветер шептал и шуршал возле него, но не входил внутрь, он не хотел входить, ему это было незачем). Она лежала на спине с закрытыми глазами, халат ее (раньше у нее никогда не было халатов, она не носила их) скрутился жгутом, тело было не вытянуто, не расслаблено, а чуть напряжено. Шепот приходящего из ниоткуда черного ветра наполнял комнату, и вскоре ему стало казаться, что это пришептывает настольная лампа, стоящая на перевернутой упаковочной коробке возле кровати, что это шепчет слабый неяркий свет, разлившийся по ее телу – талии, которая оказалась даже тоньше, чем он думал, бедрам, выглядевшим широкими в этом положении, чуть вздувшемуся овалу красивого живота; и больше ничего не было – никакой скорчившейся тени грядущей тьмы, никакого призрака смерти, наставляющего ему рога, больше ничего не было видно, и все же оно было здесь, ему не дозволено было видеть, как ему наставляют рога. И тут дыхание его прервалось, и он начал пятиться прочь от двери, но было уже поздно, потому что она лежала на кровати и смотрела на него.
Он не шелохнулся. Он ничего не мог поделать со своим дыханием, но он не шелохнулся, его рука опиралась на дверную раму, он уже поднял ногу, чтобы сделать шаг назад; ее глаза были широко открыты и смотрели на него, хотя в них еще не было сознания. Потом он увидел, как оно возвращается: Я. Словно он смотрел на рыбу, выпрыгивающую из воды, – сначала точка, потом пескарик, через секунду пруд исчезнет, останется только сознание. Тремя быстрыми, уверенными шагами он пересек комнату, положил ладонь ей на грудь, голос его звучал спокойно, ровно, уверенно: – Нет, Шарлотта. Еще нет. Ты меня слышишь? Вернись. Вернись сейчас же. Пока все в порядке, – спокойно, настойчиво и сдержанно, словно смерть могла наступить только после прощанья, а прощальные слова не должны предшествовать кончине, при условии, что для них найдется время. – Все в порядке, – сказал он. – Вернись. Время еще не пришло. Я тебе скажу, когда. – И она услышала его, потому что рыбка сразу же снова стала пескариком, а потом точкой. Еще через секунду глаза опять станут пустыми и незрячими. Он наблюдал за нею: точка на сей раз росла слишком быстро, теперь уже не безмятежный пескарик, а всплеск понимающих зрачков в желтом взгляде, падающий в темноту прямо на его глазах, черная тень не на животе, а во взоре. Она прикусила нижнюю губу, помотала головой и попыталась подняться, противясь давлению его руки на ее грудь.
– Мне больно. Господи, где же он? Куда он ушел?
Скажи ему, пусть он даст мне что-нибудь. Скорее.
– Нет, – сказал он. – Он не может. Тебе сейчас должно быть больно. За это ты и должна сейчас держаться. – Теперь это было похоже на смех, ничем другим это быть не могло. Она откинулась на спину и начала сучить ногами, и не затихла даже после того, как он вытащил из-под нее халат, расправил его и укрыл ее.
– Кажется, ты говорил, что это ты возьмешь на себя – держаться.
– Я и взял это на себя. Но тебе тоже нужно держаться. Какое-то время держаться в основном нужно будет тебе. Но не долго. Сейчас приедет «Скорая», а пока ты должна оставаться здесь и терпеть. Ты слышишь? Сейчас ты не можешь вернуться назад.
– Тогда возьми нож и отрежь ее от меня. Всю эту боль. Чтобы не осталось ничего, кроме вместилища для холодного воздуха, для холодного… – Ее зубы, сверкнув в свете лампы, снова закусили нижнюю губу, в уголке рта показалась ниточка крови. Он вытащил из кармана грязный платок и склонился над ней, но она откинула голову в сторону. – Ладно, – сказала она. – Я держусь. Ты говоришь, «Скорая» едет?
– Да. Через минуту мы услышим ее. Дай-ка я… – Но она снова откинула голову.
– Все. Выметайся отсюда. Ты обещал.
– Нет. Если я уйду, ты не сможешь продержаться. А ты должна держаться.
– Я держусь. Я держусь, и ты можешь идти, убирайся отсюда, пока их нет. Ты обещал убраться. Я хочу увидеть, как ты уйдешь.
– Хорошо. Но разве ты не хочешь проститься?
– Ладно. Только, бога ради, не прикасайся ко мне. Это как огонь, Гарри. Это не боль. Это как огонь. Не прикасайся ко мне. – И он встал на колени рядом с кроватью, она больше не откидывала голову, ее губы на мгновение остались недвижными под его губами, на вкус они были горячими и сухими с тонким сладковатым привкусом крови. Потом она рукой оттолкнула его лицо, и рука ее тоже была горячей и сухой, он слышал ее сердце, даже сейчас, оно билось слишком быстро, слишком сильно. – Господи, ну и здорово мы пожили, правда? Мороз, снег. Вот о чем я сейчас думаю. Вот за что я держусь – за снег, за мороз, мороз. Но это не боль. Это как огонь, это как… А теперь иди. Убирайся к чертовой матери. Быстрее. – Она принялась раскачивать головой. Он поднялся с колен.
– Хорошо. Я ухожу. Но ты должна держаться. Тебе еще долго придется держаться. Ты сможешь?
– Да. Только уходи. Уходи скорее. У нас достаточно денег, чтобы ты добрался до Мобайла. А там ты сумеешь затеряться, там они тебя не найдут. Только уходи. Ради бога, уходи отсюда к чертовой матери. – На этот раз, когда зубы закусили губу, яркая тонкая струйка крови дотекла до подбородка. Он не сразу двинулся с места. Он пытался вспомнить что-то из книги, которую читал много лет назад, из Оуэна Уистера,[15]15
Оуэн Уистер (1860–1938) – американский романист.
[Закрыть] про шлюху в розовом бальном платье, которая выпила настойки опия, и ковбои по очереди прогуливали ее по залу, поддерживали ее на ногах, поддерживали в ней жизнь, он вспомнил и забыл об этом в одно мгновение, потому что это не могло помочь ему. Он направился к двери.
– Хорошо, – сказал он. – Я ухожу. Но только помни, теперь тебе придется держаться самой. Ты слышишь? Шарлотта? – Желтые глаза вперились в него, она отпустила прикушенную губу, и, рванувшись к кровати, он за насмешливым шорохом ветра услышал два голоса у входной двери, на крыльце, – доктора, обладателя толстых икр, высокий, почти визжащий и захлебывающийся, и голос серой горгоны-жены, холодный и ровный, больше похожий на мужской, чем голос ее мужа, откуда они доносились, невозможно было сказать из-за ветра, они были похожи на голоса двух ссорящихся из-за пустяка призраков, он (Уилбурн) уловил и потерял их в то мгновение, когда склонился к невидящему желтому взгляду над расслабившейся кровоточащей губой на лице, которое перестало раскачиваться. – Шарлотта, – сказал он. – Ты сейчас не можешь уйти туда. Тебе больно. Тебе больно. Боль не даст тебе уйти туда. Ты меня слышишь? – Он дважды ударил ее по лицу. – Тебе больно, Шарлотта.
– Да, – сказала Шарлотта. – Ты и твои лучшие врачи в Новом Орлеане. Неужели тут нет ни одного типа со стетоскопом, кто мог бы дать мне что-нибудь? Ну же, Крыса. Где они?
– Они вот-вот будут. Но тебе сейчас должно быть больно. Тебе сейчас больно.
– Да. Я держусь. Но его ты не должен держать. Это все, о чем я тебя просила. Это не он. Послушай, Фрэнсис… Видишь, я назвала тебя Фрэнсис. Если бы я лгала тебе, неужели, ты думаешь, я бы назвала тебя Фрэнсис, а не Крыса? Слушай, Фрэнсис. Это сделал другой. Не этот сучий сын Уилбурн. Неужели ты думаешь, я бы позволила этому чертову неумехе, этому проклятому недоучке залезать в меня с ножом? – Голос умолк, теперь в ее глазах не оставалось ничего, хотя они все еще были открыты, – ни пескарика, ни даже точки – ничего. Но сердце, подумал он. Сердце. Он приложил ухо к ее груди, а рукой попытался нащупать пульс на запястье, он услышал прежде, чем прикоснулся к ней: медленное, еще достаточно сильное биение, но каждый удар сопровождался каким-то странным пустым отзвуком, словно само сердце отступило, и в тот же момент (лицо его было повернуто к двери) он увидел, как входит доктор, в одной руке у него по-прежнему был потертый чемоданчик, а в другой – дешевого вида никелированный револьвер, какие можно найти почти в любом ломбарде и который, если говорить о его соответствии своему назначению, мог бы там и оставаться, за доктором шла женщина в шали с серого цвета лицом и головой Медузы. Уилбурн поднялся, пошел навстречу доктору, его рука потянулась к чемоданчику. – На сей раз это продлится подольше, – сказал он, – вот только сердце… Дайте мне чемоданчик. Что там у вас есть? Стрихнин? – Он увидел, как чемоданчик упал, притаился за толстой ногой, на другую руку он даже не взглянул, она появилась в следующее мгновение с дешевым револьвером, нацеленным ни на что, которым потрясали перед его лицом так же, как некоторое время назад – бутылкой виски.
– Не двигаться! – закричал доктор.
– Убери эту штуку, – сказала жена тем же холодным баритоном. – Я же сказала, чтобы ты оставил ее дома. Дай ему чемоданчик, если он просит и если он может с ним что-нибудь сделать.
– Нет! – воскликнул доктор. – Врач я. А он – нет. Он даже и преступник-то неудавшийся! – Теперь серая жена заговорила с Уилбурном так неожиданно, что какое-то время он даже не понимал, что она обращается к нему.
– В этом чемоданчике есть что-нибудь, что может ее вылечить?
– Вылечить?
– Да. Поставьте ее на ноги и оба выметайтесь из этого дома.
Теперь доктор повернулся к ней и заговорил визжащим, готовым сорваться голосом:
– Ты что – не понимаешь, что эта женщина умирает?
– Пусть себе умирает. Пусть они оба умирают. Но не в этом доме. Не в этом городе. Пусть убираются отсюда, пусть зарежут друг друга и умирают себе сколько хотят. – Теперь Уилбурн увидел, что доктор потрясает револьвером перед лицом жены точно так же, как он потрясал им перед его лицом.
– Я никому не позволю вмешиваться! – закричал он. – Эта женщина умирает, а этот человек должен понести наказание.
– К черту наказание, – сказала жена. – Ты бесишься потому, что он взял в руки скальпель, не имея диплома. Или сделал что-то, что запрещает Медицинская ассоциация. Убери эту штуку и дай ей что-нибудь, чтобы она встала с кровати. Потом дай им немного денег и вызови не «Скорую», а такси. А если тебе своих денег жалко, дай им моих.
– Ты с ума сошла? – закричал доктор. – Ты помешалась? – Его жена холодно посмотрела на него – серое лицо с папильотками серых волос.
– Значит, ты будешь помогать и содействовать ему до конца, да? Меня это ничуть не удивляет. В жизни еще не видела, чтобы один мужчина не поддержал другого, если ему для этого ничего не нужно делать. – Она снова заговорила (не обратилась) с Уилбурном с холодной неожиданностью, из-за чего он не сразу понял, что обращаются к нему: – Вы ничего не ели, наверно. Я приготовлю кофе. Вам он, вероятно, понадобится, когда он и другие разберутся с вами.
– Спасибо, – сказал Уилбурн. – Я не… – Но она уже ушла. Он поймал себя на том, что чуть было не сказал: «Постойте, я покажу вам», – но тут же забыл об этом, и даже не стал думать о том, что она знает кухню лучше, чем он, потому что это ее кухня, он отошел в сторону, уступив дорогу доктору, который направился к кровати, а потом пошел за ним следом, глядя, как тот поставил чемоданчик, а потом обнаружил пистолет в своей руке и, прежде чем вспомнить, оглянулся вокруг в поисках места, куда бы его положить, но тут вспомнил и повернул к нему свою растрепанную голову.
– Не двигаться! – крикнул он. – Только посмейте!
– Возьмите стетоскоп, – сказал Уилбурн. – Мне кое-что пришло в голову, но, может быть, нам лучше подождать. Потому что она вернется еще раз, ведь вернется? Она еще раз сумеет собраться с силами. Конечно, сумеет. Давайте. Выводите ее.
– Раньше нужно было об этом думать! – Доктор продолжал смотреть на Уилбурна, сверкая глазами; так и не выпуская из рук пистолета, он на ощупь открыл чемоданчик и вытащил оттуда стетоскоп, потом, не выпуская револьвера, пригнул голову, надевая свои трубки, и наклонился, казалось, снова забыв о револьвере, он почти положил его на кровать, его рука покоилась на нем, уже не чувствуя его, просто поддерживая его наклонившееся тело, и теперь в комнате воцарился мир, ярость ушла; Уилбурн слышал, как возится серая жена у плиты на кухне, а еще он снова услышал черный ветер, насмешливый, язвительный, неизменный, небрежный, и ему даже показалось, что он слышит, как на этом ветру сухо, резко бьются пальмы. Потом он услышал «Скорую», первый, слабый, потом усиливающийся визг, еще далекий, где-то на шоссе не доезжая поселка, и почти в то же мгновение вошла жена с чашкой кофе.
– Вот вам подкрепиться, – сказала она. – Он не согрелся как следует. Но, по крайней мере, хоть что-нибудь будет у вас в желудке.
– Спасибо, – сказал Уилбурн. – Очень вам признателен. Но понимаете, я сейчас не смогу.
– Ерунда. Выпейте.
– Очень вам признателен. – Сирена «Скорой» звучала все громче, машина быстро приближалась, она уже была близко, и когда она притормозила, вопль сирены перешел в низкий рев, а затем снова поднялся до вопля. Казалось, он совсем рядом с домом, громкий и повелительный, создающий иллюзию скорости и спешки, хотя Уилбурн знал, что сейчас машина всего лишь ползет по кочковатой, задушенной сорняками лужайке, которая отделяет дом от шоссе; потом, когда вопль снова перешел в рев, машина действительно была уже рядом с домом, и звук приобрел какой-то приглушенный, ворчливый оттенок, почти как голос зверя, большого, изумленного, может быть, даже раненого. – Очень вам признателен. Я понимаю, что когда из дома съезжают постояльцы, после них обязательно приходится делать уборку. Было бы глупо сейчас доставлять вам лишние хлопоты. – Он слышал шаги на крыльце, они почти заглушали и стук его сердца, и натужное, сильное, непрестанное, поверхностное заглатывание воздуха, дыхание, при котором воздух почти не попадал в легкие; и вот (стука в дверь не было) они уже в комнате, топанье ног; вошли три человека в гражданской одежде – молодой парень с коротко постриженной копной кудрявых волос, в рубашке без рукавов и без носков, аккуратный жилистый человек непонятного возраста, полностью одетый вплоть до роговых очков, перед собой он толкал каталку, а за ними – третий, несущий на себе неизгладимый отпечаток десятков тысяч помощников шерифов юга страны, городских и сельских – широкополая шляпа, глаза садиста, слегка, но безошибочно оттопыривающийся карман куртки, весь вид не то чтобы самодовольный, а неотделимой от его профессии грубости. Двое с каталкой по-деловому подкатили ее к кровати, а доктор обратился к полицейскому, указав на Уилбурна рукой, и теперь Уилбурн понял, что доктор и правда забыл, что револьвер все еще у него в руке.
– Вот ваш арестованный, – сказал доктор. – Я бы хотел, чтобы обвинение ему было предъявлено, как только мы приедем в город. Как только я освобожусь.
– Послушайте, док… Добрый вечер, миссис Марта, – сказал полицейский. – Положите-ка эту штуку. Она может пальнуть в любую минуту. Тот, у кого вы это купили, вполне мог снять предохранитель, прежде чем продать его вам. – Доктор посмотрел на револьвер, и Уилбурн вроде бы запомнил, как тот методично засовывал его вместе со стетоскопом в свой потертый чемоданчик, он вроде бы запомнил это, потому что направился вслед за носилками к кровати.
– Осторожнее, – сказал он. – Ее сейчас нельзя приводить в чувство. Она не…
– Я сам об этом позабочусь, – сказал доктор усталым голосом, в котором зазвучали наконец кой-какие мирные нотки, словно этот голос дошел до изнеможения, но при необходимости готов был снова легко и быстро перейти и перешел бы на высокий тон, словно он набирался сил, заново копил в себе гнев. – Не забывайте, этот случай был передан на лечение мне. Я на него не напрашивался. – Он подошел к кровати (именно в этот момент Уилбурн, вероятно, и запомнил, как он засовывает револьвер в чемоданчик) и взял Шарлотту за запястье. – Везите ее как можно осторожнее. Но поскорее. Там будет доктор Ричардсон, а я поеду на своей машине. – Двое подняли Шарлотту и положили на каталку. У каталки были резиновые колесики, парень без шляпы покатил ее, и она с неимоверной скоростью пересекла комнату и исчезла за дверью, словно ее толкал не человек, а словно ее засосало туда (даже колесики, катясь по полу, производили какой-то засасывающий звук) временем, засосало в какую-то трубу, по которой безвозвратно бегут, толпятся секунды и даже сама ночь.
– Ну, ладно, – сказал полицейский. – Ваше имя? Уилсон?
– Да, – сказал Уилбурн. Точно так же пронеслась, промчалась она по прихожей, где жилистый человек стоил теперь с фонариком, насмешливый темный ветер похохатывал и пришептывал, врываясь в раскрытую дверь, словно черной мосластой рукой давя на нее, и Уилбурн приник к нему, оперся на него. Потом крыльцо, ступеньки. – Она легкая, – сказал Уилбурн тонким взволнованным голосом. – Она за последние дни сильно похудела. Я мог бы отнести ее, если они…
– Они тоже могут, – сказал полицейский. – И кроме того, им за это платят. Не волнуйтесь.
– Я знаю. Но вот этот невысокий, маленький, с фонариком…
– Он экономит силы для таких случаев. Ему это нравится. Ведь вы же не хотите обидеть его. Не волнуйтесь.
– Послушайте, – сказал Уилбурн тонким невнятным голосом, – почему вы не надеваете на меня наручники? Почему?
– Вам этого так хочется? – спросил полицейский. И вот каталка без остановки слетела с крыльца, по-прежнему оставаясь в той же плоскости, словно у нее не было веса и она плыла по воздуху; она даже не остановилась, белая рубашка и брюки парня, казалось, просто следовали за ней, а она двигалась за лучом фонарика к углу дома, к тому, что человек, у которого они сняли дом, называл проездом. И он снова услышал трепет невидимых пальм, их сухой резкий звук.
Больница представляла собой низкое здание, построенное в стиле, отдаленно напоминавшем испанский (или лос-анджелесский), оштукатуренное, спрятавшееся в буйных олеандровых зарослях. Но были здесь и невзрачные пальмы; машина на полной скорости подъехала к зданию, вопль сирены перешел в звериный рев, покрышки сухо зашуршали по усыпанной ракушечником дорожке; выйдя из машины, он снова услышал трепетание и биение пальм, словно на них направили сопло пескоструйки, и он по-прежнему чувствовал запах моря, тот же черный ветер задувал и здесь, хотя и послабее, потому что море было в четырех милях, снова быстро и ровно выкатилась каталка, словно ее высосало из машины, шаги четверых захрустели по сухому и хрупкому ракушечнику; в коридоре на электрическом свету его высушенные песком веки снова болезненно задергались, каталку засасывало все дальше и дальше по коридору, колесики пришептывали по линолеуму, и между двумя взмахами век он увидел, что теперь каталку катят две сиделки в больничных халатах, одна – крупная, другая – маленькая, и он подумал, что, вероятно, пары санитаров всегда подбираются из разнокалиберных людей, что, вероятно, все каталки в мире катят не два работающих в унисон физических тела, а скорее два удвоенных желания присутствовать и видеть, что происходит. Потом он увидел открытую дверь, за которой горел неистово-яркий свет, рядом уже стоял хирург в операционном халате, каталка развернулась, ее засосало в дверь, хирург бросил на него взгляд, не любопытный, а словно желая запомнить лицо, потом повернулся и пошел следом за каталкой, и в тот момент, когда Уилбурн хотел заговорить с ним, дверь (она тоже была оснащена какими-то резиновыми амортизаторами) беззвучно захлопнулась перед ним, чуть не ударив его по лицу, полицейский сказал: «Осторожнее». Потом появилась еще одна сиделка; он не слышал, как она подошла, не взглянув на него, она что-то быстро пробормотала полицейскому.
– Ну, ладно, – сказал полицейский. Он прикоснулся к локтю Уилбурна. – Прямо вперед. И не волнуйтесь.
– Но я хотел…
– Конечно. Вы, главное, не волнуйтесь. – Они подошли к другой двери, сиделка повернулась и отступила на шаг, ее юбки хрустели и шуршали, как ракушечник; она так ни разу и не взглянула на него. Они вошли внутрь – кабинет, стол, за которым сидел еще один человек в стерильно белом колпаке и халате, с пустым бланком и авторучкой. Он был старше первого. И он тоже не взглянул на Уилбурна.
– Имя? – спросил он.
– Шарлотта Риттенмейер.
– Мисс?
– Миссис. – Человек за столом писал на листе.
– Муж есть?
– Да.
– Имя?
– Фрэнсис Риттенмейер. – Потом он сообщил и адрес. Ручка ровно и с хрустом выписывала буквы. Теперь я не могу дышать, рядом с этой авторучкой, подумал Уилбурн. – Могу я…
– Его известят. – Человек за столом взглянул на него. Он носил очки, зрачки за стеклами были чуть искажены и смотрели абсолютно безлично. – Как вы объясняете случившееся? Грязный инструмент?
– Нет, чистый.
– Вы так думаете.
– Я это знаю.
– Это ваша первая попытка?
– Нет. Вторая.
– Первая прошла гладко? Хотя вы не знаете.
– Нет. Я знаю. Там все прошло нормально.
– Тогда как же вы объясняете эту неудачу? – На это он мог бы ответить: Я любил ее. Он мог бы сказать: Скупец даже собственный сейф может открыть неумело. Нужно было пригласить профессионала, взломщика, которому наплевать, которому безразличны эти железные стенки, где хранятся деньги. А потому он вообще ничего не сказал, и спустя мгновение человек за столом опустил глаза и снова стал записывать, ручка ровно скользила по бумаге. Продолжая писать и не поднимая глаз, он сказал: – Подождите за дверью.
– Теперь я могу его забрать? – спросил полицейский.
– Нет. – Человек за столом все еще не поднимал глаз.
– Не мог бы я… – сказал Уилбурн. – Вы мне позволите…
Ручка замерла, еще какое-то мгновение человек за столом продолжал смотреть на бумагу, может быть, читая то, что написал. Потом он поднял глаза.
– Зачем? Она вас все равно не узнает.
– Но она может вернуться. Еще раз прийти в себя. И тогда я бы мог… мы бы могли… – Тот посмотрел на него. Глаза его были холодны. Не то чтобы они были нетерпеливы, но и особого терпения в них не было. Они просто ждали, когда смолкнет голос Уилбурна. И тогда человек за столом заговорил:
– Вы думаете, она… Вы врач? – Веки Уилбурна болезненно задергались, мгновение он смотрел на аккуратно исписанный бланк под настольной лампой дневного света, чистая рука хирурга рядом с лампой держала раскрытую авторучку.
– Нет, – тихо сказал он. Человек за столом снова опустил глаза на бумагу, рука с авторучкой переместилась к ней и вновь принялась писать.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?