Электронная библиотека » Улоф Лагеркранц » » онлайн чтение - страница 4


  • Текст добавлен: 22 ноября 2013, 18:25


Автор книги: Улоф Лагеркранц


Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +
II

В Песни двадцатой, предшествующей бесовским забавам у смоляного рва, пилигриму встречается толпа людей, бредущая очень медленно, в слезах. Сначала ему кажется, будто они «водят литании», но, как только они подходят ближе – в Аду темно, и оттого нетрудно впасть в ошибку, – он замечает, что головы у них повернуты на сто восемьдесят градусов. Чтобы видеть дорогу, они поневоле пятятся задом. Потому и бредут так медленно. Слезы бегут у них по спине, стекая в ложбину меж голых ягодиц. Кара отмерена согласно простому символическому правилу, столь любимому в те времена. Здесь несут наказание прорицатели, пытавшиеся заглядывать в будущее. Оттого Господь и свернул им головы. Среди них – Тиресий, который с помощью колдовства предрек Улиссу (Одиссею), что его ждет в грядущем. Рассказчик Данте призывает читателя извлечь урок из увиденного и сообщает, что сам заплакал, глядя на это.

Он плачет, опершись на скалы в долине прорицателей. Вергилий, обычно невозмутимый, прикрикивает на него: «Ужель твое безумье таково? <…> / Здесь жив к добру (la pieta) тот, в ком оно мертво» (ст. 26 и 28). И продолжает: «Не те ли всех тяжеле виноваты, / Кто ропщет, если судит божество?» Некоторые интерпретаторы отмечали, что эта резкость Вергилия обусловлена тем, что в Средние века он имел славу прорицателя. Показывая особенную непримиримость Вергилия ко всякого рода предсказательству, Данте хочет подчеркнуть, сколь необоснованна подобная клевета.

Однако ж и палачи на средневековых картинах, возможно, с благоговением внимали таким речам, какие здесь произносит Вергилий. Тот, кто испытывает сострадание, виновен в пренебрежении долгом, в беспринципной слабости, которая на службе недопустима. Комендант лагеря смерти Освенцим, Рудольф Хёсс, перед казнью написавший воспоминания, оставил нам свидетельства о таком конфликте совести. Конечно, он мучился, надзирая за убийствами в газовых камерах, но считал свое сострадание предательством по отношению к фюреру. Если не истребить евреев, то будет невозможно осуществить прекрасную мечту о тысячелетнем арийском рейхе, где воцарится счастье. Концлагерный палач, у которого дрожала рука, был трусливым солдатом на фронте справедливой войны. Разумеется, убивать неприятно, однако, покуда он исполнял свой долг, совесть оставалась спокойна.

Впрочем, у Данте демоны и палачи отнюдь не счастливы. В Аду они вправду живут как солдаты и прислужники тамошнего властелина Люцифера, но знают, что существует власть превыше его. Может, и Рудольф Хёсс знал, что власть его фюрера не безгранична, оттого и мучился? Я говорю сейчас не о риске, что Гитлер проиграет войну и тысячелетний рейх вообще не состоится, а о том, какими возможностями располагал Хёсс, чтобы в победившей Германии счастливо жить палачом в отставке, ухаживая за своим садом и слушая вожделенное блеяние овец в кошаре. Надо признать, до некоторой степени мы все – палачи в отставке, поскольку мы дети победителей. История повествует о гибели народов и культур, и всюду торжествовала сила, а не справедливость. Но история говорит и о другом – о постоянном возвращении определенной модели, не связанной с властью и насилием. Трудно и даже малоприятно наделять эту модель названием или хотя бы пытаться наметить ее контуры. Неправомерностей здесь много, причем ужасающих. Однако в «Божественной Комедии» мимо этой модели пройти никак нельзя.

В Песни двадцать четвертой «Ада» пилигрим и Вергилий выходят к горной расселине. Путь туда так утомителен, что пилигрим, измученный и запыхавшийся, садится наземь. Продолжать странствие он способен лишь после того, как Вергилий делает ему выговор, подчеркнув, что без усилий невозможно достичь славы. Это интермеццо показывает, с одной стороны, что честолюбие – существенный стимул для пилигрима и поэта, с другой же – что чем страшнее переживания, тем сильнее у пилигрима внутренний протест. Ведь он идет дорогой самопознания и находится теперь в глубинах бездны. Оттого и дышит так тяжело.

Когда пилигрим собрался с силами и они пошли дальше, оба слышат из расселины чей-то голос, но говорящий охвачен таким неистовством, что речи его невнятны. И тут пилигрим обнаруживает, что ров внизу полон змей. Среди чудовищ мечутся нагие люди, без всякой надежды на спасение. Руки их скручены змеями за спиной. Змеи обвивают бедра и грудь. Данте видит человека, которому змея впивается в шею. И сей же миг тот вспыхивает, обращается в пепел и, подобно Фениксу, вновь восстает из праха. Он, говорится в «Комедии», напоминает человека, который упал в обморок и не знает, чем обморок вызван – злыми силами или запруженьем крови. Поднявшись, он в ужасе и смятенье смотрит вокруг и глубоко вздыхает (XXIV, 97 СЛЛ.).

Данте сообщает нам, что это Ванни Фуччи, разбойник и вор, похитивший церковное серебро и сваливший вину на другого. Фуччи и в Аду так же необуздан, жесток и гнусен, как при жизни, и Данте признаёт, что он осужден по заслугам. Пилигрим и Фуччи беседуют, и Фуччи говорит, что он «был любитель / Жить по-скотски, а по-людски не мог, / Да мулом был и впрямь» (ст. 123–125). Ему досадно, что Данте видит его в унижении, и, чтобы помешать пилигриму насладиться злорадством, он предсказывает ему грядущие беды. Диалог, происходящий в запальчивости и гневе, кончается тем, что Фуччи делает пальцами грубый жест, адресуя его не кому-нибудь, но Богу. В тот же миг змея туго обвивает ему горло, так что он более не может издать ни звука. И тут пилигрим роняет самую жестокую свою реплику во всей «Комедии»: «С тех самых пор и стал я другом змей» – Da indi in qua mi fur le serpi amiche (XXV, 4). Пожалуй, стоит добавить, что слова Фуччи черпали силу и яд еще и из того факта, что Фуччи принадлежал к партии Черных гвельфов, изгнавших Данте из Флоренции.

Змеиный ров отведен ворам. Потому мы и находим там Ванни Фуччи. Пилигрим и читатель уже через короткое время начинают ощущать помрачение, словно от дурмана или змеиного яда. Пилигрим видит кентавра, оплетенного змеями, с крылатым драконом, нависшим над затылком. Потом кентавр исчезает. И в тот же миг незаметно, откуда ни возьмись, появляются три духа (XXV, 34 слл.), окликающие пилигрима и его вожатого. Данте поднимает палец, чтобы привлечь внимание Вергилия к новоприбывшим. Шестиногий змей наскакивает на одного из духов и крепко его обхватывает, прилипает к нему, как плющ к дереву. Передние ноги стискивают плечи духа, средние сжимают бока, задние – ляжки. Змеиные зубы вгрызаются в щеки. Хвост просунут между ногами. Змей и человек начинают сливаться в одно, будто бы они из воска. И цвет у них меняется, как если бы подожгли бумагу и бурая каемка бежит впереди огня: белизна исчезает, но чернота еще проступить не успела. Головы человека и змея сплавляются. Руки человека и передние лапы змея оборачиваются двумя новыми конечностями. Ляжки, ноги, животы делаются «невиданными частями». От изначальных существ не остается ничего – в змеиную долину бредет новая жуткая тварь.

Но поэту Данте этого мало. К второму из трех пришельцев проворно устремляется змееныш, как ящерка в летнюю жару перебегает от куста к кусту. Змееныш жалит его в пупок и падает наземь. Укушенный молча стоит, глядя на лютого гада. Начинает зевать, одолеваемый не то сном, не то горячкой. Змей и человек неотрывно смотрят друг на друга. Из язвы в животе и из пасти змея идет дым, обе струи перемешиваются. И в этом соединяющем их дыму рептилия и человек исподволь меняют свой облик. Змеиный хвост раскалывается надвое, а человечьи ноги срастаются. У змея теперь ноги человека, у человека же – хвост змея. На месте чешуи является кожа, и наоборот. Человечьи руки втягиваются под мышки, тогда как лапки змееныша удлиняются. Задние его лапы свиваются в мужской член, а естество человека раздваивается. Во время всей этой метаморфозы они неотрывно, как загипнотизированные, смотрят друг на друга. Человек падает наземь, змей поднимается. Лоб у человека уплощается, уши уходят внутрь, словно рожки улитки, язык раздваивается. По завершении перемены облика дым исчезает. Змей с шипеньем ползет прочь, человек плюет ему вдогонку.

Читатель знает, что участники этих чудовищных метаморфоз – воры. Хотя в тексте Данте тактично обходит это молчанием. Глядя на Ванни Фуччи, мы уже испытывали сомнения. При всей его яростной грубости кара казалась нам слишком бесчеловечной. Пожалуй, можно бы утешиться тем, что огонь, который пожрал его и из которого он вновь восстал, был символом шального неистовства животной натуры. Но одновременно мы видели, что случившееся с этим беднягой походило на эпилептический припадок, изображенный художником, который даже в виду таких мук сумел точно подметить реальность. В самом тексте имеются намеки, что речь идет о болезни, не зря же Данте обращается к сравнению, где говорится о человеке, упавшем в обморок по причине запруженья крови – oppi-lazion (XXIV, 114).

Когда же повествуется о двух других, мысль о том, что они несут наказание, вызывает растущую неприязнь. Если в XIV веке считали, что с ворами надлежит поступать именно так, мы вынуждены брезгливо отвернуться. У нас маловато сведений о людях, которые подвергаются таким чудовищным метаморфозам. Об одном из них, во всяком случае, известно, что во Флоренции он состоял в партии Черных гвельфов, хотя нам безусловно претит допущение, что Данте выступает здесь в роли мстителя. Попытка истолковать эту сцену как аллегорию тоже мало что проясняет. Человек, предающийся пороку, оборачивается зверем. Образ, бесспорно, яркий и действенный, но как интерпретация душевного состояния тривиальный. Реально же в поэме присутствует и не поддается объяснению вот что: люди там истребляются. Они наказаны не за какое-то внешнее преступление, и муки, которые они претерпевают, идут не извне, а изнутри. Происходящее с ними Данте воспринимает как непостижимость и отказывается от комментариев, лишь коротко замечая в конце песни о странных метаморфозах: «<…> видеть начали туманно / Мои глаза и самый дух блуждал» (XXV, 145–146).

У превращенных под угрозой сама их человеческая суть. Они вот-вот выпадут из всякого сообщества, из всех взаимосвязей и больше походят на душевнобольных, чем на подвергнутых наказанию. Первый невнятный крик, достигший слуха Данте, вполне мог донестись из сумасшедшего дома. Не змеями, а веревками и смирительными рубахами – вот чем могли быть связаны безумцы, нагишом мечущиеся вокруг. Здесь обитают несчастные, жалкие люди, которых вышвырнули из дому и от которых даже родные матери отреклись. Это братья и сестры кафковского Грегора Замзы, превращенного в таракана, братья и сестры ведьм Карлфельдта[7]7
  Карлфельдт Эрик Аксель (1864–1931) – шведский поэт.


[Закрыть]
, ощущавших собственное зло как дьявольскую скверну, братья и сестры душевнобольных героинь Агнес фон Крусеншерны[8]8
  Крусеншерна Агнес фон (1894–1940) – шведская писательница.


[Закрыть]
, которые чувствовали, как из глаз у них вырастают когти, братья и сестры потерпевших кораблекрушение, обезумевших от жажды, терзаемых призрачными рептилиями персонажей «Острова обреченных» Стига Дагермана[9]9
  Дагерман Стиг (1923–1954) – шведский писатель, ведущий прозаик 40-х гг. XX в.


[Закрыть]
.

Воры ли здешние обитатели, убийцы ли, изменники или нет – значения не имеет. Их кары – следствие непостижной, грозной опасности, в которой они пребывают. Нам они знакомы по зачумленным, порочным зонам, куда редко проникает наша мысль. А кроме того, наблюдая их, мы заглядываем в собственную душу, словно высвечиваем прожектором морскую пучину. Там мельтешат твари, о существовании которых мы прежде только догадывались.

Дантов Ад – тоже сумасшедший дом, где происходят жуткие превращения и человеческое отмирает. Пилигрим здесь, как и в других местах, гость, но вместе с тем и участник действа. Порой его втягивают в происходящее, и он вынужден защищаться от больных, которые нападают на него. Ему передаются безумная ненависть и злоба Ванни Фуччи. Может, оттого и слетает с его губ объяснение в любви к пышущим злобой змеям? Или же, видя, как в людях, ведущих свой род от Бога, открыто проступает звериное, он проникается уверенностью, что Ад действительно учреждение правосудия? Те, кто выбрал звериное, выбрали и вечную муку. В таком случае пилигримовы объяснения суть знак душевного выздоровления. Он начинает понимать, что Вергилий справедливо повеселел лицом у входа в пропасть. Примечательно, что в Песни двадцать пятой описание метаморфозы змея и человека прерывается пассажем, обращенным к читателю:

 
Лукан да смолкнет там, где назван им
Злосчастливый Сабелл или Насидий,
И да внимает замыслам моим.
 
 
Пусть Кадма с Аретузой пел Овидий
И этого – змеей, а ту – ручьем
Измыслил обратить, – я не в обиде:
 
 
Два естества, вот так, к лицу лицом,
Друг в друга он не претворял телесно,
Заставив их меняться естеством.
 
(XXV, 94-102)

Иными словами, Данте признаёт, что пишет, сознательно соревнуясь с теми самыми поэтами, в чей круг был принят в Лимбе, – в частности, Овидий снискал известность своими «Метаморфозами», превращениями, – и примыкает здесь к античной традиции. Он писал, сознательно соревнуясь со своими предшественниками, и в самом тексте охотно бросал им вызов. Подобные состязания играют большую роль и в современной поэзии, однако вызовы, упоминания образцов и хвастливые заявления насчет победы над ними вышли из моды.

Впрочем, как бы мы ни толковали сцены метаморфоз в этих песнях «Ада» – как описания болезненных состояний, как изображения власти зла в человеке, как блистательные художественные пассажи в удивительном жанре или как все три варианта, слитые воедино, – мы отнюдь не исчерпаем содержания этих сцен и не объясним их мощного воздействия. Мы высвечиваем преображающихся людей и ищем объяснение. Едва анализ завершен, грандиозные сцены вновь отступают в таинственный мрак, среди которого разыгрываются. Они существуют. Являют нам разрушение человеческих форм. Люди переживали такое во все времена. Дантово бахвальство, что он превосходит своих предшественников, небезосновательно. А как насчет тех, кто пришел после него?

III

Бесы и чудовища, исполняющие в Аду службу палачей, – тоже существа, претерпевшие метаморфозу, исключенные из круга братьев и сестер, отринутые родными матерями. На самом деле они разом и палачи, и жертвы – убийцы, что на эшафоте сплавляются в одно с приговоренным к смерти. Несколько наиболее эмоциональных сцен «Комедии» показывают нам умирающих демонов. Зверь Плутос, стерегущий четвертый круг Ада, падает наземь, как только Вергилий произносит имя архангела Михаила, – падает резко, в мгновение ока, как падают паруса, когда буря ломает мачту (VII, 13–15). Быкочеловек Минотавр, встретившись с путниками, ведет себя словно бык, который в ту самую секунду, когда получает смертельный удар, рвет аркан и бестолково кидается в разные стороны, потому что не способен управлять своими движениями (XII, 22–25). Тот, кто видел корриду, знает, сколь гениально этот образ передает одиночество, безумную ярость и полную безнадежность.

Безумная ярость демонов объяснима, если принять в расчет их занятия. Данте, странствующий через их царство, знаменует собой вмешательство в их полномочия. Обычно они властны над теми, кто является в Ад. Но перед Данте и Вергилием, которым покровительствуют свыше, вынуждены отступить. Они тюремщики на службе у Люцифера, коменданта, а Данте для них – напоминание, что есть сила и власть выше Люциферовой. Может быть, отчасти их ярость обусловлена сознанием, что сила любви больше силы ненависти? Может быть, при встрече с пилигримом, посланцем Бога, у них пробуждается память о том, что некогда они сами принадлежали миру, который в двойном смысле был миром света? Не пронзил ли палача-Минотавра луч этого мира, как острие шпаги пронзает бычье сердце? Тому, кто находится в мире «Божественной Комедии», вполне естественно ответить на этот вопрос утвердительно.

Когда пилигрим Данте, уже завершая странствие через Ад, в последнем его круге идет по вековечным льдам, ему мнится, будто впереди, в тумане, машут крылья ветряной мельницы (XXXIV, 6). Он впадает в заблуждение, противоположное тому, в какое триста лет спустя впадает Дон Кихот, принявший настоящие ветряные мельницы за великанов. Ведь пилигрим-то видит перед собою исполина – Люцифера, самого Врага, царя и владыку Ада. Люцифер похож не только на ветряную мельницу, но и на крест, о чем говорит тщательный анализ, проделанный проф. Чарлзом Синглтоном (Charles Singleton). Четыре огромных крыла ветряной мельницы и в самом деле очень легко спутать с большим крестом. Люцифер желал стать подобным Богу и достиг своей цели. Он копия Бога, только с противоположным знаком. У него три головы, то есть, как и Бог, он триедин. Ветер ненависти, исходящий от него, цепенит и умерщвляет все в его царстве, подобно тому как в царстве Бога все растет и живет благодаря солнечному свету и любви. Люцифер был прекраснейшим из ангелов, слугою Божиим. Слугою он остается и в Аду. Всяк, кто видит его, знает, каков Бог. Люцифер – знак, указующий на Бога. Он иллюстрирует слова Бл. Августина, что как художник, как мастер Бог использует даже дьявола и что, если Бог не мог бы его использовать, Он вообще не дал бы ему возникнуть. Иначе говоря, Данте, используя в «Комедии» дьявола, имеет на то высочайшую мыслимую санкцию. Вот почему в аллегорической схеме «Комедии» совершенно оправданно, что пилигрим карабкается по Люциферову телу и так достигает жерла, которое выводит его из Ада.

Люцифер подобен Богу еще и в том, что распят, что он существо страждущее. Слезы струятся из всех шести его глаз, кровавая пена выступила на всех губах. Он – и все слуги в его царстве разделяют эту участь – несет знак креста, навеки выжженный в душе. Данте, как и другие его современники, верил, что человеческая душа сотворена Богом и каждый человек хранит память о блаженстве, пережитом в тот миг, когда он вышел из рук Божиих. В мирозданье, которое строит Данте, явственно оживает это представление о памяти – как знак креста.

Даже самое дурное из существ, падший ангел, – даже тут справедливо высказывание Августина, что натура, где нет ничего доброго, существовать не может. Все – хотя бы как далекую, смутную грезу – хранят память о доброте, о защищенности, о журчащей воде, о заместительном страдании, о любви, не ищущей обладания. Величайшее страдание испытывают те, кто сознает, что отринут навеки. Это демоны, умирающие от прикосновения света, когда память об утраченной защищенности забредает в их Ад. Самая страшная адская кара – мечта об освобождении, но оттого, что есть такая мечта, никакого Ада нет. Он всего лишь образ мучительной боли и знак, указующий путь к избавлению.

Улисс

Песнь двадцать пятую «Ада», ту, где повествуется о жутких метаморфозах, Данте завершает словами, что глаза его «уж видеть начали туманно <…> и самый дух блуждал». Метаморфозы происходят в состоянии сна. В Песни двадцать шестой пилигрим все еще пребывает в сильном волнении. Теперь он вместе со своим вожатым идет по скалистой местности меж седьмым и восьмым рвом адского круга, который носит название Malebolge — Злые Щели. Внизу его взору открывается расщелина, полная огней. По обыкновению Данте иллюстрирует увиденное образом, взятым из будничной жизни, и, как всегда, эта идиллическая картина являет разительнейший контраст ужасам, каковые ей должно подчеркнуть: как селянин, отдыхая вечером на холме, видит долину внизу полной светляками, так пилигрим видит полным огнями восьмой ров Злых Щелей (XXVI, 25).

Уразумев, что он видит, Данте испытывает потрясение. Он говорит – и внезапно пилигрим Данте и рассказчик Данте демонстративно выходят на сцену вместе, – что страдал тогда и теперь, когда пишет, страдает вновь: Allor mi dolsi, ed ora mi ridoglio — «Тогда страдал я и страдаю снова» (XXVI, 19). И продолжает, что вынужден пуще прежнего обуздывать свой ум, чтобы он не заплутал и не оставил свою звезду.

В каждом огне заключен человек. Грешники целиком и полностью объяты огнем. Горя в огне, они движутся вперед, и поэт невольно вспоминает пророка Илию, который на своей конной колеснице исчез в вышине, окутанный облаком, – образ вполне здесь уместный, ибо речь в этой песни идет о великом путешествии. Пилигрим видит огонь, раздвоенный вверху, и спрашивает у вожатого, кто же там заключен. Тот отвечает, что в этом огне мучится Улисс (Одиссей) вместе с Диомедом, своим соратником. Они несут наказание, продолжает Вергилий, за лукавый совет. Ведь, как известно, именно Улисс измыслил хитрость с деревянным конем, посредством которой была взята Троя, и как раз это Вергилий считает преступлением. Вдобавок он роняет намек на героя собственного великого произведения, Энея, сына Трои и основателя Рима, а стало быть, прародителя всей Италии. Тем самым Вергилий хочет подчеркнуть справедливость приговора, вынесенного Улиссу, ибо тот посягнул на одного из ставленников самого Бога.

По-прежнему в сильном волнении Данте спрашивает Вергилия, нельзя ли ему поговорить с теми, кто заключен внутри огня. Дважды он повторяет «я молю», упрашивая Вергилия дождаться, когда подойдет рогатый пламень. Вергилий отвечает, что просьба Данте «всегда к свершенью сердце расположит», однако советует ему молчать во время разговора. Улисс и Диомед, замечает он, как-никак греки и, может статься, не пожелают слушать пилигрима. Трудно понять, почему Улиссу лучше беседовать с Вергилием, который так вдохновенно воспел одного из его врагов, но на этой проблеме мы останавливаться не будем, ее рассматривали многие дантоведы. Как бы то ни было, именно Вергилий берет слово, когда старинный раздвоенный огонь приближается к путникам. Окликнув героев, он призывает их остановиться и просит Улисса поведать, как тот умер. Может показаться странным, что Вергилий спрашивает об этом, а не о грехе, за который Улисс казнится, но создатель «Комедии» особенно заворожен мгновением смерти, что вполне естественно в эпоху, когда вечное блаженство или вечное проклятие могли зависеть от обстоятельств последнего мига земной жизни.

Для «Комедии» и по другим причинам необходимо снова и снова обращаться к мгновению смерти. Умершие заняты размышлениями о своей жизни. Время для них остановилось, существуют только минувшее да вечные муки, испытываемые теперь. Но вечные муки зачастую и состоят из минувшего, превращенного в окаменелость, в реликт, заключенный внутри камня вечности. Их жизнь сосредоточивается в мгновении смерти, когда все решилось окончательно. Они вынуждены – и иного им не дано – смотреть назад именно сквозь окно обстоятельств смерти. В этом отношении их ситуация фактически не отличается от той, в какой находится каждый из нас, еще живых. Мы оглядываемся на свою жизнь в окошко данной минуты. Всякий миг настоящего есть, собственно говоря, миг смерти, ибо мы не ведаем, будем ли жить дальше, и оттого имеем все основания во всякий миг смотреть на свою жизнь как в последний раз, обдумывая, какова была эта жизнь и ее дела. Вот почему можно сказать, что спросить Улисса, как он умер, побуждают Вергилия деликатность и знание психологии. Ведь и сам Улисс хочет поговорить именно об этом, невзирая на боль.

На оклик Вергилия больший рог раздвоенного огня начинает шататься и потрескивать, словно от ветра. Вершина его двигается, как язык. С трудом – ведь он молчал много сотен лет и, наверно, хрипит еще сильнее, чем Вергилий в Песни первой «Комедии», – герой начинает говорить. Улисс рассказывает, что, воротясь на Итаку после десяти лет блужданий, он вскоре был вновь охвачен жаждой странствий. Ни благоговение перед стариком отцом, ни нежность к сыну, ни любовь к жене, Пенелопе, не могли унять стремление увидеть мир и «все, чем дурны люди и достойны» (XXVI, 99). С несколькими верными товарищами он на одном-единственном судне вышел в море. Держа путь по Средиземному морю, он видел берега Сардинии, Испании и Марокко и достиг пролива, что ныне зовется Гибралтарским. Когда Улиссов корабль подошел к этому узкому проливу, где Геркулес воздвиг столпы в знак того, что человеку не дозволено проникнуть дале, и сам Улисс, и товарищи его были уже стары и слабосильны. Улисс обращается к друзьям:

 
«О братья, – так сказал я, – на закат
Пришедшие дорогой многотрудной!
Тот малый срок, пока еще не спят
 
 
Земные чувства, их остаток скудный
Отдайте постиженью новизны,
Чтоб, солнцу вслед, увидеть мир безлюдный!
 
 
Подумайте о том, чьи вы сыны:
Вы созданы не для животной доли,
Но к доблести и к знанью рождены»
– virtute e conosсenza.
 
(XXVI, 112–120)

И заключенный в огне Улисс продолжает так:

 
Товарищей так живо укололи
Мои слова и ринули вперед,
Что я и сам бы не сдержал их воли.
 
 
Кормой к рассвету, свой шальной полет (folle volo)
На крыльях весел судно устремило,
Все время влево уклоняя ход.
 
 
Уже в ночи я видел все светила
Другого остья, и морская грудь
Склонившееся наше заслонила.
 
 
Пять раз успел внизу луны блеснуть
И столько ж раз погаснуть свет заемный,
Когда гора, далекой грудой темной,
 
 
Открылась нам; от века своего
Я не видал еще такой огромной.
Сменилось плачем наше торжество:
 
 
От новых стран поднялся вихрь, с налета
Ударил в судно, повернул его
Три раза в быстрине водоворота;
 
 
Корма взметнулась на четвертый раз,
Нос канул книзу, как назначил Кто-то,
И море, хлынув, поглотило нас.
 
(XXVI, 121–142)

Нам неизвестен образец рассказа о смерти Улисса. Возможно, он целиком придуман самим Данте. Когда поэт был молод, несколько смельчаков генуэзцев отправились в океан, чтобы отыскать земли по ту его сторону, но больше о них никто не слыхал, и вполне возможно, Данте находился под впечатлением этого доколумбова предприятия. Улисс представляется нам как естественный символ жажды приключений и знаний. Выдающийся итальянский дантовед Бруно Нарди (Bruno Nardi) высказывал предположение, что эту идею подсказал Данте эпизод с сиренами у Гомера. Данте едва ли был непосредственно знаком с гомеровской поэмой, но, разумеется, постоянно сталкивался с комментариями и ссылками на нее. В одной из своих книг Цицерон пишет, что нелепо думать, будто чары, которыми сирены околдовали Улисса, заключались только в искусном пении, ведь сирены даруют знание, и не удивительно, что любомудрым такие песни дороже родного очага. Эти-то слова как бы отзываются эхом в речах дантовского Улисса. Знания – соблазн, превосходящий все прочие. Из всех женщин сирена как дарительница знания – самая опасная.

Улисс сознает, что бросает вызов воле богов. Ради знания он готов на любую жертву. Не искать знания о странах и народах, о зле и добре означает жить как зверь. Он ищет знания, попирая божественные запреты и человеческие табу, и недвусмысленно заявляет, что сознает: высшая сила не желала, чтобы человек проник на другую сторону земного шара. В своем рассказе Улисс не единожды намекает, что его плавание было грехом. «Шальной полет» – так он его называет и замечает по поводу гибели, что «Кто-то», иначе говоря Бог, желал ее. Тем не менее он совершил свое плавание и не жалеет об этом. Здесь, в Аду, его настрой ничуть не изменился. Улисс похож на бегуна, который был побежден в состязаниях и без малейших сантиментов говорит о своем поражении и о превосходстве победителя, но это не мешает ему гордиться собственными усилиями и засчитывать в плюс свои амбиции.

Для многих дантоведов Улисс воплощает стремление к знанию ради знания. Он образцовый представитель завоевательного духа, направленного как вовне, так и внутрь, а этот дух есть предпосылка всякого человеческого прогресса. Даже когда близятся старость и смерть – и остается «малый срок, когда еще не спят земные чувства», как говорится в поэме, – Улисс продолжает собирать факты и проникать все дальше. Он образец для каждого, кто к концу жизни испытывает недовольство. Для Улисса путь полон смысла, даже если впереди ждет гибель.

Улисс – противник той картины мира, какую обычно связывают со Средневековьем. Бог создал мир и положил пределы человеческому знанию. Мир – это хитроумный часовой механизм, и однажды его бой возвестит о Страшном суде. Разумом человек может постичь, как шестеренки цепляются друг за друга, как движутся стрелки и колеблются маятники, но в своем стремлении к знанию он должен помнить, что изучает часовой механизм, что за всем этим есть некая мудрая рука, есть смысл в мгновеньях и образах, явленных на циферблате, есть конечная цель. Часовщика зовут Бог. Ради Него мы ищем знания о часах, то бишь о мире. Бл. Августин просил Бога избавить его от искушения искать знания ради знания, и мольба эта часто возносилась к небесам в последующие века.

Вот об этом-то Улисс забыл. Вопреки божественному запрету он дерзает отправиться в плавание и проникнуть в океан. И ведет он себя как человек, который действует наудачу, просто начинает свое дело и ставит под вопрос не только плод, но также корень и самое зерно. Во всей «Комедии» Улисс – наиболее опасный человек, и, собственно говоря, господином в Аду пристало быть именно ему, а не Люциферу. Рядом с Улиссом Люцифер не кто иной, как жалкий фокусник и подражатель! Люцифер хотел стать подобным Богу. Вот на что он замахивался в своей гордыне, но на самом деле как раз поэтому был самым благочестивым и смиренным из всех слуг Божиих. Ведь разве мыслима большая покорность, чем желание стать в точности таким, как тот, кого любишь? Люцифер – льстец, подхалим, который все истолковал ошибочно и так и не уразумел, что Бог, создавая человека по своему образу и подобию, оставил за собою всю власть. В этом пункте Бог не хотел иметь ни подобий, ни родичей. И наказание Люциферу назначено самое позорное и глумливое из всех: он ничего не достиг и тем не менее принужден играть роль анти-Бога, который во всем свидетельствует о том, чему бросал вызов.

Подлинный враг Бога – Улисс, для которого знание и свободные искания важнее Бога. В старости, когда, казалось бы, пора обратиться помыслами к спасению своей души, он продолжает изыскания, и смерть настигает его в разгар бесплодных трудов. Улисс презирает Бога и стремится походить на него как можно меньше. Многие склонны именно Улисса, и никого другого, считать истинно европейским героем.

Пилигрим – как я уже показал на целом ряде примеров – испытывает перед Улиссом куда большее волнение, чем перед кем-либо другим в Аду, за исключением Франчески. И его трепет легко понять. Сама «Комедия», а не только Улисс, в ней выступающий, повествует о странствии в запретный мир. Спускаться в царство мертвых не дозволено. Всего через несколько песней пилигрим начнет восхождение на ту самую гору – гору Чистилища, – которую Улисс увидел после пятимесячного плавания и с которой задувал уничтожительный вихрь. Можно предположить – и пожалуй, особо пояснять это незачем, – что Улисс, хотя он язычник и жил за много столетий до Данте, придерживается тех же представлений о мире, что и люди Средневековья. Такое предположение не создает для фантазии больших трудностей. Подобно Улиссу из поэмы, Данте проникает в неведомые края и теперь, на склоне жизни, ищет знания о людских добродетелях и пороках. Может, и в его путешествии присутствовал вызов божественной воле?

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации