Читать книгу "Монтеверде. Вдова для Капо"
Автор книги: Ульяна Соболева
Жанр: Эротические романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
смотрел без удовольствия. Удовольствие вообще переоценено; для результата
достаточно точности.
– У моей женщины кружится голова, – сказал я, ослабляя давление. – Поэтому у меня
сегодня особенно мало терпения. Попробуй еще раз.
Он назвал имя на третьем пальце. Я вернул часы на запястье, не вытирая кровь с
манжеты.
– Найдите названного, – приказал я. – Паоло отвезите домой.
Он поднял голову, не веря.
– Домой?
– Конечно. Пусть обнимет дочерей. Потом расскажет им, почему завтра их отец исчезнет
навсегда.
– Вы сказали...
– Я сказал отвезти домой. Не обещал оставить там.
Альфредо ждал в холле, когда я поднялся. Увидел кровь на моей руке, отвел взгляд и
поправил кожаную сумку. Его совесть давно научилась не задавать вопросов, но глаза
еще иногда забывали правила.
– Она не любит врачей, – сказал я, направляясь к лестнице.
– Большинство людей не любит врачей.
– Большинство людей мне безразлично.
Альфредо взглянул на меня сбоку и ничего не ответил. Мы поднялись в восточное
крыло. Дверь Лины была закрыта, пост охраны убран, как я приказал ночью. Она могла
выйти. Могла дойти до сада, библиотеки, кухни, даже до парадного входа, прежде чем
один из моих людей мягко и вежливо развернул бы ее обратно. Свобода – это не
открытая дверь. Свобода – это отсутствие человека, который решает, куда она ведет. Я
постучал.
– Уходите, – донеслось из комнаты.
– Врач.
– Тем более.
– Открой, Лина.
– У меня траур, синьор Монтеверде. Я оплакиваю смерть права на личное пространство.
Альфредо кашлянул, пряча улыбку. Я медленно повернул голову.
– Тебе весело?
– Нет.
– Хорошо. Значит, руки останутся при тебе.
За дверью щелкнул замок. Лина распахнула ее и посмотрела сначала на врача, потом
на меня. На ней был темный халат, завязанный слишком туго под грудью. Волосы
распущены, лицо вымыто, губы бесцветные. Она выглядела так, словно ночь пережевала
ее и выплюнула только из упрямства. Ее взгляд опустился на мою манжету.
– Это кровь?
– Не моя.
– Я почему-то не удивлена.
– Разочарован. Я стараюсь быть многогранным.
– Получается только быть подонком.
– Зато безупречно.
Альфредо снова издал подозрительный звук, и Лина едва заметно дернула уголком
губ. Улыбка не появилась, но я увидел ее возможность, и от этой возможности во мне
поднялось нечто настолько нелепое и опасное, что захотелось выставить врача за дверь,
закрыть ее, подойти к Лине и стереть с ее рта всю бледность собственными губами. Я
представил это слишком ясно. Как разорву узел халата одним движением. Как ткань
распахнется, открывая налитую грудь под тонкой сорочкой, выпуклый живот, бедра. Как
поставлю ладонь на затылок, не причиняя боли, но не позволяя отстраниться, и заставлю
ее поднять лицо. Как она сначала сожмет губы, упрямая русская дрянь, а потом выдохнет
мне в рот, узнавая вкус табака, который уже пробовал ее язык той ночью. Как ее пальцы
снова найдут мою рубашку, как ногти врежутся в плечи, как она произнесет мое имя не с
ненавистью, а тем сломанным голосом, от которого я потом полгода просыпался с
кулаками, стиснутыми на пустой простыне. Член затвердел под брюками, тяжелый и
болезненный. Я не двинулся.
Мужчина, не способный удержать собственный член, не способен удержать империю.
– Доктор тебя осмотрит, – сказал я.
– А вы будете считать мои вдохи из коридора или предпочитаете камеру?
Альфредо посмотрел на меня. Медленно. Слишком понимающе. Лина заметила.
– Так и знала, – прошептала она.
– Что именно?
– Что вы смотрите.
Она произнесла это тихо, но слова ударили сильнее пощечины. Не потому, что мне
стало стыдно. Стыд – роскошь людей, которым есть перед кем оправдываться. Меня
разозлило, что она догадалась и теперь смотрела так, будто раздела уже меня: не тело —
навязчивость, голод, бессонную ночь, все то, что я прятал за камерами и приказами.
– Я предупреждал, что ты под наблюдением.
– Наблюдают за воротами. За человеком подглядывают.
– Хочешь обсудить терминологию или остаться в сознании до обеда?
– Хочу, чтобы вы убрали камеру из моей спальни.
– Нет.
– Тогда осмотра не будет.
Альфредо поднял ладони, словно оказался между двумя вооруженными людьми. В
каком-то смысле так и было.
– Синьора, нам необходимо проверить давление и сердцебиение ребенка. Это не
займет...
– Я соглашусь, если он выйдет и прикажет снять камеру.
Я вошел в комнату. Лина не отступила, хотя я видел, как пульс толкнулся у основания
ее шеи. Альфредо остался на пороге. Правильно. Старик еще хотел жить.
– Торгуешься со мной здоровьем ребенка? – спросил я.
– Своим телом. Вы все почему-то забываете, что оно мое.
– Я не забываю.
– Правда? Паспорт у вас. Телефон у вас. Деньги у вас. За дверью ваши люди. Над
кроватью ваш глаз. Что именно осталось моим, Дамиано?
Она впервые назвала меня по имени после похорон. Не «синьор Монтеверде». Не
«подонок». Дамиано. Пять слогов в ее русском произношении – мягче, чем у итальянцев,
и оттого грязнее, интимнее. Имя скользнуло по моей коже, как ноготь, оставило
невидимую царапину от горла до паха. Я сделал шаг. Она подняла подбородок. Еще шаг
– и между нами осталось расстояние, в котором уже невозможно лгать телом: я
чувствовал тепло ее дыхания, видел, как расширились зрачки, как ткань халата дрогнула
на груди.
– Что осталось твоим? – переспросил я.
– Да.
– Твое «нет».
Лина замерла.
– Пока ты его произносишь, я остановлюсь. Я уже доказал это ночью.
– А все остальное вы отнимете?
– Все остальное я возьму под контроль.
– Какая удобная разница.
– Для тебя – жизненно важная.
Я поднял руку. Она напряглась, но не сказала «нет». Костяшками пальцев коснулся
края ее халата у ключицы и медленно провел вниз, только по ткани, к тугому узлу под
грудью. Лина перестала дышать. Я не касался кожи, не трогал грудь, не развязывал пояс
– всего лишь провел пальцами по мягкому бархату, но ее соски проступили под сорочкой,
и я увидел это сквозь разошедшийся ворот. Мой рот наполнился слюной. Хотелось
наклониться и взять один губами прямо через ткань. Намочить ее дыханием, языком,
услышать, как она задохнется от первого нажима, как пальцы вцепятся мне в волосы не
то чтобы оттолкнуть, не то чтобы прижать. Хотелось опуститься ниже, поцеловать живот, а
потом еще ниже, раздвинуть ее бедра и довести ртом до того состояния, в котором
гордость перестает складываться в слова. Не трахнуть. Пока нет. Сделать хуже. Оставить
ее дрожать на моих руках, ненавидеть меня и просить одновременно, а самому
остановиться на границе, чтобы она знала, кто управляет даже ее удовольствием.
Эти мысли были настолько отчетливыми, что у меня свело мышцы живота. Лина
смотрела мне в глаза. В ее взгляде были ярость, страх и то третье, за что она готова была
убить себя раньше, чем признать. Ее губы разомкнулись. Я опустил взгляд на рот.
– Камеру, – напомнила она едва слышно.
Я взялся за узел халата двумя пальцами.
– Скажи «нет».
Ее дыхание сорвалось.
– Вы больной.
– Это не «нет».
– Не трогайте меня.
Я отпустил пояс мгновенно. Отступил на шаг. Не потому, что стал хорошим. Потому
что слово женщины, которую я однажды взял в момент, когда должен был уйти, теперь
было единственным законом, который я не позволял себе нарушать. Она пока не знала
почему. Когда узнает, одного моего контроля будет мало, чтобы удержать ее рядом.
– Осмотр будет, – сказал я. – Камеру из спальни снимут. Останется в коридоре и у окна
с внешней стороны.
Лина моргнула, не ожидая уступки.
– И телефон вернут.
– Один звонок матери. При мне.
– Без вас.
– Не наглей.
– Вы только что гладили мой халат и советуете не наглеть мне?
Я усмехнулся.
– Если бы я тебя гладил, vedova, ты бы не стояла так ровно.
Румянец вспыхнул у нее на скулах, разлился по шее и исчез под воротом. Я проследил
за ним глазами и увидел, как Лина поняла, куда я смотрю. Она запахнула халат обеими
руками.
– Вон.
– С удовольствием. Оно у меня сейчас болезненное.
Она перевела взгляд ниже моего ремня и тут же обратно, слишком быстро, чтобы
считать случайностью. На одну короткую секунду в ее глазах мелькнуло знание. Не
память – тело. Оно узнало очертание под тканью раньше, чем разум успел придумать
отвращение. Я вышел, пока еще мог. Альфредо вошел к ней и закрыл дверь. Я остался в
коридоре, уперся ладонями в подоконник и смотрел в сад. Кровь Паоло засохла на
манжете. Член ныл. В голове звучало мое имя ее голосом, и хуже пытки я не мог
придумать даже для врага. Через сорок минут врач вышел. Лицо его было серьезным.
– В кабинет, – сказал я.
Он сел напротив моего стола и разложил результаты. Я не предложил ему ни воды, ни
кофе. Гостеприимство заканчивается там, где начинается плохая новость.
– Анемия средней степени, гемоглобин девяносто два. Железо почти на нуле. Давление
низкое. Она сильно потеряла в весе за последние недели, хотя на этом сроке должна
набирать. Организм отдает ребенку все, что имеет, и работает на остатках.
– Ребенок?
– Пока показатели соответствуют сроку. Сердцебиение ровное. Но слово «пока» здесь
главное.
Я сцепил пальцы на столе.
– Что нужно?
– Препараты железа, питание, сон, свежий воздух. И убрать стресс.
– Конкретнее.
– Красное мясо, печень, гречка, бобовые, гранатовый сок. Маленькие порции шесть раз в
день. Капельницы. Прогулки. Никаких конфликтов, угроз, давления.
– Значит, семью к ней не подпускать.
Альфредо посмотрел прямо на меня.
– Я говорил не только о семье.
В комнате стало очень тихо.
– Продолжай, – разрешил я.
– Она боится вас.
– И правильно делает.
– Постоянный страх повышает риск преждевременных родов.
– Она возбуждается рядом со мной сильнее, чем боится.
Слова прозвучали грубо. Намеренно. Я хотел заставить его отвернуться, заткнуться,
перестать произносить ее имя так, будто имеет право знать о ней больше меня. Но
Альфредо не отвел глаз.
– Для организма разницы почти нет, синьор Монтеверде. И страх, и возбуждение
учащают пульс, напрягают мышцы, выбрасывают гормоны. Только одно из них женщина
выбирает, а второе ей навязывают.
Мне захотелось сломать ему челюсть. Не потому, что он ошибался. Потому что был
прав слишком точно.
– Следи за медициной, доктор. Философию оставь тем, кто хочет умереть без боли.
– Тогда медицински: если не изменить условия, она может не доносить ребенка. На
шестом месяце это реанимация, возможная инвалидность и риск кровотечения у матери.
Кровотечение. Я увидел белые простыни и красное пятно между ее бедер. Увидел
Лину неподвижной, без колкости во взгляде, без сжатых губ, без ненависти. Увидел
ребенка, которого никогда не возьму на руки. Картина возникла мгновенно и вошла под
грудину крюком, вывернула внутренности, оставила во рту металлический вкус. На столе
треснуло дерево. Только тогда я понял, что сжал край столешницы.
– Этого не будет.
– Это не приказ, который способно выполнить тело.
– Все тела выполняют мои приказы.
– Мертвые – возможно. Живые иногда ломаются.
Я встал. Альфредо побледнел, но остался сидеть. За это я почти уважал его.
– Новое меню передашь Лучии. Препараты привезешь сегодня. Осмотр через день.
Лучший акушер региона будет доступен круглосуточно, но не появится перед Линой без ее
согласия. Постель заменить, если матрас ей неудобен. В комнате поставить кресло, в
котором можно спать полусидя. Воду – ту, которую она пила раньше. Охрана держит
пятнадцать метров и не попадается ей на глаза. Сад открыт с рассвета до полуночи.
Камеру из спальни снять немедленно.
– А телефон?
– Вернуть после проверки контактов.
– Паспорт?
– Останется у меня.
Он вздохнул.
– Вы не умеете заботиться, не превращая заботу в захват территории.
– Я не забочусь. Я сохраняю то, что принадлежит моей семье.
– Ребенка?
Я посмотрел на него. Альфредо понял ответ раньше, чем я произнес. Не только. Лина
тоже. Именно поэтому я мог приказать убрать камеру, заменить еду, открыть сад, вернуть
телефон, согнать с постов охрану, купить клинику вместе со всеми врачами, если
понадобится, – и ничто из этого не делало ее свободнее. Я не отдавал. Я окружал.
Сдвигал стены дальше, чтобы она не сразу заметила, насколько выросла территория
моего владения.
– Ей нужен покой, – сказал Альфредо. – Не роскошная осада.
– Подбирай слова.
– Я подбираю. Уже много лет. Но сейчас цена не позволяет мне молчать.
Он собрал бумаги, поднялся и задержался у двери. Старый купленный врач, который
видел, как я приказывал зашивать людей без обезболивания, как подписывал ложные
свидетельства о смерти, как приносил в его операционную мужчин с пулями в затылке и
требовал воскресить хотя бы до допроса, вдруг решил говорить со мной как с человеком.
Это было почти оскорбительно.
– Если она потеряет ребенка, – произнес он, – вы потеряете больше.
Дверь закрылась. Я остался один и впервые за много лет не знал, кого убить, чтобы
стало легче.
Глава 5. ЛИНА
К ужину мне принесли красное платье. Не черное, хотя со дня похорон Алессандро
прошло меньше суток. Не серое, не темно-синее, не одно из тех бесцветных одеяний, в
которые принято заворачивать вдов, чтобы все вокруг видели: женщина больше не
женщина, а ходячий памятник мужчине, которому принадлежала. Красное. Глубокого
винного оттенка, с длинными рукавами, закрытой спиной и вырезом, который не
показывал ничего лишнего, но каким-то отвратительным образом подчеркивал все:
налившуюся грудь, тонкую шею, живот, уже слишком заметный, чтобы его можно было
спрятать складками ткани. На кровати рядом лежала записка. Всего два слова,
написанные твердым мужским почерком: «Надень его». Без подписи. Она и не
требовалась. В этом доме приказы не подписывали, потому что источник у них был один.
Я взяла карточку двумя пальцами и перевернула, надеясь увидеть хотя бы
объяснение. Например: черное платье промокло на кладбище. Или: врач запретил тугую
ткань. Или даже: Изабелла ненавидит красный, поэтому я решил испортить ей аппетит.
Что угодно человеческое, логичное, имеющее начало и конец. На обороте было пусто.
– Разумеется, – пробормотала я. – Зачем объяснять, если можно командовать.
Аделаида стояла у шкафа, сложив руки перед собой. Лицо у нее было безмятежным,
но я уже научилась замечать, как едва подрагивает кожа возле ее левого глаза, когда она
пытается сделать вид, что происходящее ее не касается.
– Синьор Монтеверде распорядился, чтобы вы присутствовали на семейном ужине.
– Я догадалась по ультиматуму, лежащему на моей кровати.
– Это платье выбрала синьора Изабелла.
Я снова посмотрела на красную ткань. Тогда все стало хуже. Дамиано не выбирал его,
но приказал надеть. Значит, мать подготовила костюм для представления, а сын утвердил
роль. Мне предстояло спуститься к ним не вдовой Алессандро, а беременным
доказательством того, что фамилия продолжится, – красной печатью на договоре,
который подписали без моего согласия.
– А если я не пойду?
– Ужин подадут в восемь.
– Я спрашиваю не о времени.
Аделаида подняла на меня глаза.
– Я тоже, синьора.
Вот за это она начинала мне нравиться. Чуть-чуть. Ровно настолько, насколько может
нравиться ключница, которая вежливо проверяет прочность твоих кандалов. Я могла не
надевать платье. Могла закрыться в комнате, отказаться от еды, дождаться, пока
Дамиано придет сам, и снова воевать с ним в коридоре, где от одного его приближения
мое тело теряло остатки достоинства и принималось жить отдельной, постыдной жизнью.
Но именно этого я не хотела. Не хотела оставаться наверху, пока внизу решают мою
судьбу. Люди, считающие тебя слабой, становятся особенно разговорчивыми, когда видят,
что ты сидишь тихо. Поэтому я надела красное.
Платье оказалось сшито по мне. Не просто подходило – знало мое тело. Ткань мягко
облегала грудь, не давила на живот, расходилась ниже бедер тяжелыми складками и
скользила по ногам при каждом шаге, как теплая вода. Под ним было бесшовное белье,
тонкое до неприличия, и я почти физически чувствовала, как оно касается сосков, живота,
бедер, как напоминает о коже там, где я меньше всего хотела помнить о коже. Я стояла
перед зеркалом и чувствовала себя обнаженной сильнее, чем в ночной сорочке перед
Дамиано. Там была случайность: растрепанные волосы, босые ноги, тонкая ткань, темный
коридор. Здесь – намерение. Кто-то измерил меня взглядом, подобрал размер, цвет,
белье без швов, даже туфли с низким каблуком. Кто-то знал, как сделать так, чтобы
беременная вдова выглядела не сломанной, а запретной. Я ненавидела то, что мне
нравилось отражение. И еще сильнее ненавидела мысль о том, понравится ли оно ему. И
совсем уже унизительно – что от этой мысли низ живота сжался теплым, мокрым
страхом, больше похожим на желание, чем на отвращение.
В восемь без пяти я вышла из комнаты. Охранника у двери не было. Камеру над
кроватью сняли, на потолке остался светлый круг и два крошечных отверстия от
крепления. Телефон вернули, но в списке контактов не осталось ни одного итальянского
номера, кроме врача, Аделаиды и самого Дамиано. Его имя было внесено без фамилии.
Просто «Дамиано», будто человек, способный перекрыть мне воздух, не нуждался ни в
пояснениях, ни в дистанции. Я не позвонила ему. Даже проверять номер не стала.
Боялась услышать его голос слишком близко, прямо у уха, без коридора, без стены, без
возможности сделать вид, что низкая вибрация внизу живота вызвана чем-то другим. До
столовой меня сопровождала Аделаида. Мы шли по длинной галерее, где со стен
смотрели мертвые Монтеверде: мужчины с тяжелыми веками, женщины с тонкими ртами,
дети в кружевных воротниках, не дожившие до возраста, когда можно возненавидеть
собственную фамилию. Под каждым портретом – имя, годы жизни и ни одного слова о
том, сколько людей пришлось закопать, чтобы этот человек мог позировать художнику в
шелке и золоте.
У дверей столовой Аделаида остановилась.
– Ваше место обозначено карточкой.
– Как удобно. Иначе я могла бы случайно сесть там, где женщина считается человеком.
Она ничего не ответила, но левый глаз снова дрогнул. Двери открылись. За длинным
столом сидели четырнадцать человек. Разговор оборвался не сразу, а постепенно, будто
кто-то перекрывал звук по одному голосу. Сначала замолчали женщины, потом мужчины,
последним – кузен Леоне, державший бокал здоровой рукой. Правая была забинтована и
зафиксирована двумя металлическими шинами. Он увидел меня, и на его лице мелькнуло
такое откровенное злорадство, что я сразу поняла: этот вечер готовили не ради ужина.
Изабелла сидела во главе стола. Место Дамиано напротив нее пустовало. Моя карточка
стояла в самом конце, рядом с дальней дверью, между пожилой теткой Бьянкой и
свободным стулом, на который обычно складывали сумочки. Даже не гостья. Временный
предмет, которому отвели угол, чтобы не мешал семье смотреть друг на друга. Я пошла к
своему месту. Красная юбка шуршала по мрамору. Четырнадцать взглядов двигались по
моему телу: живот, грудь, лицо, снова живот. Меня рассматривали как дорогую вазу,
внутри которой случайно оказался наследник.
– Какой неожиданный цвет для траура, – произнесла Бьянка, когда я подошла.
– Платье выбрала Изабелла.
Тетка поджала губы. Изабелла улыбнулась, не показав зубов.
– Красный идет беременным. В них так много крови.
У меня похолодели пальцы.
– Какая утешительная мысль перед едой.
Леоне фыркнул. Его рука в шинах лежала на столе, как вещественное доказательство,
которое никто не решался обсуждать. Я села. Стул оказался слишком низким, край
столешницы неприятно давил на живот, а до графина с водой нужно было тянуться.
Конечно. Случайность. В доме, где даже мои бутылки выбирали по размеру ладони,
случайностей не было. Я потянулась к воде. Двери снова открылись. Дамиано вошел без
опоздания, потому что человек, которому принадлежат часы, не может опоздать. Это
остальные начинают слишком рано ждать. На нем был черный костюм без галстука, белая
рубашка расстегнута у горла, темные волосы еще влажные после душа. Никакой траурной
небрежности, ни одного лишнего движения. Он выглядел не как мужчина, похоронивший
брата, а как тот, кто лично проводил смерть до ворот и велел ей не возвращаться без
приглашения.
Мой взгляд прилип к его рукам. Чистым. Без крови, которую я видела утром. Длинные
пальцы, крупные костяшки, часы на запястье. Я вспомнила, как два его пальца держали
узел моего халата. Как отпустили сразу после «не трогайте». Как он сказал, что если бы
гладил меня, я бы не стояла так ровно. Между бедер стало жарко. Я сжала колени и
возненавидела себя с такой силой, что на языке появился привкус железа. Дамиано
остановился у своего кресла, но не сел. Посмотрел на пустой стул справа от себя, потом
на карточку перед ним, затем медленно перевел взгляд в конец стола. На меня. Его лицо
не изменилось. Только глаза стали темнее, и по комнате прошла тишина – густая,
настороженная, мгновенно понявшая то, что я еще не успела.
– Лина, – произнес он.
Мое имя прозвучало не как приглашение. Как вызов к алтарю, на котором вместо Бога
сидел он.
– Я уже нашла место, спасибо.
– Вижу.
Он взял карточку справа от себя. На ней было имя Изабеллы. Дамиано разорвал
картон пополам и положил обрывки на тарелку матери.
– Пересядь.
Изабелла побелела.
– Дамиано.
– Не ты.
Он смотрел только на меня. Я могла отказаться. И, наверное, должна была, потому
что место рядом с ним не было защитой – оно было клеймом, видимым всем. Но край
стола давил на живот, ребенок толкнулся, а четырнадцать родственников ждали, не
решаясь дышать. Я встала и пошла вдоль стола. Дамиано следил за мной без стыда,
медленно, от лица к груди, от груди к животу, ниже, к движению бедер под красной тканью.
От его взгляда платье будто нагревалось, прилипало к коже, и каждый шаг становился
слишком ясным: как трутся бедра, как напрягаются икры, как грудь тяжело поднимается от
дыхания. Когда я подошла, он отодвинул для меня кресло. Широкое, с высокой спинкой и
подушкой под поясницу. Не то, которое стояло здесь раньше. Это принесли специально.
– Как предусмотрительно, – сказала я, садясь. – Даже место заключения сделали
удобным.
Он наклонился к моему уху, будто поправлял кресло. Ладонь легла на спинку за моей
шеей, вторая коснулась подлокотника возле бедра. Я оказалась внутри пространства его
рук, не прижатая, не тронутая, но окруженная так плотно, что тело отреагировало раньше
мысли: соски напряглись, низ живота свело медленной судорогой, дыхание застряло под
ключицами.
– Если бы я хотел сделать удобным твое заключение, vedova, – прошептал он, – начал
бы не с кресла.
Горячий воздух коснулся мочки уха. Я стиснула пальцы на салфетке.
– Мечтайте тише. Здесь ваша мать.
– Именно поэтому я только мечтаю.
Он выпрямился и сел рядом. Между нашими креслами было слишком мало места. Его
бедро почти касалось моего под столом, запах чистой кожи, табака и горького одеколона
заполнил легкие. Изабелла пересела на место Дамиано напротив, и унижение превратило
ее лицо в маску, настолько неподвижную, что мне стало страшно. Не за нее. За себя.
Дамиано только что объявил войну собственной матери, использовав вместо флага мою
беременную фигуру в красном платье. Подали закуски. Передо мной поставили печеные
овощи, телятину, чечевицу и гранатовый сок. У остальных были устрицы, белая рыба,
вино. Медицинское меню. Я посмотрела на Дамиано.
– Вы собираетесь следить за каждым куском?
– Да.
– Тогда приятного вам аппетита. Я не голодна.
Он развернул мою тарелку так, чтобы мясо оказалось ближе, потом положил ладонь
на край стола возле моих пальцев. Не коснулся, но отрезал путь к отступлению одним
движением.
– Выбери сама. Но съешь половину.
– Нет.
– Лина.
– Дамиано.
Мы посмотрели друг на друга. За столом звякнула вилка, кто-то тут же замер. Я
чувствовала, как семья наблюдает за нами, как Изабелла впивается ногтями в салфетку,
как Леоне ухмыляется, ожидая, что капо поставит русскую вдову на место. Дамиано не
двинулся. Просто ждал, положив ладонь рядом с моей, и от этой неподвижности
становилось хуже, чем от приказа: он превратил мой собственный ужин в испытание, а
весь стол – в свидетелей.
– Вы хотите, чтобы я поела, или чтобы все увидели, как я вам подчиняюсь?
– Я хочу, чтобы ты перестала отдавать свое тело на растерзание из упрямства.
– Мое тело вас не касается.
Он наклонился, и его колено раздвинуло складки моей юбки, прижавшись к внешней
стороне бедра. Через ткань прошел тяжелый жар. Я должна была отодвинуться, но
кресло упиралось в подлокотник, а еще хуже – какая-то часть меня не хотела
освобождать эти несколько сантиметров.
– Ты права, – прошептал он, глядя на мой рот. – Пока не касается.
Тон был негромким. Почти интимным. Таким голосом мужчина мог бы приказать
раздвинуть ноги, встать на колени, кончить ему на язык, и тело подчинилось бы прежде,
чем гордость успела поднять оружие. Кровь бросилась к лицу, губы стали
чувствительными, язык невольно коснулся внутренней стороны зубов. Его колено почти
касалось моего бедра под столом, и этого “почти” хватало, чтобы ткань белья вдруг стала
слишком влажной, слишком тесной, слишком настоящей. Я ненавидела, что он мог не
трогать меня и все равно знать, что делает со мной.
– Уберите ногу.
– Скажи, что тебе неприятно.
Я открыла рот и не произнесла ничего. Потому что он требовал не приказ, а правду, а
правда была грязнее его ладоней. Дамиано медленно отодвинулся сам, оставив на бедре
память о давлении, от которой мышцы продолжали подрагивать.
– Вот именно, – сказал он.
Я взяла вилку сама, наколола телятину и отправила в рот, не отводя от него взгляда.
Не подчинилась. Приняла вызов. Но разница существовала только у меня в голове. Для
семьи я все равно сделала то, чего он хотел. Дамиано проследил за движением моих губ,
и его зрачки расширились. На секунду спокойствие треснуло, показав темный, тяжелый
голод, от которого у меня заныло между ног и стало трудно проглотить. Я вдруг поняла,
что он представляет не мясо у меня на языке, а свой член, мой рот, мои губы вокруг него,
и эта мысль была такой грязной и такой очевидной в его взгляде, что я едва не уронила
вилку. Я жевала и представляла, как вонзаю вилку ему в бедро. Наверное, поэтому вкус
показался приятным. Изабелла заговорила о ребенке после второго блюда. До этого
обсуждали похороны, пожертвования церкви, смену управляющего в одном из отелей и
портовый конфликт, о котором женщины якобы не должны были понимать, но понимали
все. Потом свекровь промокнула губы салфеткой и посмотрела на мой живот.
– Детскую подготовят в западном крыле. Кормилицу уже подбирают.
Я положила вилку.
– Кормилицу?
– Иногда у женщин после родов не бывает молока. Не стоит рисковать питанием
наследника.
– У ребенка есть мать.
– Разумеется. До родов.
Слова прозвучали буднично. Не жестоко, не торжествующе. Так говорят, что аренда
заканчивается первого числа и помещение нужно освободить. Под столом ребенок
толкнулся. Я положила ладонь на живот.
– Что значит «до родов»?
Изабелла посмотрела на Дамиано. Он не двигался. Только большой палец медленно
провел по краю бокала.
– После восстановления ты сможешь вернуться к своим, – сказала она. – В Россию.
Семья обеспечит тебя деньгами. Очень щедро. Ты начнешь новую жизнь.
Сначала я ничего не почувствовала. Ни страха, ни боли, ни ярости. Тело стало пустым
и холодным, будто кровь разом ушла из сосудов и собралась вокруг ребенка, закрывая его
от этих голосов, лиц, планов. Потом сердце ударило так сильно, что перед глазами
потемнело.
– А ребенок?
– Останется там, где ему место.
Я посмотрела на Дамиано. Он продолжал молчать. И это молчание оказалось хуже
согласия. Он мог пересадить мать, разорвать карточку, контролировать мой ужин, убрать
камеру, купить кресло и воду, но в единственном вопросе, ради которого все имело
значение, не произнес ни слова.
– Значит, я инкубатор, – сказала я.
– Не драматизируй, – ответила Изабелла. – Ты получишь свободу.
– Свободу от собственного ребенка?
– Свободу от обязательств, к которым ты не готова.
Я засмеялась. Смех вышел тихим, сиплым, почти безумным. Меня затрясло так
сильно, что гранатовый сок в бокале пошел мелкой рябью.
– А вы готовы? Вы даже сына похоронили без слез.
Лицо Изабеллы дернулось.
– Следи за словами.
– Зачем? Дамиано сломает мне палец?
Взгляды метнулись к руке Леоне. Он покраснел.
– Не сравнивай себя со мной, русская, – процедил он. – Ты вообще никто. Ошибка
Алессандро, которую семья слишком долго терпела.
Дамиано перестал водить пальцем по бокалу. Я почувствовала это, как изменение
давления перед грозой.
– Леоне, – тихо сказала Бьянка.
Но он уже не мог остановиться. Мужчины вроде него принимают чужое молчание за
слабость, пока не слышат хруст собственных костей.
– Родишь, подпишешь бумаги и уберешься, – продолжил он. – Будешь благодарна, что
тебя вообще отпустили. Если ребенок действительно Монтеверде, конечно. Русские
шлюхи часто путаются, от кого брюхо.
Я не увидела, как Дамиано встал. Только что он сидел рядом, а в следующую секунду
ладонь легла Леоне на затылок и с чудовищной силой впечатала его лицом в тарелку.
Фарфор раскололся. Раздался влажный хруст. Леоне заорал, вскинул здоровую руку, но
Дамиано перехватил ее, распластал на столе и взял мой нож. Лезвие вошло между
костями ладони. Не быстро. Не ударом. Дамиано надавил сверху, спокойно и точно, пока
острие не пробило кожу, мясо и не вонзилось в деревянную столешницу. Кровь хлынула
вокруг металла, залила белую скатерть, потекла к тарелкам тонкими алыми ручьями.
Леоне закричал так, что у меня заложило уши. Его лицо было в соусе, крови и мелких
осколках фарфора, один торчал возле губы. Никто не двинулся. Дамиано наклонился над
ним. Белая манжета коснулась крови.
– Я сломал тебе палец вчера, – произнес он почти ласково. – Ты решил, что это была
разминка?
– Дамиано... прости...
Он повернул нож.
– Ошибки в этом доме называю я.
Крик Леоне стал животным. Меня затошнило. И одновременно по телу прошла горячая
волна, чудовищная, неправильная, стыдная. Этот мужчина только что прибил
человеческую руку к столу, а мое нутро сжалось не одним ужасом. Я смотрела на его
плечи, на сухое движение запястья, на лицо без ярости и понимала: он делает это из-за
меня. Не ради справедливости. Не потому, что уважает женщин. Потому что другой самец
назвал вслух то, что Дамиано считал своим и не позволял пачкать чужими словами.
– Повтори, кто она, – приказал он.
Леоне всхлипывал.
– Вдова Алессандро.
Дамиано повернул нож еще на четверть.
– Неправильный ответ.
Он поднял взгляд на меня. И я поняла раньше Леоне. Поняла по темноте в его глазах.
По тому, как кровь стекала с пальцев. По спокойствию, от которого мои соски затвердели
под платьем и во рту стало сухо. По страшному знанию, что сейчас он заставит всю
семью услышать формулу, после которой ничего нельзя будет вернуть назад.