Читать книгу "Монтеверде. Вдова для Капо"
Автор книги: Ульяна Соболева
Жанр: Эротические романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
– Она под защитой дона, – прохрипел Леоне.
– Громче.
– Она под вашей защитой!
Дамиано выдернул нож. Леоне рухнул на стол, прижимая пробитую ладонь к груди. К
нему бросился один из мужчин, но Дамиано поднял окровавленное лезвие, и тот застыл.
– Уберите его. Врач зашьет без обезболивания. Если даст хоть каплю – я отрежу
доктору руки.
Леоне уволокли. По мрамору осталась красная дорожка. Дамиано вытер нож о белую
салфетку и положил рядом с моей тарелкой. Потом сел, будто ничего не произошло, и
повернул ко мне лицо.
– Смотри на меня, Лина.
Я смотрела на кровь, впитывающуюся в скатерть.
– Вы сумасшедший.
– Возможно.
– Он мог истечь кровью.
– Не мог. Я знаю, куда втыкать нож.
Его бедро коснулось моего под столом. На этот раз не случайно. Он прижал ногу
плотнее, удерживая меня на месте теплом и силой, а потом наклонился так близко, что
губы почти задели висок.
– И знаю, куда не надо, – добавил он тихо.
У меня оборвался вдох. Изабелла сидела напротив, белая от ярости. Остальные не
поднимали глаз. Запах мяса смешался с запахом крови, вина и дорогих свечей. Меня
мутило, трясло, между бедер пульсировало отвращающее меня тепло, а рядом мужчина,
способный за одну фразу распороть ладонь родственнику, удерживал меня одним
взглядом и касался ногой так, будто это был не ужин, а прелюдия, которую он устроил на
глазах у всей семьи. Я повернула к нему лицо.
– Я не ваша.
Он посмотрел на мои губы.
– Это мы тоже обсудим.
– Мой ребенок не останется здесь.
– Ты уже услышала ответ.
– Ответьте мне.
– Не сейчас.
– Потому что ваша мать права?
Его челюсть напряглась.
– Потому что если я отвечу сейчас, тебе не понравится ответ.
– А вам не понравится, что я сделаю.
В его глазах мелькнуло почти восхищение. Почти желание. Почти обещание войны,
которая закончится не тогда, когда один победит, а когда оба перестанут различать, где
ненависть, где похоть и кто первым потянулся за оружием. Дамиано потянулся к
окровавленному ножу, но я взяла его за запястье раньше. Впервые сама коснулась. Под
пальцами перекатились сухожилия, пульс бился ровно, кожа была горячей. На костяшке
осталась чужая кровь. Он замер, и это крошечное прекращение движения сказало
больше, чем вся бойня: мой добровольный контакт ударил по нему сильнее, чем крик
Леоне. Я отвела его руку от ножа и положила на стол, продолжая удерживать.
– Я буду спать, принимать лекарства, улыбаться вашей семье и носить ваши чертовы
красные платья, – прошептала я. – А потом заберу ребенка и исчезну так, что вы будете
годами просыпаться от мысли, будто слышали мой голос.
Его свободная рука легла поверх моей, сжав пальцы на запястье. Не больно.
Невозможно крепко. Большой палец медленно провел по внутренней стороне, там, где
кожа тонкая и пульс выдавал меня каждым бешеным ударом.
– Попробуй, – сказал он.
– Это угроза?
– Приглашение.
Он наклонился еще ближе. Между нашими губами осталось несколько сантиметров, и
я увидела на его лице все то, что не замечали остальные: напряжение возле рта,
расширенные зрачки, жилу на виске, голод, удерживаемый не совестью, а железной
дисциплиной. Его большой палец продолжал гладить мой пульс, и от этого крошечного
движения внутри меня расходились круги, тяжелые и горячие, собираясь в одной точке
между ног.
– Беги от меня, Лина, – прошептал он. – Прячься. Лги. Вонзай ножи. Я хочу увидеть, как
далеко ты уйдешь, прежде чем поймешь, что каждую дорогу вокруг тебя уже купил я.
– Нельзя купить весь мир.
– Мне не нужен весь.
Его взгляд опустился на мой живот, затем вернулся к глазам.
– Только тот, в котором находишься ты.
Он отпустил мою руку и выпрямился. Я осталась сидеть с пульсом, все еще
чувствующим его палец, с влажными губами, чужой кровью на скатерти и страшным
пониманием, которое было хуже любого прямого признания. Дамиано не собирался
выбирать между мной и ребенком. Он собирался забрать обоих.
Глава 6. ДАМИАНО
Ее пальцы на моем запястье были хуже ножа. Не потому, что Лина держала крепко.
Наоборот. Прикосновение было почти невесомым, осторожным, добровольным – первое,
которое она подарила мне сама, не во сне, не в вине, не в ту ночь, память о которой ее
разум разорвал на обрывки, а сейчас, за семейным столом, среди крови, битого фарфора
и людей, боявшихся поднять глаза. Она могла оттолкнуть мою руку, могла вырвать нож и
вонзить мне в горло, могла закричать, но просто обхватила пальцами запястье и отвела от
оружия. А я позволил. Дамиано Монтеверде, который не позволял никому направлять
даже собственный взгляд, подчинился движению тонкой женской руки. За это следовало
кого-нибудь убить. Лучше себя.
Но самоубийство всегда казалось мне дурным способом решать проблемы: слишком
окончательно и непрактично. Поэтому я сидел рядом с ней, чувствовал остаточное
давление ее пальцев на коже и слушал, как семья пытается вспомнить, каким образом
пользоваться столовыми приборами после того, как Леоне унесли с пробитой ладонью.
Вилки звякали о тарелки. Бьянка пила воду маленькими глотками. Сильвио изучал
скатерть так внимательно, будто в пятнах крови было написано его будущее. Мать
смотрела на меня. Она одна не отвела глаз. Изабелла никогда не боялась чудовищ,
потому что считала, что лично их родила. Лина убрала руку. Медленно, словно только
сейчас поняла, что касалась меня. На ее пальцах осталась кровь Леоне – темная в
складках кожи, красная возле ногтей. Она посмотрела на нее и побледнела. Я видел, как
дрогнули губы, как напрягся живот под платьем, как она сделала один осторожный вдох,
затем второй. Альфредо сказал: никаких конфликтов. Я устроил ей публичную пытку за
ужином. Прекрасно, Дамиано. Еще немного, и медицина признает тебя отдельной
причиной смертности.
– Ужин закончен, – сказал я.
Никто не спросил, для кого. Стулья отодвинулись почти одновременно. Родственники
вставали, не прощаясь, и выходили из зала с той торопливой сдержанностью, с какой
покидают помещение, где обнаружили бомбу, но воспитание не позволяет бежать. Мать
осталась сидеть.
– Красивое представление, – произнесла она.
– Тебе не понравилось?
– Ты унизил семью ради женщины, которая собирается тебя предать.
Лина застыла рядом. Я почувствовал, как ее внимание натянулось между нами.
– Она еще ничего не сделала.
– Она русская. Чужая. Ее верность заканчивается там, где начинается ее страх.
– Тогда у нас много общего.
Изабелла поднялась. Ее взгляд коснулся Лины, задержался на животе и вернулся ко
мне.
– Ты думаешь, что защищаешь ее. На самом деле ты просто сообщаешь всем врагам,
куда нужно ударить.
Мать ушла. Двери закрылись. В столовой остались слуги у стен, мы с Линой и кровь,
медленно впитывающаяся в белую ткань.
– Она права, – сказала Лина.
– Моя мать не бывает права. Иногда ее ошибки просто долго не проявляются.
– Я собираюсь вас предать.
– Знаю.
– И сбежать.
– Это тоже.
– Вас совершенно ничего не пугает?
Я посмотрел на ее пальцы.
– Пугает.
Лина проследила за взглядом и спрятала руку в складках красного платья. Поздно. Я
уже видел кровь. Уже представил ее на другой части ее тела. Между бедер. На белой
простыне. Не от боли – от первого жесткого проникновения после месяцев ожидания,
когда я наконец смогу войти в нее, не опасаясь ребенка, не сдерживая каждый толчок, не
думая, что она носит внутри мою плоть. Представление было настолько ясным, что член
налился мгновенно, тяжело уперся в брюки, а во рту появился ее вкус, которого там не
было полгода. Блядь. Она беременна. Напугана. Ее мужа закопали вчера. Моя семья
только что сообщила ей, что собирается отнять ребенка. А я смотрю на кровь на ее руке и
думаю о том, как она будет стонать подо мной. Святой Петр уже мог не искать мое имя в
книге. Для меня там наверняка завели отдельное приложение.
– Идем, – сказал я.
– Куда?
– Смывать кровь.
– Я справлюсь сама.
– Не сомневаюсь.
Я взял ее за локоть. Не сжал, только направил к маленькой уборной за столовой, но
Лина остановилась так резко, что ткань ее рукава натянулась под моими пальцами.
– Уберите руку.
Я отпустил.
– Иди сама.
Она посмотрела на меня с подозрением, будто даже исполненное требование было
очередной ловушкой. Правильно. Со мной любая уступка имела цену, просто иногда счет
приходил позже. Лина вошла в уборную. Я следом.
– Я не приглашала.
– Это мой дом.
– А это женская уборная.
– Сейчас здесь моя женщина. Пол комнаты временно изменился.
Она резко обернулась.
– Я не ваша женщина.
– Ты повторяешь это слишком часто. Начинаю думать, что убеждаешь себя.
– А вы слишком часто называете своим то, что вам не принадлежит.
– Все важное сначала кому-то не принадлежит.
– Какая философия у грабителя.
– У владельца.
Комната была маленькой: темный мрамор, старое зеркало в золоченой раме, одна
раковина, латунный кран. Здесь нельзя было отойти далеко. Лина повернула воду и
подставила руки под струю. Кровь потекла с пальцев, закрутилась розовыми нитями
вокруг слива. Она терла кожу слишком сильно, ногтями царапала ладонь, будто могла
снять вместе с чужой кровью ощущение от всего, что увидела.
– Хватит.
– Не командуйте.
– Ты сдираешь кожу.
– Это моя кожа.
– Да. Ты любишь напоминать.
Она потерла сильнее. Я перехватил ее запястья и развел руки. Лина дернулась, вода
ударила по нашим пальцам, брызнула на зеркало, на мою рубашку, на красное платье.
Она открыла рот, чтобы сказать свое «нет», и я сразу ослабил хватку, но не отпустил
полностью.
– Не держу, – сказал я. – Уйди, если хочешь.
Она могла. Мои пальцы лежали вокруг ее запястий кольцами, не сжимая. Достаточно
было потянуть руки на себя. Лина не потянула. Мы стояли перед зеркалом: она впереди, я
за спиной. Мое тело почти касалось ее, но между нами оставался тонкий слой воздуха,
набитый запахом воды, крови, ее волос и той проклятой химии, от которой у меня с
первой встречи отказывал разум. В отражении ее лицо было бледным, глаза огромными.
Мой черный костюм обрамлял красное платье, словно я уже завернул ее в себя.
– Почему вы это сделали? – спросила она.
– Что именно?
– Не притворяйтесь тупым. Вам не идет.
– Мне все идет.
– Самовлюбленность особенно.
– Леоне оскорбил тебя.
– Людей не прибивают к столу за слова.
– В моем доме прибивают.
Я переместил обе ее руки под воду. Большими пальцами провел по ладоням, смывая
кровь из линий. Кожа у нее была мягкой и холодной, пальцы дрожали. Я развернул
правую кисть и медленно очистил каждый ноготь. Движения получались почти нежными, и
именно поэтому выглядели непристойнее, чем если бы я поднял ей юбку. Нежность от
моих рук была противоестественной. Эти руки ломали суставы, держали оружие,
подписывали приказы, после которых людей находили без лиц. А сейчас большой палец
гладил центр ее ладони, и Лина смотрела в зеркало так, будто ощущала это между ног. Я
тоже ощущал. Каждое ее содрогание проходило прямо в член.
– Вы защищали не меня, – сказала она.
– Нет?
– Свою собственность. Так мужчина бьет другого за царапину на машине.
– Машины не спорят.
– Вам было бы удобнее.
– Мне было бы скучно.
Я выключил воду. Тишина навалилась сразу, и в ней стало слышно наше дыхание.
Капля сорвалась с ее мизинца, пробежала по внутренней стороне запястья. Я поймал ее
большим пальцем и растер по коже. Пульс Лины ускорился. Она увидела в зеркале, что я
заметил.
– Не смотрите.
– Куда?
– На меня.
– Это будет сложно. Ты стоишь передо мной.
– Вы понимаете, о чем я.
– Хочу услышать.
Лина выдернула левую руку, но правая осталась в моей ладони. Может быть, забыла.
Может быть, не решилась признать, что не хочет забирать. Я медленно поднял ее кисть.
Не к губам – я не целовал пальцы, не превращал кровь в дешевый символ. Просто
прижал ее ладонь к своей груди, поверх рубашки, туда, где сердце билось тяжелее
обычного.
– Чувствуешь?
Ее пальцы дрогнули.
– Что?
– То, чего, по мнению моей семьи, у меня нет.
– Сердце?
– Проблему.
– Я ваша проблема?
– Самая дорогая.
Она сглотнула. Ее ладонь оставалась на моей груди, и я чувствовал тепло сквозь
ткань, каждую фалангу, слабое давление ногтей. Если бы сдвинулся на полшага, моя
эрекция прижалась бы к ее пояснице. Если бы наклонился, губы легли бы на шею в том
месте, где под кожей бился пульс. Если бы провел ладонью вниз, по животу, под его
тяжесть, и еще ниже, между бедер, я бы узнал, насколько честно ее тело отвечает на мой
голос. Я не сделал ничего. Только смотрел на нее в зеркале и позволял понять, что мог
бы. Это было грязнее прикосновения. Воображение всегда знает самые опасные места.
– Вы специально, – прошептала она.
– Что?
– Стоите так.
– Как?
– Близко.
– Я еще далеко, vedova.
Ее ресницы дрогнули. Я наклонился к уху, не касаясь волос губами.
– Когда буду близко, ты не перепутаешь.
– Самоуверенный ублюдок.
– Наконец-то комплимент.
– Я вас ненавижу.
– Знаю.
– И никогда не позволю...
– Не обещай того, что твое тело уже ставит под сомнение.
Она развернулась так быстро, что живот коснулся меня прежде, чем мы оба успели
отступить. Мой ребенок оказался между нами. Не метафора. Не идея. Теплая округлость
под красной тканью прижалась к моему животу, и внутри произошло движение – слабый,
но отчетливый толчок. Я замер. Лина тоже. Ее глаза расширились. Ребенок толкнулся еще
раз, прямо туда, где мое тело соприкасалось с ее. Все похотливые мысли исчезли не
потому, что я стал лучше. Их смело чем-то более сильным и более страшным.
Осознанием плоти. Моей крови. Жизни, которую я создал в женщине, не имевшей
понятия, кто именно оставил ее там. Рука сама легла на ее живот. Лина не успела
остановить. Под ладонью было тепло. Ткань натянулась, ребенок снова шевельнулся, и
меня ударило изнутри с такой силой, что на секунду я перестал слышать. Порты, деньги,
убийства, фамилия, мать, мертвый брат – все стало шумом за толстой стеной. Остались
ее живот под моей рукой и невозможная мысль: он знает меня.
– Уберите, – сказала Лина.
Я убрал ладонь сразу. Но слишком поздно. Она увидела мое лицо. Я понял по тому,
как смягчились ее глаза. Всего на секунду. Жалость или удивление, не знаю. Любое из них
было невыносимо.
– Никогда так на меня не смотри, – произнес я.
– Как?
– Будто во мне осталось что-то, что можно спасти.
Я вышел прежде, чем она ответила. На улице ждал дождь. Доктор Этторе Валенти
жил в сорока километрах от виллы, в маленьком доме над морем, купленном на деньги
Монтеверде за молчание. Восемь лет назад именно он поставил Алессандро диагноз. Я
забрал результаты, уничтожил записи в клинике, перевел медсестру в Швейцарию и
объяснил Валенти, что некоторые болезни опаснее для врача, чем для пациента. С тех
пор мы не виделись. Сегодня утром он позвонил сам. «У меня осталось кое-что, синьор
Монтеверде. После смерти вашего брата я считаю, что вы должны знать». Люди не звонят
мне с такой фразой, если хотят спокойно состариться. Когда я приехал, Валенти стоял в
гостиной в домашнем кардигане и держал стакан воды двумя руками. Семьдесят один
год. Белые волосы. Печень больная. Один сын в Милане, внучка учится в Париже. Я знал
о нем все, включая пароль от банковского счета и имя женщины, с которой он изменял
жене в девяносто восьмом.
– Вы пришли один, – сказал он.
– Тебя это успокаивает?
– Нет.
– Значит, старость не лишила тебя разума.
Он указал на кресло. Я остался стоять.
– Где бумаги?
– Сначала вы должны выслушать.
– Ты путаешь условия с последними желаниями.
Валенти поставил стакан. Вода выплеснулась ему на пальцы.
– Диагноз Алессандро не изменился. Азооспермия была необратимой. Вы знали это.
– Ради этой новости ты вытащил меня ночью?
– Нет. Ради того, что он знал тоже.
В комнате стало тихо. За окном море било в камни. Медленно, равнодушно, с той
древней уверенностью, которой обладают только стихии и очень старые враги.
– Повтори.
– Ваш брат узнал. Через несколько лет после первого обследования. Он пришел ко мне
сам. Сказал, что хочет повторить анализы перед тем, как они с женой начнут планировать
ребенка.
– Когда?
– Семь месяцев назад.
За месяц до того, как Лина забеременела. Я подошел к Валенти. Он отступил, но за
спиной был стол.
– Ты сделал анализ?
– Дважды. Результат тот же. Полное отсутствие живых сперматозоидов. Естественное
зачатие исключено.
– И ты сообщил ему.
– Да.
– Почему я не узнал?
Старик побледнел.
– Он заплатил за молчание.
Я засмеялся. Один раз. Без веселья.
– Моими деньгами?
– Синьор...
– Мой брат купил у моего врача молчание на мои деньги, а ты решил, что это сделка?
Я взял его за горло. Не сильно. Пока. Большой палец лег под челюсть, остальные
сомкнулись на затылке. Валенти захрипел, пальцы вцепились в мой рукав.
– Что еще?
– Он... просил варианты...
Я ослабил хватку.
– Какие?
– Донор. Клиника за границей. Он хотел, чтобы синьора забеременела и считала ребенка
его.
Кровь стала холодной. Алессандро знал. Не просто скрывал свою бесплодность.
Планировал вложить в Лину чужого ребенка, оставить ей ложь вместо согласия, а потом
улыбаться над колыбелью. Мой мягкий, красивый, безобидный брат оказался Монтеверде
именно там, где я меньше всего ожидал: он тоже считал, что женщина не обязана знать,
чью кровь носит. Нас с ним разделяло только одно. Он собирался сделать это
инструментами врача. Я уже сделал собственным телом. От этой мысли пальцы на горле
старика сжались сами.
– Бумаги.
Валенти указал на книжный шкаф. За медицинской энциклопедией оказался плоский
сейф. Он назвал код. Внутри лежал конверт, а в нем – два заключения, платежная
квитанция и согласие на консультацию по донорской программе. Подпись Алессандро. Я
знал каждый ее изгиб. Он подписывал ею доверенности, контракты, чеки, письма матери.
Теперь подпись стояла под доказательством того, что мой брат знал правду и готовил для
Лины новую ложь.
– Почему сохранил?
– Страховка.
– От кого?
Он посмотрел на мою руку у своего горла.
– От вас.
Я отпустил и поправил ему воротник.
– Плохая страховка. Она привела меня к тебе.
– Вы убьете меня?
– Нет.
Надежда на его лице была жалкой.
– Ты будешь жить и каждый день ждать, что я передумал. Это полезнее смерти. Если
хоть одна копия существует еще где-то, если твой сын, жена, нотариус или священник
получат письмо, я уничтожу не тебя. Всю фамилию Валенти. Медленно, чтобы ты успел
узнать о каждом.
– Клянусь, больше ничего нет.
– Теперь я тоже на это надеюсь.
Я забрал конверт и уехал. На вилле было за полночь. Дом затих, но у комнаты Лины
горела тонкая полоса света под дверью. Я шел мимо и услышал ее дыхание. Не плач.
Она не позволяла себе плакать вслух. Короткий вдох, пауза, еще один, слишком
осторожный, будто каждый причинял боль. Потом шепот на русском. Я не разобрал всех
слов, только «малыш», «не отдам» и свое имя, произнесенное так, что у меня заболели
зубы. Дамиано. Не с желанием. С ненавистью. Но ненависть хотя бы оставляла мне
место в ее голове. Я остановился. В кармане лежала бумага, способная раздавить
последние остатки ее брака. Если войду и покажу, Лина узнает: Алессандро был
бесплоден. Алессандро знал. Ребенок не мог быть его. Следующий вопрос приведет к той
ночи. К моим рукам. К ее провалам в памяти. Ко мне. Я мог открыть дверь и положить
правду между нами. Не открыл. Не из милосердия. Я просто хотел еще одну ночь, в
которой она ненавидит меня не за все.
За дверью Лина снова втянула воздух, подавляя всхлип. Моя ладонь легла на ручку. Я
представил, как войду, сяду рядом, положу ее голову себе на грудь, проведу пальцами по
волосам. Представил слишком хорошо. Она будет сопротивляться, потом устанет,
дыхание выровняется, живот прижмется к моему боку. Я смогу касаться ее без грязи, без
приказов, без зрителей. Ложь. В моих руках даже ласка становилась способом удержать.
Я убрал ладонь и ушел в кабинет. В сейфе лежало старое заключение, то, которое я
считал единственным. Рядом – «Беретта», запасной магазин, документы на порт и
фотографии людей, которых еще предстояло похоронить. Я положил новый конверт
поверх старой бумаги. Два анализа. Две даты. Подпись мертвого брата. И правда, которая
могла уничтожить Лину сильнее любого оружия в этом стальном ящике. Я закрыл сейф.
Повернул ключ. За стеной она плакала без звука, а я впервые понял: самое опасное
оружие в моем доме уже заряжено. И пуля в нем предназначалась не врагу.
Глава 7. ЛИНА
Телефон я нашла на второй день.
Не мобильный, не блестящий, не современный, не тот маленький прямоугольник
жизни, который у меня отняли вместе с паспортом и кошельком, а старый, стационарный,
тяжелый, почти музейный аппарат цвета слоновой кости, спрятанный в узкой комнате
между библиотекой и служебной лестницей. Такие телефоны обычно ставят в фильмах в
домах, где люди пьют виски из хрусталя, изменяют супругам в шелковых халатах и звонят
адвокатам после того, как в кабинете кто-то случайно перестал дышать. Он стоял на
маленьком письменном столе под лампой с зеленым абажуром, весь такой приличный,
молчаливый, со скрученным проводом, похожим на свернувшуюся в кольца змею, и мне
хватило одного взгляда, чтобы внутри меня что-то дернулось так резко, будто под ребра
вонзили крюк и потянули вверх.
Связь.
Не свобода. Нет. До свободы было далеко, между мной и ней лежали ворота, люди с
оружием, камеры, фамилия Монтеверде и человек, который умел превращать любое
расстояние в собственность. Но связь – это уже не пустота. Это уже не моя комната, не
безмолвный мрамор, не чужие стены, которые слушают, как я дышу. Это голос. Мамин
голос. Один гудок, второй, третий, и потом ее сонное, встревоженное: «Линочка?» —
потому что в Ростове в это время была ночь, и мама всегда пугалась ночных звонков,
сколько бы лет мне ни было, как будто материнское сердце никогда не подписывало
договор с логикой и продолжало ждать беду у каждой телефонной вибрации.
Я стояла в проеме двери и смотрела на этот аппарат как на нож, который можно
спрятать под подолом. Руки вспотели мгновенно, ладони стали влажными, пальцы —
деревянными, и ребенок внутри меня толкнулся один раз, негромко, но точно, будто
спрашивал: ну? Ты ведь не просто так учила этот дом по шагам, не просто так считала
охрану, не просто так улыбалась Аделаиде, пока она забирала твою жизнь по предметам?
Я прижала ладонь к животу и закрыла глаза на секунду. Нельзя торопиться. В доме
Монтеверде даже стены, вероятно, имели глаза, а если не глаза, то уши, а если не уши,
то хотя бы хозяина, который видел больше, чем нормальный человек имеет право видеть.
Я нашла телефон утром, когда Аделаида принесла новые платья и сообщила, что
доктор рекомендовал прогулки в саду. Рекомендовал. Как мило. В этом доме даже свежий
воздух подавали как лекарство по рецепту, дозированно, под наблюдением и с
разрешения мужчины, который вчера в столовой разнес Леоне лицо об тарелку, а потом
смотрел на меня так, будто кровь на моих пальцах была не случайностью, а началом
какого-то темного обряда между нами. Я не забыла его руку. Не забыла, как он мыл с
меня чужую кровь, как вода бежала по запястьям, как его пальцы удерживали меня не
силой даже, а точностью, и как ребенок толкнулся между нами в тот момент, когда его
ладонь легла на мой живот.
Его ладонь.
Господи, как я ненавидела себя за то, что помнила не только ужас. Я помнила вес.
Тепло. То, как его большая рука накрыла меня почти целиком, как под ней на секунду
стало тихо, не безопасно – нет, с Дамиано Монтеверде безопасность была тем же
словом, что и ошейник, только отполированным до блеска, – а тихо. Будто весь мой
внутренний вой сорвался в глухую яму и не успел выбраться обратно. Я ненавидела это
воспоминание так сильно, что от него мутило. Потому что правильная женщина,
нормальная женщина, вдова, беременная, запертая в доме мафии, должна помнить
только страх. Только отвращение. Только желание вырвать у него сердце и показать ему,
как выглядит орган, которого у него никогда не было. А я помнила еще и его запах у своей
шеи, и низкий голос возле уха, и то, как мое тело сжималось от близости, как предатель,
уже подписавший капитуляцию, пока разум еще махал порванным флагом.
Поэтому я улыбнулась Аделаиде, взяла платья, сказала по-итальянски, что мне нужно
немного пройтись, и позволила ей поверить, будто послушная русская вдова наконец
начала смиряться с режимом. Она поверила не полностью – у таких женщин вера всегда
стоит на подножке подозрения, – но дверь оставила открытой. Охранника у порога
больше не было. Дамиано убрал его, и это почему-то бесило сильнее, чем если бы
оставил. Потому что каждый подарок от него имел шипы. Убрал человека – оставил
камеру. Дал воздух – оставил стены. Разрешил выйти – оставил вокруг меня невидимый
круг, за который никто не переступал, но все знали, где он начерчен.
Я шла медленно. Не потому что слабость еще тянула из меня силы, хотя тянула; тело
было ватным, сердце иногда билось слишком быстро, в ушах звенело, а ноги к вечеру
наливались тяжестью, будто я носила не ребенка, а целый маленький мир, который с
каждым днем требовал все больше крови, железа, воздуха и моей веры. Я шла медленно
потому, что в этом доме спешка была признанием намерения. Спешат те, кто бежит. А я
пока не бежала. Я осматривала поле боя.
Библиотека оказалась почти пустой. Высокие стеллажи, темное дерево, лестница на
колесиках, книги на трех языках, запах старой бумаги, кожи и пыли, которую не могла
победить даже идеальная прислуга Монтеверде. Я прошла вдоль стеллажей, провела
пальцами по корешкам, на секунду задержалась у русских книг – Толстой, Достоевский,
Набоков в дорогих изданиях, будто кто-то когда-то купил Россию в кожаном переплете и
поставил на полку между французской поэзией и юридическими справочниками. Смешно.
Унизительно смешно. Моя страна здесь была декоративной. Моя жизнь – тоже.
Комната с телефоном находилась за тяжелой портьерой. Случайно ее не заметишь. Я
заметила. Потому что за три года с Алессандро научилась смотреть туда, куда не смотрят
женщины, которым отвели роль красивого приложения к фамилии: в щели между
шторами, на ключи у пояса прислуги, на отражения в стекле, на двери без табличек, на
провода, идущие вдоль плинтуса. Внутри никого не было. Только стол, лампа, телефон,
маленькая записная книжка в кожаной обложке и пепельница, чистая, пустая, но
пахнущая табаком. Его табаком. Я узнала этот запах сразу, как узнают яд, однажды
попавший в кровь.
Я закрыла дверь. Не до щелчка, оставила тонкую щель. Потом подошла к столу и
подняла трубку.
Гудок был.
Такой обычный, ровный, скучный звук, что у меня едва не подогнулись колени. Я
вцепилась свободной рукой в край стола, наклонилась вперед и зажмурилась, потому что
если сейчас расплачусь, то не наберу номер, а я должна набрать, должна, пока кто-то не
вошел, пока система не моргнула, пока Дамиано не почувствовал своим проклятым
звериным чутьем, что одна из его стен дала трещину. Мамин номер я помнила наизусть.
Сначала российский код, потом город, потом цифры, которые когда-то казались
бытовыми, неважными, просто набором, а теперь стали молитвой, выцарапанной из
памяти ногтями.
Первый гудок.
Я перестала дышать.
Второй.
Горло сжалось так, что стало больно глотать. Перед глазами вдруг вспыхнула наша
кухня в Ростове: клеенка с лимонами, мамина чашка с отколотой ручкой, окно, на котором
она выращивала зеленый лук в стакане, старый радиоприемник, запах жареного лука,
дешевый крем для рук, ее ладони – мягкие, теплые, с тонкими венами. Я вдруг поняла,
что не помню, когда последний раз касалась этих ладоней. Не помню точного дня. Не
помню, во что была одета мама, когда мы прощались. Не помню, обняла ли я ее
достаточно крепко, или торопилась, потому что Алессандро ждал в машине и
раздражался, когда моя русская жизнь слишком долго цеплялась за его итальянское
расписание.
Третий гудок.
Щелчок.
– Алло? – хрипло, сонно, далеко, так далеко, что меня разорвало изнутри.
– Мама, – выдохнула я.
И больше ничего не смогла. Одно слово вырвалось из меня не голосом даже, а
кровью, как будто все, что я держала эти дни – похороны, Изабеллу, Дамиано, отнятые
документы, страх за ребенка, эту роскошную осаду, в которой меня называли синьорой,
пока запирали, – все это поднялось к горлу и встало там комом, большим, живым,
пульсирующим. Я зажала рот ладонью, но поздно. Всхлип все равно просочился между
пальцев.
– Лина? Лина, девочка? Господи, что случилось? Ты плачешь? Где ты?
Я открыла рот. Хотела сказать: мама, они забрали паспорт. Мама, Алессандро умер.
Мама, я беременна, и они хотят забрать моего ребенка. Мама, здесь человек, который
смотрит на меня так, будто уже знает, как я звучу, когда ломаюсь. Мама, я боюсь не только
его силы, я боюсь того, что со мной происходит рядом с ним. Хотела сказать все сразу,
захлебнуться, вывалить правду на эту тонкую телефонную нить, чтобы она полетела
через страны, через границы, через чужие законы и упала маме в руки тяжелым,
кровавым комком.
Не успела.
Дверь распахнулась без стука.
Охранник вошел первым. Тот самый Марко, высокий, широкоплечий, с лицом
человека, которому платят не за мысли, а за отсутствие сомнений. Он увидел трубку у
моего уха и изменился мгновенно: не испугался, нет, такие не пугаются женщин, они
пугаются только начальства, но тело собралось, рука дернулась к наушнику, и в этом
движении я увидела весь дом Монтеверде – быстрый, обученный, безжалостный.
– Синьора, положите трубку.
Я отступила на шаг и вцепилась в провод.
– Не подходи.
– Синьора...
– Я сказала, не подходи!
В трубке мама почти кричала мое имя. «Лина! Лина, что происходит? Кто там? Ответь
мне!» Ее голос бился о мое ухо, как птица о стекло, и от этого я обезумела окончательно.
Не красиво, не трагично, не как героини в книгах, которые плачут так, что у них только
ресницы дрожат. Нет. Во мне что-то треснуло грубо, некрасиво, по-живому. Я схватила
тяжелую пепельницу со стола и подняла ее перед собой.
– Еще шаг, и я разобью тебе лицо.
Марко остановился. Не из страха за лицо. Из расчета. Беременная женщина с
пепельницей – плохая картинка для отчета, особенно если хозяин дома потом спросит,
почему у нее снова стресс, почему давление, почему руки дрожат. Я это видела. Я
научилась читать мужчин, которые служат чужой власти: они всегда думают не о морали,
а о последствиях для себя.
– Лина! – мамин голос сорвался. – Лина, ответь!
– Мама, – я всхлипнула, прижимая трубку сильнее. – Мама, слушай...
Марко шагнул.
Я бросила пепельницу.
Она ударилась о стену рядом с его головой и разлетелась на тяжелые стеклянные
осколки. Один вспорол ему щеку тонкой красной линией. Он выругался, и в тот же миг в
комнате стало холодно. Не от воздуха. От тишины, которая вошла раньше него.
Дамиано появился на пороге так быстро, будто действительно почувствовал. Не
услышал сигнал охраны, не получил сообщение, не увидел на камере. Почувствовал. Как