Электронная библиотека » Умберто Эко » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 20 февраля 2015, 12:17


Автор книги: Умберто Эко


Жанр: Зарубежная образовательная литература, Наука и Образование


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +
5.2. Оптика и перспектива

Шла ли речь о философских метафорах или об эмпирическом наслаждении цветом, в любом случае Средневековье понимало, что представление о красоте как явлении качественного порядка не согласуется с ее определением в контексте пропорций. Как мы видели, данная коллизия наблюдалась уже у Августина. Несомненно, Августин отметил ее в трудах Плотина, который тяготел к эстетике цвета и качества («Эннеады» I, 6). До тех пор пока цвета оценивались с точки зрения их приятности для глаза без претензий на критическое осмысление, до тех пор пока областью применения метафоры оставались сочинения мистиков и туманные космологические труды, эти контрасты могли проходить незамеченными.

Однако схоластике XIII века предстояло вынести свое решение по этому вопросу: из различных источников она воспримет учение о цвете (довольно сильно пронизанное неоплатонизмом) и разовьет его по двум основным направлениям – физико-эстетической космологии и онтологии формы. Первое было представлено Робертом Гроссетестом и св. Бонавентурой, второе – Альбертом Великим и св. Фомой Аквинским.

Развитие этих новых подходов не было случайным. Формальные причины можно усмотреть в полемике против манихеев, а теоретический материал, открывавший поле для дискуссий, был обусловлен растущим интересом к оптическим феноменам и явлениям, связанным с физикой цвета. Речь идет о периоде, когда Роджер Бэкон провозглашает оптику новой наукой, призванной разрешить все имеющиеся проблемы. В «Романе о Розе», этой аллегорической сумме наиболее прогрессивной части схоластики, Жан де Мён устами Природы обстоятельно исследует такие чудесные явления, как радуга и кривые зеркала, где карлики и великаны обретают обратные пропорции и их фигуры искривляются и переворачиваются. Именно в этом тексте на правах величайшего авторитета в данном вопросе упоминается араб Альхазен – и действительно, научное представление о свете Средневековье наследует именно через трактат Альхазена «Об аспектах» (De aspectibus), или «Перспектива» (Perspectiva), который был написан между X и XI веком. В XII веке к нему обратился Витело в своей книге Perspectiva. Эта тема была вновь затронута в Liber de intelligentiis, трактате, долгое время приписывавшемся Витело, но написанном, вероятно, Адамом ди Белладонна. Упомянутые тексты имеют для нас особое значение, поскольку речь в них идет о психологии эстетического восприятия. Первым, кто включит теорию света в контекст философской эстетики, станет Роберт Гроссетест.

5.3. Метафизика света: Роберт Гроссетест

Епископ Линкольнский развил эстетику пропорций в своих ранних произведениях, и ему мы обязаны одним из самых действенных определений органического совершенства прекрасной вещи:

Est autem pulchritudo concordia et convenientia sui ad se et omnium suarum partium singularium ad seipsas et ad se invicem et ad totum harmonia, et ipsius totius ad omnes.


Красота есть согласие предмета с самим собой и гармония всех его отдельных частей между собой, и каждой по отношению к другим и целому, и его самого ко всем им.

(De divinis nominibus, Pouillon 1946, p. 320){21}21
  Sententia libri de anima II, 14, 421; ср.: De Tonquedec 1950. В поздней схоластике понятие «сияние» снова станет расплывчатой метафорой и утратит связь с содержательным философским аппаратом: см., например, Дионисия Картузианца De venustate mundi et pulchritudine Dei (Opera, t. 34).


[Закрыть]

Однако в своих более поздних произведениях он целиком переходит к теме света и в комментариях к «Шестодневу» (Hexaemeron) пытается решить проблему противостояния качественного и количественного начал. Здесь он склоняется к определению света как высшей из пропорций, как соразмерности в себе:

Наес [lux] per se pulchra est «quia ejus natura simplex est, sibique omnia simul». Quapropter maxime unita et ad se per aequalitatem concordissime proportionata, proportionum autem concordia pulchritudo est.


[Свет] прекрасен сам по себе, «потому что его природа проста и вбирает в себя все». Поэтому он в высшей степени един и соразмерен себе самому, будучи себе соравным, красота же есть согласие пропорций.

(См.: Hexaemeron, Pouillon 1946, p. 322)

Таким образом, самотождественность становится пропорцией par excellence и обосновывает нераздельную красоту Творца как источника света, ибо Бог, будучи в высшей степени простым, являет собой высшее согласие и соответствие себя себе самому.

Отстаивая такую точку зрения, Гроссетест ступает на путь, по которому (с незначительными отклонениями) двигаются схоласты его эпохи, от св. Бонавентуры до св. Фомы. Однако синтез, предпринятый английским мыслителем, оказывается еще сложнее и личностнее. Неоплатонический характер мышления заставляет его самым серьезным образом акцентировать внимание на проблеме света: он рисует нам образ вселенной, образовавшейся из единого потока световой энергии, которая одновременно является источником красоты и бытия. По существу, речь идет об эманации: из вселенского света через последовательные разрежения и сгущения образуются астральные сферы и зоны природных элементов, а следовательно, и бесконечные оттенки цветов и механико-геометрические объемы вещей. Таким образом, соразмерность мира представляет собой не что иное, как математический порядок, в котором свет, распространяясь в процессе творения, овеществляется по-разному, в соответствии с разной степенью сопротивления материи:

Corporeitas ergo aut est ipsa lux aut est dictum opus faciens et in materiam dimensiones inducens, in quantum participat ipsam lucem et agit per virtutem ipsius lucis.


Телесность, следовательно, есть или сам свет, или то, что совершает упомянутое действие и вносит в материю измерения в силу того, что оно причастно самому свету и действует посредством свойства самого света.

(De luce, ed. Baur, p .51)

Следовательно, источником упорядоченности в духе Платонова «Тимея» является поток творческой энергии, что-то вроде энергии Бергсона:

Lux per se in отпет partem se ipsam difundit, ita ut a puncto lucis sphera lucis quamvis magna generetur, nisi obsistat umbrosum…


Ведь свет в силу самой своей природы распространяет себя самого во все стороны, причем таким образом, что из световой точки тотчас же порождается сколь угодно большая световая сфера, если только путь распространения света не преградит нечто, способное отбрасывать тень…[10]10
  Цит. по: Роберт Гроссетест. О свете, или О начале форм // Вопросы философии. 1995. № 6. С. 125. Перевод А. Шишкова.


[Закрыть]

(Ibid.)

В целом созерцание вселенной превращается в созерцание красоты как через пропорции, которые анализ обнаруживает в мире, так и через непосредственное воздействие света, весьма приятного для глаза, maxime pulchrificativa et pulchritudinis manifestativa (в наибольшей степени способного порождать и являть красоту).

5.4. Св. Бонавентура

Почти на тех же основаниях св. Бонавентура начинает разрабатывать свою метафизику света – с той лишь разницей, что он объясняет его природу и заключенное в нем творящее начало в понятиях, более близких гилеморфизму Аристотеля. Свет он мыслит как субстанциальную форму тел как таковых: это первое определение, которое получает материя, становясь бытием.

Lux est natura commuais reperta in omnibus corporibus tam coelestibus quam terrestribus… Lux est forma substantialis corporum secundum cujus mayorem et minorem participationem corpora habent venus et dignius esse in genere entium.


Свет представляет собой общую природу, находимую во всяком теле, как небесном, так и земном… Свет есть субстанциальная форма тел, которые тем истиннее и достойнее обладают бытием, чем сильнее оказываются ей причастными.

(II Sent. 12,2, 1,4; II Sent. 13, 2, 2)

В этом смысле свет является началом всякой красоты, и не только потому, что он есть самый приятный (maxime delectabilis) из всех видов реальности, но и потому, что через него создается все многообразие цветов и световых оттенков как на земле, так и на небе. Свет можно рассматривать в трех аспектах. Как сияние (lux) он рассматривается в себе самом – как свободное движение во все стороны и причина всякого движения. В таком качестве он проникает до недр земли, образуя там минералы и начатки жизни и наделяя камни и минералы той virtus stellarum (силой звезд), которая, собственно, и есть результат его тайного влияния. Как собственно свет (lumen) он обладает esse luminosum (светящимся бытием) и переносится в пространстве прозрачными телами. Как цвет (color) и сияние (splendor) он отражается от темного, непрозрачного тела, с которым сталкивается. В более узком смысле о сиянии мы будем говорить в связи со светлыми телами, которые он делает видимыми, а о цвете – в связи с земными телами.

По существу, видимый цвет рождается за счет встречи двух видов света: того, что находится в непрозрачном теле, и того, что излучается в прозрачном пространстве, причем второй выявляет первый. Свет в своем чистом состоянии – это субстанциальная форма (следовательно, форма творческая, как у неоплатоников), свет же как цвет или сияние непрозрачного тела является формой акцидентальной (к чему и склонялись сторонники Аристотеля). В гилеморфическом аспекте то было максимальное уточнение, какое только могло породить сознание философа-францисканца. Для св. Фомы свет станет деятельным качеством, которое берет начало в субстанциальной форме солнца и которое прозрачное тело готово принять и передать, благодаря чему оно само обретает новое «состояние» или «расположение», впоследствии оказывающееся состоянием просветления. Ipsa participatio vel affectus lucis in diaphano vocatur lumen: сама причастность или воздействие света на прозрачное (тело) называется светом (lumen). Что касается св. Бонавентуры, то для него, напротив, сияние прежде всего и главным образом представляет собой не столько физическую, сколько метафизическую реальность.

Именно благодаря многообразию мистических и неоплатонических импликаций, характерных для философии Бонавентуры, он был склонен заострять внимание на космических и экстатических аспектах эстетики света. Самые прекрасные страницы о красоте выходят из-под его пера, когда он описывает состояние блаженства и небесную славу:

О quanto refulgentia erit, quando claritas solis aeterni illuminabit animas glorificatas… Excellens gaudium occultari non potest nisi erumpat in gaudium vel jubilium et canticum quibus erit regnum coelorum.


О, какой блеск воцарится, когда ясность вечного солнца осияет прославленные души… Несказанная радость не сможет сокрыться и изольется радостью, и ликованием, и песнопением, в которых будет Небесное Царство.

(Sermones VI)

В теле человека, возрожденного воскресением плоти, свет воссияет в четырех основных качествах: как claritas (ясность), которая просвещает; как бесстрастие, благодаря которому ничто не сможет его запятнать; как подвижность, quia subito vadit (потому что тотчас устремляется); и как проницаемость, благодаря которой свет проникает в прозрачные тела, не помрачая их. Преображенный небесной славой, когда изначальные пропорции разрешаются в чистые сияния, идеал homo quadratus оборачивается эстетическим идеалом и в мистике света. (Относительно Бонавентуры см.: Gilson 1943b; Bettoni 1973; Corvino 1980).

6. Символ и аллегория

6.1. Символическая вселенная

XIII веку удается установить понятие красоты на гилеморфических основаниях, причем в это мировидение привносятся представления о физической и метафизической красоте, разработанные эстетикой пропорций и света. Однако чтобы уяснить себе тот уровень философской рефлексии, который выражают подобные теории, необходимо иметь в виду еще один аспект средневекового эстетического восприятия, аспект, быть может, наиболее характерный для этого периода, дающий представление о тех умственных процессах, которые мы воспринимаем как «типично средневековые». Речь идет о символико-аллегорическом восприятии вселенной.

Глубокий анализ средневекового символизма содержится в трудах Хёйзинги. Он показывает, что предрасположенность к символическому восприятию мира может быть свойственна и современному человеку:

Не существует большей истины, которую дух Средневековья усвоил бы тверже, чем та истина, которая заключена в словах Послания к Коринфянам: Videmus nunc per speculum in aenigmate, tunc autem facie ad faciem – «Видим ныне как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицом к лицу» [1 Кор. 13, 12]. Для средневекового сознания любая вещь была бы бессмысленной, если бы значение ее исчерпывалось ее непосредственной функцией и ее внешней формой; с другой стороны, при этом все вещи пребывали целиком в действительном мире. Подобное безотчетное знание присуще также и нам, и оно просыпается в такие мгновения, когда шум дождя в листве деревьев или свет настольной лампы проникают вдруг до таких глубин восприятия, до каких не доходят ощущения, вызываемые практическими мыслями и поступками. Порою такое чувство может представляться гнетуще болезненным, так что все вещи кажутся либо преисполненными каких-то угрожающих, направленных против нас лично намерений, либо полными загадок, отгадать которые необходимо, но в то же время и невозможно. Это знание, однако, способно – и чаще всего так оно и бывает – наполнять нас спокойной и твердой уверенностью, что и нашей собственной жизни также отведена ее доля в прикровенном смысле мира{22}22
  Хёйзинга Й. Осень Средневековья. М., 1988. С. 221–222. Ср.: всю XV главу «Отцветшая символика». О средневековом символизме см. также De Lubac 1959–1964 (vol. II / 2, cap. VIII); Pepin 1958; Battisti 1960 (гл. V. Simbolismo e classicismo); AA. VV. 1976; Eco 1985.


[Закрыть]
.

И действительно, человек Средневековья жил в семиотически насыщенном мире, полном смысловых отсылок и высших смыслов, проявлений Бога в вещах. Он жил в природе, которая постоянно говорила на геральдическом языке, где лев был не просто львом, орех – не просто орехом, а гиппогриф был столь же реален, как и лев, ибо также соотносился с некоей высшей истиной, пусть и не слишком явной в повседневной жизни.

Мемфорд (1957, 3 и 4) считает, что весь этот период можно охарактеризовать как своего рода невротическую ситуацию. Данную формулировку можно считать метафорой, которая указывает на искаженное и отстраненное восприятие реальности. Точнее, следовало бы говорить о примитивной ментальности, о слабой способности улавливать ту грань, которая отделяет одну вещь от другой, о стремлении включать в понятие какой-либо вещи все то, что она так или иначе вбирает в себя и с чем она имеет какое-то сходство. Между тем скорее здесь речь должна идти не столько о примитивности в строгом смысле слова, сколько о склонности поддерживать мифопоэтическое мышление классической эпохи за счет разработки новых образов и отсылок в согласии с христианским этосом, о стремлении через новое восприятие сверхъестественного реанимировать то ощущение чудесного, которое было уже давно утрачено поздней Античностью, заменившей богами Лукиана богов Гомера.

Чтобы объяснить эту мифологическую направленность средневекового менталитета, можно было бы представить средневековый символизм как некую народную и сказочную параллель эскапизму Боэция, погрузившегося в свое отчаянное теоретизирование. «Темные века», эпоха раннего Средневековья – это эпоха упадка городов и увядания деревень, эпоха неурожаев, набегов, болезней и бедствий, эпоха, когда продолжительность жизни была невелика. Нельзя сказать, что такие невротические явления, как страх, связанный с приближением тысячного года, о котором рассказывает легенда, действительно носили столь драматический и напряженный характер (ср.: Focillon 1952; Duby 1967; Le Goff 1964). И все-таки эта легенда возникла, ее появление питалось охватившей множество людей тоской и глубинной неуверенностью в будущем. Монашество в какой-то мере представляло собой социальное решение этой проблемы, гарантировавшее определенный жизненный уклад в составе общины, некий порядок и спокойствие. Но и выработка определенного набора символов может рассматриваться как образная реакция на это ощущение кризиса. В символическом мировосприятии природа, даже в своих наиболее грозных проявлениях, трактуется как своего рода система знаков, с помощью которой Творец сообщает нам об упорядоченности этого мира, о сверхъестественных ценностях, о том, что надо сделать, дабы найти в этом мире верный путь и обрести небесную награду. Окружающие нас вещи могут вызывать недоверие из-за их кажущегося беспорядка, их бренности, их мнимой принципиальной враждебности человеку, но на самом деле вещь – не то, чем она кажется: она указывает на что-то другое. Следовательно, надежда может вернуться в мир, ведь он представляет собой разговор Бога с человеком.

Разумеется, параллельно со всем этим происходило развитие христианской мысли, стремившейся усматривать в земной жизни нечто положительное, по меньшей мере трактовать ее как путь, ведущий к небу. Однако, с одной стороны, фантастический символизм служил именно тому, чтобы сделать приемлемой реальность (которую вероучению не всегда удавалась принять), а с другой, при помощи понятных человеку знаков он закреплял те самые вероучительные истины, которые населению было бы сложно усвоить, если бы они представали в основательной богословской разработке.

Раннее христианство приучало паству воспринимать основы веры через символы и делало это из соображений предосторожности – например, во избежание гонений Спасителя с помощью криптографии изображали как рыбу. Но так или иначе, дидактическая направленность сочетается здесь с развитием воображения, а это не могло не найти отклик у средневекового человека. Простолюдин мог легко превратить в образы те истины, которые ему удавалось постичь. С другой стороны, сами основоположники христианского вероучения, богословы и учители постепенно начинали перелагать в образы те понятия, которые обычный человек не постиг бы, если бы они были поданы ему в строго богословских формулах. С этим связана и активная кампания, одним из застрельщиков которой стал аббат Сугерий, призванная воспитывать простолюдина самой возможностью наслаждаться образом и аллегорией, воспитывать живописью, quae est laicorum litteratura (которая есть литература для мирян, как скажет Гонорий Августодунский), следуя решениям Собора, состоявшегося в Аррасе в 1025 году. Так дидактика включается в область символического мировосприятия – включается как выражение педагогической системы и той культурной политики, которая использует характерные для эпохи умственные процессы.

Символическое умонастроение любопытным образом внедрялось в средневековый менталитет, в привычку средневекового человека действовать на основе генетического истолкования реальных процессов, в соответствии с цепью причин и следствий. Речь идет о так называемом коротком замыкании духа, о мысли, которая не ищет отношения между двумя вещами, отслеживая их причинно-следственные связи, но обнаруживает его внезапно как отношение смысла и цели. Такое короткое замыкание происходит, например, когда белый, красный и зеленый воспринимаются как приятные, добрые цвета, а желтый и черный означают скорбь и покаяние или когда белый воспринимается как символ света и вечности, чистоты и девственности. Страус становится символом справедливости, потому что его перья, будучи совершенно одинаковой длины, ассоциируются с единством. В силу традиционного поверья, будто пеликан кормит птенцов кусками мяса, которые он клювом отрывает от своей груди, эта птица становится символом Христа, отдающего свою кровь за человечество и превращающего свою плоть в евхаристическую пищу. Считалось, что единорога можно поймать, если, привлеченный девой, он положит голову ей на колени, поэтому единорог становится христологическим символом вдвойне – как образ единородного Сына Божия, рожденного из чрева Марии. А однажды воспринятый как символ, он становится даже реальнее страуса и пеликана (ср.: Reau 1955, АА. VV. 1976, De Champeaux-Sterkx 1981).

Таким образом, символическое значение присваивается на основе определенного соответствия, схематичной аналогии, сущностного отношения.

Говоря о присвоении символического значения, Хёйзинга подчеркивает, что на самом деле в двух реалиях абстрагируются некие родственные свойства, которые и становятся предметом сопоставления. Находясь посреди своих гонителей, девственницы и мученики сияют, как белые и алые розы среди шипов, в окружении которых они цветут. Для сравниваемых образов общим является цвет (лепестки – кровь) и драматизм ситуации. Однако, по нашему мнению, чтобы на абстрактном уровне была выработана гомологическая модель такого рода, прежде должно произойти упомянутое короткое замыкание. В любом случае короткое замыкание или сущностная идентификация основываются на отношении сходства (которое также заключает в себе аналогию на более бытовом уровне: роза относится к шипам как мученики к своим гонителям).

Роза, разумеется, совершенно не похожа на мученика, но удовольствие от изобретения удачной метафоры (а аллегория есть не что иное, как цепь кодированных и выводимых друг из друга метафор) возникает как раз благодаря тому, что Псевдо-Дионисий (De coelesti hier., II) в свое время характеризовал как несоответствие символа символизируемой вещи.

Если бы вместо несоответствия мы имели одну лишь тождественность, тогда не существовало бы пропорционального отношения (х не относился бы к у как у к z). Кроме того, напоминает Дионисий, именно благодаря такому несоответствию и возникает сладостное усилие истолкования. Хорошо, что божественные вещи символизируются весьма неожиданными образами – льва, медведицы, пантеры, – ведь именно причудливость символа делает его осязаемым и побуждает читателя (зрителя) к его истолкованию (De coelesti hier., II).

Таким образом, мы возвращаемся ко второму компоненту вселенского аллегоризма: постичь аллегорию означает постичь отношение соответствия и затем ощутить эстетическое наслаждение от этого соответствия, которое включает в себя и усилие истолкования. Усилие это вполне реально, поскольку текст всегда говорит нечто отличное от того, что может показаться на первый взгляд: aliud dicitur, aliud demonstratur (говорится одно, а показывается другое).

Средневековый человек зачарован этим принципом. Беда поясняет, что аллегории оттачивают дух, оживляют форму выражения, украшают стиль. Мы в наше время имеем полное право не разделять подобных вкусов, но не надо забывать, что они присущи средневековому человеку и представляют собой один из основополагающих типов конкретизации его потребности в эстетическом. И действительно, именно бессознательная потребность в пропорции заставляет объединять естественное со сверхъестественным в игре непрестанных соотношений. В символической вселенной каждая вещь находится на своем месте, потому что все соответствует друг другу, все всегда сходится, гармоническое отношение приводит к тому, что змея, например, может символизировать такую добродетель, как благоразумие, а полифоническая перекличка отсылок и знаков оказывается столь сложной, что под другим углом зрения та же самая змея может символизировать сатану. Та же самая сверхъестественная реальность, каковой принадлежит Христос и его Божественная природа, может символизироваться многочисленными и многообразными созданиями, пребывающими в самых разных местах: на небесах, в горах, среди полей, в лесу, на море – агнец, голубка, павлин, баран, гриф, петух, рысь, пальма, гроздь винограда. Полифония мысли такова, что «в любом размышлении, словно в калейдоскопе, из беспорядочной массы частиц складывается прекрасная и симметричная фигура» (Хёйзинга, ор. cit. с. 226).

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6
  • 4.6 Оценок: 5

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации