Электронная библиотека » Урсула Ле Гуин » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 31 октября 2019, 17:00


Автор книги: Урсула Ле Гуин


Жанр: Зарубежная публицистика, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Кот выбирает нас

Апрель 2012 года

Четыре месяца назад я написала о появлении в нашем доме крошки Парда, и с тех пор он повзрослел. Теперь он по-прежнему небольшой, но крайне солидный Пард. Таких котов с короткими лапами называют коренастыми. Когда он сидит, то смотрится этаким пончиком: глянцевитая черная сфера с головой и хвостом. Но он не толстый, нет, хоть и не оставляет попыток располнеть. Он по-прежнему любит подушечки с начинкой: о, эти подушечки, дивные подушечки! Хрум, хрум, хрум – он съедает все до последней крошки, а затем бросает через плечо быстрый, полный бесконечной тоски взгляд: «Я голодаю, я вот-вот умру, я не ел много недель…» Ему бы хотелось быть Пардо-Лардо[12]12
  От lardo (ит.) – cало. Прим. перев.


[Закрыть]
. А мы такие бессердечные! «Полчашки еды в день», – сказала ветеринар, и мы так и делаем. Четверть чашки подушечек в семь утра, еще столько же в пять вечера. Ах да, еще одна шестая банки влажного кошачьего корма на обед, чтобы он получил необходимое количество воды. Но Пард часто отказывается от обеда и ждет пятичасовых подушечек. Вот единственная достойная пища! Дождавшись, он очищает обе чашки и уходит в гостиную. Там он иногда позволяет себе пробежаться по стенам, но обычно просто сидит и переваривает ужин.

В этом создании столько жизни! Юность так экспрессивна! Смокинг его безупречно черен, манишка безупречно бела. Он прелестен и безумен. Дикий, словно мустанг, и вместе с тем неспешный, словно ленивец. Вот он летит по воздуху – а спустя мгновение уже спит. Он непредсказуем, однако строго соблюдает режим: каждое утро спешит встретить Чарльза, спускающегося по лестнице, валится на ковер в прихожей и машет лапами в позе обожания. Впрочем, на колени он по-прежнему не идет, и я не знаю, пойдет ли когда-нибудь. Для него просто неприемлема мысль о коленях.

Славно просыпаться, когда на тебе двадцать минут кто-то мощно и ровно урчит, обследует носом шею, трогает лапой волосы… К тому моменту, когда урчание становится нетерпеливым и кот начинает атаковать тебя, сна уже как не бывало. Потом кот мчится в ванную впереди меня и носится вокруг, преимущественно на уровне пояса, сшибая все подряд. Он играет со струей воды из крана, а потом прыгает на пол и оставляет тут и там мокрые, похожие на цветы следы, а если я неплотно закрываю кран, он опускает лапой пробку, чтобы создать в раковине озерцо – как водопой посреди саванны, где дикие кошки подстерегают антилоп и газелей, или, может быть, жуков. Затем мы спускаемся в гостиную: кто-то по воздуху, кто-то по ступеням.

В том, что он умеет закрывать сток в раковине, нет ничего удивительного. Пард – умный кот. Он открывает шкафчики, потому что ему нравится зарываться в вещи. Он любит все, во что можно забраться: шкафы, ящики, коробки, сумки, мешки, одеяла, рукава одежды. Он изобретателен, отважен и решителен. Мы зовем его «умный кот – дурные лапы». Именно лапы ведут его от неприятности к неприятности, именно они становятся причиной громких криков, брани, ловли кота и его последующего заточения. Сам-то он умный, хороший, он переносит злоключения с терпением и даже с юмором: «Да что они такое делают? Я не бросал этого на пол. Они сами».

Когда-то на полках по всему нашему дому стояло множество маленьких изящных вещиц. Теперь их нет.

Чарльз купил коту маленькую красную шлейку. Пард проявил удивительное терпение. Впервые собираясь использовать ее, мы думали, что теперь Чарльз неделями будет ходить с исцарапанными руками. Обошлось. Кот даже мурлыкал – правда, довольно грустно, – когда на нем застегивали ремешки. Наконец Чарльз пристегнул поводок, и они с котом отправились на задний двор – гулять. Первые два раза все было хорошо, а потом какой-то прохожий за забором испугал Парда, и тот бросился к двери. Он и сейчас все еще привыкает к странному миру за пределами дома.

Думаю, когда перестанет дождить и мы сможем подолгу сидеть в саду, все будет хорошо. Коту необходимо открытое пространство, чтобы вдоволь поскакать. Мы, конечно, боимся, что он слишком далеко зайдет в своем энтузиазме и невежестве: выберется на пустырь, залезет в густые кусты на пригорке или погонится за птичкой – и окажется на улице, где можно потеряться или встретить врага. У котов много врагов. Коты хоть и хищники, но очень уязвимые, а у Парда к тому же нет ни смекалки, присущей его дворовым собратьям, ни мудрости лесных зверей. Но он все же умен. И он заслуживает той свободы, которую мы способны ему дать. Он получит ее, как только перестанет дождить.

Пока же он чаще всего проводит большую часть дня со мной, в моем кабинете, отсыпаясь на принтере, в футе от моего правого локтя. Он привязан ко мне, все еще предпочитает следовать за мной вверх-вниз по лестницам и держится поблизости, хоть и обретает все большую независимость. Это хорошо: если бы я хотела стать для кого-то центром вселенной, то завела бы собаку. Мне кажется, что в свой первый год жизни в том маленьком, полном детей доме он никогда не оставался один, поэтому ему нужно время, чтоб привыкнуть к одиночеству, к тишине, к скуке, к тому, что за тобой никто не гонится и не тискает тебя.

Я сказала, что не хочу быть центром вселенной, но это не значит, что мне не нравится, когда кот рядом. Пожалуй, мы выбрали ему правильное имя: Пард похоже на «партнер», и он настоящий товарищ. Мне нравится, когда он спит возле моей головы, прямо на подушке, словно меховой ночной колпак. И то, что он спит на принтере, тоже хорошо, единственная беда в том, что принтер стоит в шести дюймах от моей машины времени, издающей странное, тихое не то цоканье, не то жужжание. Пард знает, что в этой коробке сидят жуки. И что бы я ему ни сказала, он не изменит убеждения. В этой коробке сидят жуки, и однажды он запустит туда лапу, вытащит их и съест.

Часть вторая. Ремесло писателя

Мать вашу, ну сколько можно?

Март 2011 года

Я все еще читаю книги и смотрю фильмы, где никто, мать его, не может обойтись без слов fuck и shit. Такое чувство, что эти люди не способны подобрать синоним к прилагательному fucking, даже когда речь идет о самом процессе. А слово shit они произносят, когда кто-то имеет их самих. То есть когда случается какое-то дерьмо, они кричат: «Дерьмо!» – или: «Вот дерьмо, нас поимели!» Потрясающий образный ряд. Я имею в виду, меня от этого прямо-таки трясет.

Я читала роман, где автор не только заставляет всех своих сраных героев постоянно говорить слова fuck и shit, но и сам хрен знает зачем делает то же. Эта книга содержала гору всякого романтического дерьма вроде: «Закат, так его растак, был настолько красив, что просто охренеть».

Полагаю, мы имеем дело вот с чем: некогда бранное слово стало просто шумом, междометием, усиливающим эмоциональность высказывания. А возможно, ругательства используются как связки между словами, но в результате сами слова становятся связками между ругательствами.

Проклятия и брань происходят в основном из религиозного контекста. «Будь ты проклят», «черт побери», «дьявол», «убей бог», «не приведи господь», «Иисусе», «господи Иисусе», «господи Иисусе Христе всемогущий» и т. д., и т. п. Некоторые из таких фраз стали появляться, впрочем крайне редко, в романах XIX века. Обычно их обозначали прочерками или, кто посмелее, так: by G–! («Клянусь Б…м!») или d – n! («Ч…т!»). Архаичная божба или ругательства, пришедшие из диалектов английского, такие как swounds, egad, gorblimey, печатались полностью. В XX веке богохульства начали сперва понемногу проникать в печать, а потом и заполнять страницы изданий. Цензура в отношении слов, считавшихся сексуально откровенными, продержалась намного дольше. Льюис Ганнетт, книжный обозреватель из старой New-York Tribune, где-то раздобыл сверхсекретный список слов, которые издателю пришлось убрать из «Гроздьев гнева»[13]13
  Роман «Гроздья гнева» (1939) Джона Стейнбека, одно из знаковых произведений американской литературы XX века, повествует о тяжелой судьбе семьи Джоудов, фермеров, в период Великой депрессии вынужденных покинуть родную Оклахому и отправиться на заработки в Калифорнию.


[Закрыть]
, прежде чем роман отправился в типографию; однажды вечером Льюис с огромным удовольствием зачитал этот список нашим семьям, собравшимся после ужина. Услышанное не слишком меня шокировало, мне запомнилось скучное перечисление скучных слов – по большей части произнесенных Джоудами, конечно, – в среднем настолько же неприличных, как слово «сиськи».

Мои братья, приезжавшие в отпуск во время Второй мировой войны, ни разу не выругались в присутствии семьи – примечательное достижение. Лишь позже, когда я помогала брату Карлу расчищать родник, в котором всю зиму пролежал дохлый скунс, я научилась первым настоящим ругательствам, и семь или восемь из них я услышала в одном великолепном, незабываемом уроке. Солдаты и моряки ругались всегда – а что им еще оставалось? Но Норман Мейлер в «Нагих и мертвых»[14]14
  Роман, описывающий боевые действия на Тихом океане во время Второй мировой войны. Пер. на русский язык: Мейлер Н. Нагие и мертвые. М.: Воениздат, 1976.


[Закрыть]
был принужден использовать авторский неологизм «драный», дав Дороти Паркер шанс, которым она не преминула воспользоваться, спросив: «О, неужели вы тот самый молодой человек, который не знает, как пишется это слово?»

А потом пришли шестидесятые, и все стали говорить «дерьмо», даже те, у кого не было братьев, способных дать урок сквернословия. А закончилось все тем, что fuck и shit попали в печатные издания. И теперь мы слышим эти слова из уст голливудских звезд. Осталось не так много мест, где можно укрыться от сквернословия: фильмы, снятые до девяностых, книги, написанные до семидесятых, и еще глухой лес. Однако вам стоит удостовериться, что поблизости нет охотников, а то они потом будут стоять над вашим бездыханным телом и говорить: «Ё-мое, мужик, ну какого хрена? Я-то думал, что ты лось…»

Когда я ругаюсь – а по нынешним стандартам я ругаюсь не очень крепко, – я всегда держу в уме, насколько разнообразной и причудливой может быть брань. Некоторые люди – настоящие художники в этом плане, им удается на лету создавать многословные и одновременно парадоксальные по смыслу конструкции. Мне кажется странным, что в современном английском языке всего два слова, fuck и shit, используются как ругательства, но многие люди произносят их столь часто, что просто не способны ни говорить, ни даже писать без них.

Одно из двух английских ругательств связано с испражнением, а второе – с сексом (по крайней мере, на первый взгляд). На обе эти сферы наложено табу, почти религиозное: границы там очень жесткие, и некоторые вещи считаются допустимыми лишь в определенное время и в определенном месте.

Совсем маленькие дети кричат: «Какашка», – те, что постарше, кричат: «Дерьмо». Они берут испражнения и помещают их туда, где им не место.

Сам по себе принцип – то есть перенос чего-то за допустимые пределы, который лежит в основе сквернословия, – я понимаю и одобряю. Да, мне бы хотелось перестать говорить «Вот дерьмо!», когда я раздражена, я ведь обходилась без этого в тридцать пять – однако я не слишком преуспела в попытках перейти на «Дьявол!» или «Проклятье!». Резкое, со взрывным окончанием английское слово shit очень уж хорошо подходит для неприятных ситуаций.

Но вот слова fuck и fucking… Я не знаю. Да, они хороши в качестве ругательств. Очень трудно заставить слово fuck звучать приятно или дружелюбно. Но о чем оно говорит?

Не думаю, что это бессмысленные звуки: если бы они были бессмысленны, то не срабатывали бы. Следует ли связывать слово fuck в первую очередь с сексом? Или с сексом как с проявлением мужского превосходства, агрессии? Или просто с агрессией?

Около двадцати пяти – тридцати лет назад, насколько я знаю, это слово означало только одну разновидность секса – то, что мужчина делает с женщиной по согласию или без оного. Теперь и мужчины, и женщины пользуются им для обозначения coitus[15]15
  Совокупление (лат.). Прим. перев.


[Закрыть]
, и оно стало в каком-то смысле внегендерным; сегодня жeнщина может сказать, что она «имеет» своего партнера. Поэтому сильные коннотации овладения и изнасилования из слова должны были уйти. Но не ушли. По крайней мере, так кажется мне. Fuck – слово агрессивное, доминирующее. Когда парень в «Порше» кричит: «Я тебя трахну, засранец!» – он вовсе не приглашает вас провести вечер в его квартире. Когда люди говорят: «Вот дерьмо, нас отымели!» – они отнюдь не имеют в виду, что чудно провели с кем-то время. У этого слова множество обертонов – доминирования, насилия, презрения, ненависти.

Итак, Бог умер, по крайней мере как ругательство, но ненависть и экскременты живы и набирают силу. Le roi est mort, vive le fucking roi[16]16
  Король умер, да здравствует, мать его, король! (фр. и англ.) – перефразированная формула провозглашения нового короля, принятая в средневековой Франции. Прим. перев.


[Закрыть]
.

Вопросы читателей

Октябрь 2011 года

Недавно я получила письмо от читателя. Сперва он говорил, что ему нравятся мои книги, а потом – что собирается задать вопрос, который, возможно, покажется мне глупым, поэтому я могу не отвечать на него, хоть ему и очень хочется узнать ответ. Вопрос касался прозвища волшебника Геда – Ястреб-Перепелятник. Имела ли я в виду, спрашивал читатель, птицу, которую называют так в Америке, или же это был ястреб-перепелятник Старого Света, или, возможно, какой-нибудь другой ястреб[17]17
  Английское слово sparrowhawk действительно используется для обозначения разных птиц, обитающих как в Старом Свете, так и в Америке и даже в Австралии.


[Закрыть]
?

С названиями птиц на самом деле жуткая путаница. Так, некоторые мелкие ястребы по-английски называются пустельгами (kestrel), но пустельги относятся к семейству Соколиных, а ястребы – к семейству Ястребиных. Понимаете, о чем я? Жаль, что мы больше не используем прекрасное британское название пустельги – windhover. Но нам осталось стихотворение Джерарда Мэнли Хопкинса.

Я сразу же ответила на письмо, причем настолько ясно, насколько смогла. Мне кажется, написала я, что ни одно из приведенных выше слов не подходит, потому что имеется в виду не наша птица, а птица Земноморья, где не было Линнея с его классификацией. Впрочем, когда я писала книгу, то представляла себе нашу – американскую – красивую воробьиную пустельгу, так что вымышленную птицу вполне можно назвать Falco parvulus terramarinus. (Когда я сочиняла письмо, я не вспомнила это слово – parvulus, что значит «маленький», но оно вполне уместно. Ведь ястреб-перепелятник – маленький сокол, а Гед был задиристым, но некрупным мальчиком.)

После того как я ответила на письмо, я задумалась о том, как быстро и с каким удовольствием я это сделала. Потом я взглянула на гору других писем от читателей и поняла, что не хочу отвечать на них, потому что это трудно, а кое-где и вовсе невозможно. Однако ответить было важно, потому что их прислали неравнодушные к моему творчеству люди или, по крайней мере, такие, которые прочли одну из моих книг и взяли на себя труд сказать мне об этом. Мне кажется, они достойны моего внимания.

Почему на многие письма читателей так непросто отвечать? Что общего у всех трудных писем? Я размышляла над этим несколько дней – и пришла вот к каким соображениям.

В письмах содержатся пространные и общие вопросы, иногда затрагивающие отрасли знания, в которых читатели разбираются куда лучше, чем я, – такие как философия, или метафизика, или теория информации.

Или же читатели задают пространные и общие вопросы о том, как даосизм, или феминизм, или юнгианская психология, или теория информации повлияли на меня. Иногда такие вопросы требуют ответа, сравнимого по объему с кандидатской диссертацией, а иногда достаточно бывает сказать: «Почти не повлияли».

Еще встречаются пространные, общие вопросы, основанные на пространных и общих заблуждениях относительно того, как устроен рабочий процесс писателя, например: «Откуда вы берете свои идеи?», или: «В чем главная мысль вашей книги?», или: «Почему вы написали это?», или: «Зачем вообще вы пишете?»

Последний вопрос (глубоко философский по своей природе) писателям часто задают юные читатели. Некоторые мои коллеги, особенно те, что на самом деле вовсе не зарабатывают литературой, отвечают: «Ради денег», – что ставит крест на всех дальнейших дискуссиях. Мой честный ответ на этот вопрос таков: «Потому что мне нравится писать», – но обычно вопрошающий хочет услышать что-нибудь другое, что-нибудь связанное со словом «смысл».

Смысл – это, пожалуй, общее место, это мое проклятие. «Каков смысл такой-то книги, такого-то эпизода книги, такого-то рассказа? Объясните, в чем тут смысл».

Но это не моя работа, это ваша работа.

Я знаю, по крайней мере отчасти, какой смысл мой рассказ имеет для меня. Но это не значит, что он будет таким же для вас. Или в 1970 году, когда я писала рассказ, он значил для меня одно, а в 1990-м или в 2011-м – другое. Для кого-то из читателей в 1995 году он имел смысл, совершенно не похожий на тот, что будет иметь в 2022-м. В Орегоне, где я живу, в рассказе усматривают вещи, абсолютно бессмысленные для Стамбула, а в Стамбуле нет-нет да увидят в нем глубину, о которой я даже не задумывалась…

Смысл в искусстве – совсем не то, что смысл в науке. Смысл и значение второго принципа термодинамики, когда эти слова понятны, не меняются от того, кто их читает, когда или где. То ли дело смысл «Гекльберри Финна»…

Писать – занятие рисковое. Оно не дает никаких гарантий. Вам приходится с этим смириться. И я счастлива с этим смириться. Ну да, мои вещи неверно прочитывают, неверно понимают, неверно толкуют – и что с того? Если это настоящие вещи, они переживут все, кроме равнодушия.

Вот ответ на вопрос «Какой тут смысл?»: он такой, какой вы сами сумели разглядеть. Если вы никак не возьмете в толк, что для вас значит прочитанная книга и значит ли вообще хоть что-то, тогда мне понятно, почему вы хотите получить ответ у меня, но я вас прошу: не пытайтесь это сделать. Читайте обозревателей, критиков, блогеров и исследователей. Все они пишут о том, что книга значит для них, стараясь объяснить ее, прийти к консенсусу в том, чем именно она полезна для читателей. Это их работа, и некоторые из них делают ее на диво хорошо.

Я сама, когда делаю книжные обзоры, наслаждаюсь этим занятием. Но моя работа как писателя – писать прозу, а не искать в ней смысл. Искусство – не объяснение. Искусство есть то, что создает художник, а не то, что он об этом говорит. (Возможно, я заблуждаюсь, и тогда понятно, откуда у меня проблемы с восприятием некоторых образцов современного музейного искусства, создатели которых всегда дают толкование своим работам, объясняют, как их правильно воспринимать.)

Работа гончара, как по мне, – изготовление хорошего горшка, а не разговоры о том, как, где и почему он его сделал, для какой цели, как прочие горшки повлияли на этот конкретный, что он символизирует и какие эмоции вы должны переживать, глядя на него. Конечно, мастер при желании может поделиться своим толкованием, но стоит ли этого ожидать? И зачем? Я от него такого не жду, я даже не хочу, чтобы у него возникла такая мысль. Все, чего я жду от хорошего гончара, – что он пойдет и вылепит еще один хороший горшок.

Еще бывают вопросы вроде того, про ястребов, – не пространные, не общие, не метафизические и не личные – вопросы о деталях, о конкретном (или, в случае с прозой, о вымышленном) факте. Это узкие, специфические вопросы об особой работе творческого человека, и многие из нас охотно на них отвечают. Вопросы, касающиеся техники, иногда звучат как вызов и тем интересны (например: «Почему вы использовали киноварь?», или: «Почему вы пишете / не пишете в настоящем времени?»).

На пространные и общие вопросы о смысле и всем таком ответить можно только общими фразами. А мне неудобно говорить общими фразами, потому что когда обобщаешь, трудно оставаться честным. Если ты опустил все детали, как понять, честен ты или нет?

Напротив, на любой узкий, специфический, конкретный вопрос можно ответить честно, даже если ответ будет звучать как: «Я честно не знаю, никогда об этом не думала, а теперь придется, спасибо, что спросили». Я благодарна читателям за такие вопросы. Они заставляют меня думать.

Но вернемся к Хопкинсу:

 
Сегодня утром я приметил в вышине
Любимца утра, принца в пышно-розово-рябом камзоле.
Он, трепеща, на нитях солнечных над полем
Царил – он реял, крылья развернув, на воздуха тугой волне, ликуя
И кружа…[18]18
  Пер. Г. Кружкова. В русском переводе сонет называется «Сокол», но на самом деле речь в нем идет о пустельге – windhover.


[Закрыть]

 

Мы можем объяснить эти строки и бесконечно рассуждать о том, что они значат, и почему, и какой эффект они оказывают… Да, мы можем. И поэт, как сокол, оставляет это нам.

Детские письма

Декабрь 2013 года

Люди иногда удивляются, когда я говорю, что люблю получать письма от читателей-детей. И мне странно от того, что они удивляются.

Я получаю очень милые письма от детей младше десяти лет, которые пишут мне от своего имени, хотя часто видно, что им немного помогали родители. Нередко эти дети говорят о себе «ваш самый бальшой паклонник», отчего я сразу представляю, как они возвышаются над Эмпайр-стейт-билдинг. Большинство таких писем дети пишут после уроков, где они прочли «Крылатых кошек». Я стараюсь отвечать, хотя бы просто поблагодарить каждого ребенка, обратившись к нему по имени. Чаще всего я не могу сделать большего.

Иногда с такими письмами бывают сложности: например, когда учительница велела детям написать автору, просто дала задание, не принимая во внимание чувства и способности учеников – или мои. Один отчаянный десятилетний мальчишка, которого поставили перед необходимостью написать мне, вывел на бумаге: «Я прачитал абложку. Она очинь харошая». Что я должна была ему ответить? Его учительница загнала нас обоих в тупик. Нечестно так поступать.

Часто педагоги просят учеников написать автору, какой эпизод книги им больше всего понравился, и задать вопрос по нему. Любимый эпизод – это прекрасно, дети всегда охотно рассказывают о таких вещах; но просить их задать вопрос бессмысленно, если он не созрел у них в голове. Также бессмысленно возбуждать у детей ложные ожидания, что загруженный работой автор сможет ответить на двадцать пять – тридцать разных вопросов, даже если большинство из них окажутся вариациями на две-три общие темы.

Иное дело, когда учителя просят детей написать что угодно. Если дети в принципе хотят писать, это срабатывает. Вопросы в таких письмах искренние, хотя некоторые из них обескуражили бы и сфинкса. Например: «Откуда у крылатых кошек крылья?» Или: «А почему вы вообще пишете книги?» Или: «Я хочу знать, как вы делаете некоторые слова на обложке наклонными». Или: «Моему коту Бу девять. А мне десять. А вашему коту сколько? Скажите, это честно – ловить мышей?» И тут есть кое-какие моменты, на которые стоит обратить внимание. Дети прямолинейны – и в хорошем, и в плохом смысле. Их письма говорят мне, что их интересует и что тревожит. «А Джеймс, которого поранила Сова, когда-нибудь поправится?» Или: «Я нинавижу миссис Джейн Тэбби патамушто она заставила катят уйти из дому».

Письма от всего класса бывают особо забавными, когда учитель задает школьникам урок нарисовать картинки к сценам из книги или написать о новых приключениях крылатых кошек.

«Крылатые кошки – 5» и «Крылатые кошки – 6», которые я выкладывала на сайте, – примеры такого подхода: учитель направлял школьников, помогал им сочинять рассказ, подбирал иллюстрации. Это прекрасное упражнение в командной работе над художественным проектом, и результат восхитителен. Контроль со стороны взрослого смирил дикарскую непредсказуемость сюжета и картинок, созданных детским воображением. Такие рисунки, рассказы и буклеты приносят мне чистое, без примесей, наслаждение.

А вот что является посторонней примесью – так это появляющиеся в последнее время регулярно рассказы, вдохновленные компьютерными играми. Такой контроль со стороны взрослых меня тревожит. В этих рассказах крылатые кошки попадают сквозь некий портал в самую середину бессвязного приключения, в которое вплетены битвы и истребление врагов, чудовищ и прочих, миллионами. Очевидно, что это единственная история, которая известна ребенку. Ужасно видеть, как разум попадает в ловушку бесконечно повторяющихся актов насилия без смысла и значения и требует все большей и большей стимуляции. Однако подобные вещи приходят в основном от мальчиков, что в каком-то смысле обнадеживает. Помню, как мой старший брат в 1937-м сочинял и разыгрывал приключенческие истории в своей комнате: оттуда то и дело неслись воинственные возгласы, сдавленные хрипы, крики «Попался! Попался!» и пулеметные очереди. Потом брат вырос из этого кошмара и, будучи взрослым, не имел никакой склонности к насилию. Совершенно иначе обстоит дело с примитивными играми, в которых победа достигается через разрушение и мгновенно подкрепляется наградой, а кроме победы, иной цели и нет. Эти игры вызывают привыкание, их трудно перерасти или заменить чем-то другим. Воображение, приговоренное к бесконечному, бессмысленному замкнутому кругу, голодает и становится бесплодным.

Я еще хочу сказать про ту радость, которую доставляют мне рассказы и буклеты, созданные детьми. Отрадней всего мне видеть, как много мальчишек и девчонок искренне хотят написать книгу (и неважно, что в ней всего пятьдесят слов). Они уверены, что справятся и что нарисуют картинки к своей истории. Они явно испытывают удовольствие, разбивая книгу на главы, делая оглавление, обложку и посвящение. А на последней странице все они пишут: «Конец», – и подчеркивают это слово жирной линией. Им есть чем гордиться. И учителю стоит гордиться такими учениками. Я ими горжусь. Написать книгу – это очень здорово, когда тебе шесть, или восемь, или десять. А потом будут и другие замечательные вещи, такие как бесстрашное чтение. С чего бы тому, кто написал книгу, бояться прочесть книгу, написанную кем-то еще?

Как большой знаток я могу сказать, что лучшие детские письма и буклеты сделаны полностью вручную. Компьютер упрощает работу, но это не всегда преимущество: чувство легкости побуждает ребенка спешить. Печатный текст с его аккуратными буковками выглядит скучным и стандартным, в то время как письмо, написанное от руки, полно жизни. Компьютер исправляет ошибки, но он же и лишает текст живого своеобразия, которое доставляет огромное удовольствие мне как читателю. В письме, напечатанном на принтере, никто не спросит меня про самыя любимыя чась книги, или про лбюмиую чазть, или про либимыю часьть. В письме, напечатанном на принтере, никогда не встретишь: «Пачиму вы ршили на писать кошкины крылья?» И там нет всех тех великолепных завершающих фраз вроде: «Ыскрн», – я просто не могла понять, что это такое, пока не встретила где-то еще: «Ыскрине» и «Искерне». И: «Вашш навечно» (вариант: «на вечьно»). И, как своего рода привет юной Джейн Остин: «Ваш друк». И неаккуратных загадочных прощаний: «Дсв ат Дерика», или: «Пака, Ана».

Пака, храбрые учителя, пака, храбрые дети! Спасибо вам за цитаты.

Дсв ат Урсулы


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации