Электронная библиотека » Вадим Чернышев » » онлайн чтение - страница 6


  • Текст добавлен: 11 сентября 2017, 12:41


Автор книги: Вадим Чернышев


Жанр: Детская проза, Детские книги


Возрастные ограничения: +12

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Шрифт:
- 100% +
Тянут гуси

Если в ночь поднимется ветер, быть затяжному ненастью. Это верная примета.

Вчера под вечер вдруг задул северный ветер, жесткий и порывистый. Его зовут здесь северигой. И погода сразу сломалась. Холодно стало, будто распахнулось окно и широко потекла стужа.

Ночью северига окреп. За окном свистело, на крыше стучала оторвавшаяся тесина, что-то колотилось и тоненько выло в трубе. Под ударами ветра дом вздрагивал и кряхтел. Ветер где-то просачивался и внутрь. Он бродил по дому, перебирал бумаги на столе и трогал висевшее у печи полотенце. Всю ночь через гору летели гуси. Они шли «шубой», стая за стаей.

Я проснулся, лежал в темноте и слушал их крики. Видно, зима пришла в приполярную тундру, на далекую гусиную родину. Потянулись гуси на теплый юг.

Они летели и днем. Над горой стаи шли низко. Мне был слышен шум их сильных торопливых крыльев. От одной стаи отделилось что-то похожее на узкую листовку и повисло в воздухе. Листовка крутилась воронкой и козыряла на ветру. Я следил за ней, пока она не ткнулась в землю. Оказалось, это перо. Крепкое, плотное маховое перо. От него, как на вышке, пахло свежим поднебесным ветром.

Маля и Диан раньше меня слышали налетавших гусей. Они крутили головами, высматривая стаю. Маля тихонько скулил. От печальных гусиных криков нам всем было как-то неспокойно. Даже Ксантиппа больше чем обычно топталась в своем углу и заглядывала в окно. Вероятно, все мы чувствовали, что не только в гусиной жизни произошли изменения. Менялось время года. Поспешно уходила осень. Северига безжалостно ободрал последние листочки с берез и выдул из леса запахи прели и грибов. Молодым близким снегом запахло в лесу.

Последний гусь принес на хвосте зиму. В воздухе замелькали снежинки. Легкие, сухие, они долго носились по ветру и не хотели ложиться на землю. Вскоре целые рои белых мух закружились в небе. Снеговые заряды шли из-за Онеги волнами. Возле крыльца выросла первая косица сыпучего снега.

Пришло время думать об отъезде. Мне жаль было расставаться с Дианом и Ксантиппой. Я привык к ним и решил взять их с собой. И принялся мастерить клетку для Ксантиппы и лукошко для Диана.

Ганнибал

Мне остается рассказать, как началась городская жизнь у Диана и Ксантиппы.

Дома коту было предоставлено старое кресло, а курице – просторный балкон.

– Скучновато ей одной сидеть на балконе, – покачал головой Юра. Мой друг приехал на машине узнать, как я провел отпуск. – Городские бездельники голуби – это не компания для такой мудрой курицы.

– Да вот, собираюсь съездить на Птичий рынок, купить ей петуха, – сказал я.

– Не понимаю, что значит «купить ей петуха»? – пожал плечами Юра. – Кто будет сидеть с петухом на балконе, ты или Ксантиппа? Забирай курицу и едем на Птичий. Пусть сама себе выберет.

Мы показывали Ксантиппе всех петухов в птичьем ряду и старались определить, который из них ей больше нравится.

– Нет, – морщился Юра. – Все не то. Отворачивается. Просто нос воротит. Одичала, что ли, на горе?

В который раз мы проходили куриным рядом. Хозяйки покупали живой товар и уносила его, держа за связанные ноги вниз головой. Ксантиппа возмущенно кокала.

– Вообще-то я ее понимаю, – останавливался Юра перед белыми тощими петушками. – Разве ж это петухи? Марафонцы какие-то, а не петухи. К тому же в этих леггорнах[12]12
  Легго́рны – порода кур.


[Закрыть]
слишком уж сквозит их инкубаторское происхождение.

Наконец мы нашли, кажется, то, что нужно. Грудастый черный петух потряхивал бородой и поглядывал на нас дерзким оранжевым глазом. Это был обыкновенный деревенский кочет, родившийся под наседкой и выросший на задворках. Его продавала бабка в пуховой шали и модном плаще. Из бабкиной пазухи испуганно таращилась остромордая кошчонка. Я показал кочета Ксантиппе. Судя по всему, кочет ей понравился. Он, наверное, был похож на тех, что горланили когда-то на Диановой горе.



– Поет? – спросил я.

– Что ты! – замахала руками бабка. – На всю Москву слыхать. Ансамбль, а не петух.

– А шпоры-то! – изумился Юра. – Он у вас не кавалерист, случаем?

– Бедовый! – подтвердила бабка. – Сейчас бы подрался, да не с кем.

– Что ж продаете такого молодца?

– Так ведь, батюшка, ломают нас. В башню переселяют, на шестнадцатый этаж. Куда ж его? Балкона и того нету. Вот и Маруську тоже. Может, и ее возьмете? Такая умная кошечка, прямо…

– Нет, – отказался я. – Заберите ее в башню. Кошкам балкон не обязателен.

А петуха мы купили. Он важно стоял, выпятив вороненую грудь, и смотрел, как Ксантиппа, выкидывая искалеченную куницей ногу, маршировала перед ним по балкону.

– Генеральский смотр! – засмеялся Юра.

– Ну нет, – возразил я. – У нас в подъезде живет отставной генерал. Это скромный человек в вязаной шапочке, совсем не бравого вида. Летом он сидит по вечерам на лавочке, читает лифтершам газеты. Только раз в году, Девятого мая, он надевает форму с орденами и уходит на Праздник Победы. А этот, смотри – фельдмаршал, не меньше!

– Ну, тогда Ганнибал! – вспомнил Юра. – Самый знаменитый полководец древности. Гроза римлян. Звучит-то как: Ган-ни-бал!

Так петух стал Ганнибалом. Он принялся исправно отбивать зорю и воевать с нагловатыми голубями, воровавшими корм в курином корытце.

Кот Диан тоже привык к городу. Целыми днями он спит в старом кресле, а по вечерам отправляется гулять. Он сидит во дворе на пустой спортплощадке в окружении кошек и, вероятно, хвастается победами над куницей.


Рассказы о животных


Гога и Глаша

Однажды мама принесла с рынка живого гуся. Он предназначался для праздничного стола. Но оказалось, что это не гусь, а гусыня.

– Конечно, гусь с яблоками – это очень вкусно… – вздохнула мама. – Но я, пока несла его с базара, успела к нему привыкнуть… Я не могу представить его на столе. К тому же это гусыня. А такого кушанья – «гусыня с яблоками» – нет ни в одной поваренной книге…

И гусыня Глаша осталась жить на нашем дворе вместе с курами. Она разгуливала среди них и строго погогатывала. Но с курами ей было скучно. Глаша сама нашла дорогу на пруд и там плавала в компании с другими гусями.

Через несколько дней вместе с Глашей пришел большой светло-серый гусь. Над его красным клювом красовался на лбу большой нарост, а лапы были ярко-оранжевые, будто вырезанные из морковки. Я хотел прогнать его, но гусь не уходил. Мама, подметавшая в сенцах, вышла на крыльцо и стала помогать мне веником, но и это не испугало гуся. Глаша взволнованно покрикивала на дворе, и чужак упорно пытался пройти в калитку.

– Ну ладно, – решила мама, – пусть переночует, а завтра разберемся.

Но ни завтра, ни послезавтра разобраться не удалось. Ни у кого из соседей гусаки не пропадали. Целы были гуси и на совхозной птицеферме. Новый Глашин приятель будто с неба свалился!

– Что же делать, пусть поживет, – уступила Глаше мама. – Может, объявится когда-нибудь хозяин…

Гусака назвали Гога. Глаша и Гога очень подружились. Всегда и всюду были они вместе. Гога ухаживал за Глашей и своим горбоносым клювом оглаживал ей на шее перышки.

Но вот Глаша исчезла. Гога тоскливо бродил по двору один. Я обнаружил гусыню в дровянике. Она разгребла в углу мусор, сделала ямку и снесла в нее большое белое яйцо.

– Неудачное ты выбрала место, – упрекнула мама гусыню. – Здесь колют дрова, может осыпаться поленница.

Было решено поместить Глашу в сенцах. В угол между ларем и кадкой с капустой я затиснул старую бельевую корзину и набил ее сеном. Туда мы переселили нашу гусыню. Я впереди нес яйцо. Мама тащила Глашу. За нами косолапой припрыжкой поспевал Гога. Он возмущенно шипел и целился ущипнуть мамину ногу. В корзине Глаша потопталась, уминая по-своему сено, и, сев, прикрыла собой яйцо. И тут же принялась выщипывать у себя на груди пух, подтыкать его под себя. Это означало, что гнездо ей понравилось и переезжать еще куда-либо она не собирается.

Если кто-нибудь шел через сенцы или брал в кадке капусту, Глаша вытягивала из корзины шею и по-змеиному шипела. А Гога то и дело торчал теперь на крыльце. Он переговаривался с Глашей через дверь.

– Хозяева! – стучала в окно почтальонша. – Возьмите почту! Ваш гусак не пускает, щиплется. Ну прямо как собака. Один чулок уже распустил!

Мама восхищалась Гогиной верностью и шугала его с крыльца веником.

Глаша ненадолго выходила погулять. В гнезде у нее уже было шесть яиц. Прежде чем покинуть корзину, она прикрывала их сеном и пухом. Сильно отощавшая, с ободранной грудью, Глаша выглядела жалкой. Но Гога встречал ее радостно. Он тянул к ней шею, касался клювом и укладывал взъерошенные перышки.

А через три недели у Глаши появились гусята. Гусыня потеряла покой. Она все время поправляла что-то в гнезде, подтыкала сено и выбрасывала из корзины яичные скорлупки.

Гусят было пять. Из шестого яйца никто не вывелся. Оно усохло и, если его крутили, кособоко болталось на столе.

– Шестое яйцо оказалось «болтуном», – сказала мама.

Она сварила «болтуна» вкрутую и покрошила его гусятам.

В один прекрасный день Глаша решила вывести гусят на улицу. Он действительно был прекрасным, этот весенний день, – теплым и солнечным. На березе возле скворечни насвистывал, прихлопывал крылышками скворец. Редкая крупная капель летела с крыши. Гога стоял в луже, синей от ее ледяного дна, и слушал, что происходит в сенцах. Дверь отворилась, и на крыльце появилась Глаша. Около нее суетились, попискивали желтые пушистые гусята. Гусак увидел семейство, высоко вскинул голову и восторженно затрубил. Соскакивая со ступеньки на ступеньку, кувыркаясь, смелые гусята вслед за Глашей сами спускались с крыльца. Гога трубил и плясал от счастья. Широкие и косолапые, морковные лапы смешно шлепали в синей луже. На Гогу летели капли – крупные, сверкавшие на солнце.

Люди на улице остановились и с улыбкой смотрели на гусака. А он все плясал, топтался, переваливался в луже под капелью и трубил, трубил о своей радости.

– Ну нет, – сказала мама, – если и найдется теперь Гогин хозяин, ни за что его не отдам. Пусть что хочет возьмет, только оставит нам такую красивую птицу.

Дятел

Дятел появился около нашей дачи осенью, когда облетели деревья и в садах зарделась рябина. Принимаясь стучать, он будил меня ранним утром. Я вставал, накидывал на плечи что-нибудь теплое и выходил на балкон. В тихих соснах висел холодным паром туман, где-то лаяли продрогшие к утру собаки.

Дятел работал на одной и той же сосне, начавшей сохнуть, неподалеку от балкона. Заметив меня, он застывал с откинутой для удара головой, косил глазом и думал, вероятно: «Появился человек; каковы его намерения?» Изучив меня и убедившись, что я не собираюсь причинить ему вреда, он продолжал работать.

Излечение старой сосны дятел начал сверху. Энергичный, бодрый, деловой, он то споро крутился вокруг ствола и легкими, быстрыми ударами простукивал на пробу кору, склоняя набок голову и всматриваясь в трещины и извилины сосновой коры – точь-в-точь доктор, склонившийся к больному с трубкой, – то ожесточенно, с раздражением долбил одно и то же место, расширяя, разрабатывая обнаруженный очаг болезни, сосновой сухоты, и сетуя на ее запущенность. От резких ударов дятла сосны вокруг зябко вздрагивали, принужденно рождали эхо и роняли сухие растопорщенные шишки. С ветвей сосен стекал влажный туман и жался к земле, доцветающей последними астрами.

Я тоже брал свои тетрадки, усаживался на балконе в плетеное дырявое кресло, и мы вместе с дятлом трудились до той поры, пока не поднималось из-за дач по-осеннему позднее, заспанное солнце. Тогда просыпались, начинали ходить люди, мне стучали снизу лыжной палкой, приглашая к чаю, и дятел улетал: вероятно, были другие, нуждавшиеся в его работе сосны.

А может быть, он улетал отдыхать? Только видел ли кто-нибудь отдыхающего, праздно сидящего дятла?

Так прошло несколько дней. Мы привыкли друг к другу. С первыми ударами дятла я вставал и выходил к нему, и он не настораживался более и лишь останавливался на мгновение, чтобы кинуть: «Привет, дружище! Ну как, поработаем?»

С каждым днем дятел спускался по стволу все ниже и ниже. Жуки-короеды и древоточцы, заслышав его звонко раздававшиеся удары, поспешно бежали вниз и затаивались в своих ходах-лабиринтах. Дятел настойчиво преследовал их, изгоняя к комлю. Он вскрывал потайные ходы, оббивал заскорузлую мертвую кору, она осыпалась и тонким слоем покрывала землю.

Однажды на стук дятла прилетел поползень – суетливый толстячок в сером куцем мундире. Он побегал по сосне вокруг работавшего дятла, попытался протиснуть тонкий носик-пинцет в жилища древоточцев и, отступившись от толстой коры старого дерева, улетел поискать что-нибудь подоступнее.

Прилетели две синички, с темными лукавыми глазками, с напудренными щечками, всегда вспоминающие о человечьем жилье с наступлением холодов, попрыгали, повертелись на соседней яблоне. Отметив, что дятел не обращает на них внимания, они присмирели, стали вслух удивляться: «Так себя не беречь? Так работать – что же от него останется?!»

Через несколько дней дятел заканчивал лечение сосны. Он увлеченно трудился у самой земли, разбивая на комле толстые наросты коры.

Вдруг в саду раздался резкий, никогда не слыханный мною ранее крик, пронзительное верещание, исполненное боли и ужаса. В повядших флоксах около забора металась кошка, разыскивая знакомую дыру на соседский участок. В ее зубах бился и кричал дятел. Кошка воровато оглядывалась, как уличенный на рынке воришка, и жмурилась от взмахов птичьего крыла.

Я бросил в кошку первым, что попалось под руку – это была сломанная детская тачка, – и отбил птицу.

Взяв в руки дятла, я припомнил разговор синичек: «Что же от него останется?» – таким он был неожиданно легоньким и сухим, этот дятел, и только голова с крепким клювом была у него крупная и тяжелая – голова-инструмент.



А еще я вспомнил вдруг Юру Кареева, с которым учился когда-то в одном классе. Был он тщедушным и большеголовым, с большими толстыми очками на остром носу. Юра был необыкновенно трудолюбив и усидчив, и не было такого в школьной программе, чего бы он не знал досконально. Он никогда не отказывался помочь решить трудную задачу, рассказать непонятный урок, но мы, мальчишки, исповедовавшие в то время культ силы, не ценили этой помощи, хотя и пользовались ею. По имени Юрку звали редко – его звали «Дятлом», «Академиком», а позднее – «Синусом». Однажды, припрятав на всякий случай очки, ему на перемене подменили бутерброд с маслом куском хлеба, намазанным пластилином. Перелистывая на парте книгу, Юрка под общий смех класса откусил от ломтя. Когда я отдавал ему очки, то впервые увидел, какие у него необыкновенно добрые – без очков – умные глаза; в них молчаливо стояли слезы, и мне на всю жизнь стало стыдно.

Кошка прокусила дятлу бок и сломала крыло. С помощью маленького Андрея, приходившего к нам в гости с дачи напротив, я осторожно его перевязал. Дятлу, наверное, было очень больно, но он терпеливо снес перевязку, и только молочно-белая пленка, как шторка, задергивала ему глаза, когда боль становилась особенно сильной.

И опять я вспомнил Юрку. Как-то к нам в класс, прервав урок, пришли женщина-врач и две медсестры, внушая страх белыми халатами, сверкавшим никелем биксов[13]13
  Бикс – емкость для стерильных медицинских инструментов и перевязочных материалов.


[Закрыть]
и пламенем спиртовки. Когда нам объявили, что уколы будут делать «по партам», мальчишки – многие из них были признанные силачи – перебежали на «Камчатку», пряча под неестественным оживлением, неискренними улыбками и наигранным ужасом постыдную, но неодолимую боязнь уколов.

Юра-Дятел сидел всегда за первой партой. Он молча встал и, смущенно улыбаясь, подставил спину. И мы поняли после этого – не говоря о том, впрочем, вслух, – что у Юрки есть какая-то своя смелость и своя сила, имевшая нечто общее с его способностью усидчиво, серьезно заниматься.

Дятла мы поместили в комнатке мезонина, пустовавшей каждую зиму до той поры, когда дача оживала и становилась многолюдной, когда у крыльца буйно цвели георгины, а к вечернему чаю залетали на огонь мотыльки, тукались о лампу и падали в варенье. В пустой комнате дятел тотчас поскакал в угол и забился под газеты и картонки.

Где было наловить тех жучков-вредителей и их личинок, которыми питаются дятлы? Мы с Андреем ободрали кору со всех поленьев в дровянике и с бревна, заготовленного под телефонный столб, но так ничего и не нашли. Видно, лучше самого дятла никто этого делать не умеет. Два дня мы насильно кормили его толстыми земляными червями. Дятел покорно глотал затолкнутую в клюв незнакомую пищу, но состояние его от этого не улучшалось: он был грустен, и безысходная обреченность стояла в темных его глазах.

На третий день я обнаружил дятла лежащим на спине с задранными вверх большепалыми цепкими лапами, с бессильно откинутой большой, тяжелой головой.

Мы с маленьким Андреем похоронили его в саду с почестями, полагающимися каждому честному труженику.

По привычке я продолжал вставать на рассвете. Потела настывшая за ночь земля, в знобком тумане дремали старухи сосны.

Иногда на соседском участке, где жил на пенсии одинокий старый актер, окруживший себя бездельницами кошками и вздорными собачонками, я видел знакомую кошку, поймавшую дятла. Мягкой походкой тигра неслышно ходила она по дорожкам и ложилась, найдя на земле теплый солнечный зайчик. Кончик ее хвоста лениво изгибался. Лежа на боку, кошка смотрела, приподняв голову, на свой хвост и щурилась на солнце.

Я вспоминал приятеля-дятла, усаживался за работу.

В саду было тихо. Так тихо, что слышно было, как опадают в безветрии, задевая за сучья, последние листья яблонь.

Ласточка уходит на фронт

Это было в войну. Я жил в селе и учился в пятом классе. Окна нашей школы были крест-накрест заклеены бумажными полосками, чтобы в случае близкого разрыва бомбы осколки стекол не разлетелись и не поранили людей. Увозя от фашистов добро, угоняя скот, через село шли на восток пешком, ехали на лошадях беженцы. Днем и ночью мимо нашей станции проходили на фронт эшелоны с боеприпасами, танками и пушками, а навстречу им двигались за Волгу и в Сибирь составы, груженные станками эвакуировавшихся заводов.

В селе часто останавливались на отдых или формирование воинские части. Командиры и красноармейцы зимой вставали на постой по дворам, а летом жили в лесу, где у них были вырыты землянки, дымились походные кухни на высоких колесах, тянулись по соснам провода полевых телефонов и был полигон, на котором учились стрелять молодые бойцы.

Однажды, когда стоявшая в лесу воинская часть снялась и отправилась на фронт, я пошел на покинутый полигон. Там я набрал много стреляных гильз, наковырял в песке за мишенями целый карман расплющенных пуль и направился лесом домой.

И тут я увидел лошадь. Она неподвижно стояла в кустах, понурив голову. Лошадь была гнедой масти, с белой проточиной на лбу, высокая и очень худая, с выпиравшими ребрами и мослаками крупа. От нее остро пахло нечищеной шерстью и каким-то особенно неприятным, тошнотворным запахом загноившегося тела. Множество мух, к которым она, по-видимому, привыкла и не отгоняла их, липли к ее слезившимся глазам, жужжали и кружились около ног.

Я подошел к ней и протянул руку, чтобы погладить щеку. Лошадь дернула головой и отпрянула, тяжело переступив обеими передними ногами сразу, точно вытаскивая их из топкого болота. И я заметил, что у нее болят ноги. Бабки ног были отекшими, а под щетками около копыт мокли и гноились. На лошади не было ни уздечки, ни недоуздка. Ясно было, что эта лошадь была ничейной. Кто бросил ее здесь, в лесу, больную, на медленное умирание? Вероятно, она была оставлена беженцами, потому что пехотная часть, которая стояла в лесу, лошадей – насколько мне было известно – не держала.

Я отломил ей кусочек хлеба, который прихватил с собой в лес. Лошадь обнюхала протянутую руку и, щекоча мне ладонь мягкими губами, подобрала хлеб. Я дал ей еще кусочек. Лошадь потянулась за ладонью и с трудом переступила мне вслед.

И тогда я решил взять лошадь домой. Из брючного ремешка я сделал подобие недоуздка, обуздал ее и повел. Каждый шаг причинял лошади боль, она упиралась и отказывалась идти, словно бы упрашивая оставить ее в покое. Я уговаривал, заманивал хлебом и подгонял ее прутиком. Через каждые пятнадцать – двадцать шагов мы останавливались передохнуть, я как мог ободрял ее, поглаживал ей щеку и пыльную шею с рубцами старой, заросшей шерстью, выжженной метки-тавра. Второе такое же тавро стояло у нее на левой задней ноге.

До села идти было недалеко, но мы пришли домой, когда день уже клонился к вечеру. Увидев во дворе лошадь, мать удивилась и огорчилась: до лошади ли было тогда, в то тяжелое военное время!

Но лошадь все-таки оставили во дворе, чтобы решить ее судьбу наутро. Я разобрал в пустовавшем курятнике насест и с трудом в этот тесный сарайчик задвинул задним ходом, как автомобиль, нашу лошадь.

На следующий день к нам пришел совхозный ветеринарный фельдшер Евстигней Васильевич. Лошадь, уже привыкшая ко мне, встретила фельдшера настороженно, пятилась и прижимала уши, когда тот особенно бесцеремонно поднимал за щетку ее ногу и рассматривал через очки больные места.

– Спета ее песенка, – сказал, причмокнув, Евстигней Васильевич. – Болезнь эта страшная и очень заразная, на совхозную конюшню ее ставить ни в коем случае нельзя. Да и кому такой одер сейчас нужен? – добавил он, вытирая ладони сеном. – Теперь и за справной-то скотиной ходить некому. В общем, одна ей дорога – под обух, чтобы не мучилась… – вздохнул фельдшер.

Так лошадь осталась у нас. Старое тавро у нее на шее смахивало на крылья, и мы назвали ее Ласточкой. Хотя, по правде сказать, это имя, напоминавшее неутомимую летунью, весело щебечущую у лепного гнезда, не очень-то подходило больной и истощенной, неподвижной лошади.

Переход из леса обошелся ей, по-видимому, нелегко. И в первый и во второй вечер, когда я перед сном заглядывал к ней в сарай, лошадь тяжело дышала и порой протяжно, страшно стонала.

Теперь я частенько бегал к Евстигнею Васильевичу в его лечебницу. Там в белых стеклянных шкафах стояло множество разных пузырьков с непонятными надписями на латинском языке, резко пахло смесью запахов многих лекарств. Я с интересом наблюдал, как фельдшер стирал в фарфоровой ступке какую-нибудь мазь или, приложив ухо к шерстистому боку, выслушивал корову, косившую на него напуганным лиловым, с красными жилками глазом. Я упрашивал Евстигнея Васильевича зайти после работы посмотреть лошадь. Мне так хотелось вылечить нашу Ласточку! Наученный фельдшером, я ежедневно промывал гноившиеся места раствором марганцовки, мазал вонючей мазью и бинтовал бабки ног. Заодно я подлечивал и старые ссадины от хомута и седёлки. Лошадь передергивала кожей, точно ее жалил овод. Промывание причиняло ей боль, но она терпела, а когда боль становилась особенно резкой, переступала, тыкалась мне в спину мордой и легонько прихватывала губами плечо.

Время шло, а состояние ее почти не менялось. Видно, действительно очень запущена была ее болезнь. Хорошо, что она хоть ела, аппетит ее улучшался, и это вселяло надежду.

Пришла зима. Стало труднее с кормом для Ласточки. Сена у нас было заготовлено только для нашей коровы Марты, никто ведь не мог рассчитывать на такое прибавление в хозяйстве! Я уходил на лыжах в поля, находил остожья брошенных ометов, дергал из-под снега остатки сена или соломы и вязанками привозил домой. За обедом я припрятывал кусочки хлеба, чтобы скормить их потом Ласточке.

Мама, которая сначала неодобрительно относилась к моим хлопотам по лечению лошади, теперь нет-нет да тоже собирала что-нибудь и готовила для нее вкусное. Она сходила в контору совхоза и получила разрешение собрать в пустых закромах склада оставшийся овес. Над разостланной в кухне простыней мы отвеяли овес от мусора и давали его Ласточке.

Как-то снова зашел Евстигней Васильевич, давно у нас не бывавший, осмотрел Ласточку и сказал, что в болезни лошади наступил перелом и дела несомненно пошли на поправку. Я чувствовал это и сам по настроению Ласточки. Заслышав мои шаги, она встречала меня радостным ржанием, тыкалась губами в руки и карманы, отыскивая привычное угощение. Я нес ей от колодца воду. Приятно было видеть, как она пьет, аккуратно вытянув губы, как бегут у нее по горлу глотки воды. Переводя дух, она поднимала голову, всхрапывала, с ее бархатных губ падали в ведро прозрачные капли. Подражая совхозным конюхам, я тихонечко посвистывал, уговаривая ее допить. Передохнув, Ласточка опять опускала голову в ведро и допивала до конца. Я приносил из кухни табуретку, взбирался на нее и чистил лошадь скребницей и щеткой.

Ласточка все еще была худа, но шерсть у нее уже не топорщилась и стала блестеть. Чувствуя себя все лучше, лошадь топталась в тесном сарайчике, толкала меня головой и просилась на улицу. По совету Евстигнея Васильевича я каждый день выводил Ласточку на разминку, чтобы она могла потренировать ослабшие во время длительной болезни ноги. Затем, когда лошадь еще более окрепла, я решил ездить на ней в поле за сеном. Для этого я сделал из старых ремней шлею с длинными веревками, держась за которые можно было ехать за лошадью на лыжах, – я видел однажды, как это делали красноармейцы-конники. Случалось, что лыжи запинались в санных колеях, и я падал в снег, тотчас отпуская веревки-вожжи, чтобы не волочиться на них за лошадью. Почувствовав полегчавшие вожжи, Ласточка останавливалась и ждала, снисходительно поглядывая на меня, пока я поднимался и нагонял ее. Надергав из-под снега слежавшегося сена, я вьючил на лошадь две вязанки. Разве я мог бы привезти так много сена, как привозила теперь Ласточка?

С наступлением тепла мне захотелось попробовать поездить верхом. Я подвел лошадь к скамейке, что стояла у калитки, и вскарабкался ей на холку. Ласточка удивленно попятилась, оглядываясь и стараясь прихватить губами мои болтавшиеся ноги, потопталась и послушно вынесла меня за околицу, в поле. Вероятно, Ласточке доводилось ходить «под верхом», и она, вспомнив это, успокоилась. Шагом было ехать хорошо, но как только лошадь переходила на рысь, я без седла и стремян никак не мог приноровиться к ее движению, меня трясло, и я изо всех сил сжимал ногами бока, чтобы не свалиться. Впрочем, я скоро научился довольно сносно ездить и уже не боялся пускать лошадь не только рысью, но и галопом.

Многое открылось мне во время таких поездок и стало доступным! Я забирался так далеко, как никогда не ходил ни пешком, ни на лыжах, легко преодолевал вброд залитые полой водой овражки и весенние лужи. Вытаивала и оживала земля, теплым, струившимся паром дышали поля, в них ходили черные и важные грачи, а по глубоким межам бежали бойкие, искрящиеся солнечными зайчиками ручьи. С каждым днем в лесу и полях появлялось больше птиц, все зеленее становилась степь.

Приятно было, подставив лицо и грудь теплому, парному дыханию земли, объезжать знакомые места, отмечать наступавшие в них перемены!

А как весело было, пустив лошадь галопом, промчаться летом встречь ветру степью! Ветер свистел в ушах, бился в пузыре рубахи за спиною, я еле успевал заметить, как из-под самых ног выпархивали жаворонки и отлетали напрочь сбитые копытами головки цветов. Скорость увлекала и Ласточку, она дергала головой, просила отпустить поводья и сама наддавала ходу, пофыркивая на скаку, и в лицо мне долетали росинки ее храпа.

Из ржавого обруча старой кадушки я сделал себе «шашку». Восторженно врывался я в заросли репейника и, представляя себя в окружении врагов, налево и направо рубил их колючие головы. «Врагов» было много, они «наседали», но я рубил и рубил, пока не уставала рука, и выходил неизменно победителем.

В степи я выпускал лошадь попастись. Освободив ее рот от удил, подвязав к уздечке длинный повод-чембур[14]14
  Чембу́р – длинный повод, за который привязывают или на котором водят лошадь (тюрк.).


[Закрыть]
, я наматывал его конец на руку и заваливался в траву. Ласточка похрустывала сочной травой, мотала головой и обмахивалась хвостом от надоедавших мух и слепней.

Великое множество всяких жучков, козявок и паучков, каких-то пестрых клопов возилось и ползало в зеленом травяном мире, взбиралось по стебелькам и снова падало в траву. Из-под волочившегося по земле чембура выпрыгивали кузнечики и садились мне на грудь. Скосив глаза, я видел совсем близко их удивленно шевелившиеся усики, их высоко поднятые, зубчатые ноги. Посидев, ощутимо оттолкнувшись, они «стреляли» прочь в траву.

Высокое, слепящее ясной голубизной и матовым светом облаков, стояло надо мною небо. Пышные облака причудливо громоздились, образуя башни и фигуры диковинных животных. Высоко в небе плавал кругами, распластав широкие крылья, возносясь в теплых воздушных потоках, степной подорлик. Летали, купаясь в солнечных лучах, ласточки; словно бы подвешенные на ниточках своих журчащих песен, заливались жаворонки…

Неужели такие же безмятежные облака стояли сейчас там, где грохотали пушки, горели хлеба и деревни, страдали от ран люди, где был сейчас и мой отец, и отцы моих школьных друзей? Мысль о том, что недалеко от наших мест идет война, никак не вязалась с ощущением покоя степного раздолья и бездонного неба.

Иногда я засыпал, лежа в траве. Просыпался я от глухих близких ударов копыта, отдававшихся в земле. Это Ласточка время от времени отгоняла липнувших слепней. Наевшись, она подходила и подрёмывала надо мной, отвесив губу в зеленой травяной заеди.

Что-то неуловимо менялось во время сна в окружавшем меня мире. Приглядевшись, я отмечал, как изменились, стали другими облака, переместилось к западу солнце, и от этого становилось другим и освещение степи.

Теплыми летними вечерами мы вместе купались. Пруд, на котором весь день стоял гомон возившихся ребятишек, к вечеру затихал. Только кое-где тихо купался кто-нибудь из взрослых, оттуда через пруд докатывались слабые волны, в которых качались отражения нависших над водою вётел и светлого закатного неба.

Я въезжал в пруд верхом. Когда вода достигала спины лошади, я сваливался набок и держался рядом с Ласточкой, ухватившись одной рукой за гриву. Похрапывая, она плыла легко и быстро, я не мог догнать ее, если пытался плыть сам, не держась за лошадь. Мы переправлялись на противоположный берег. Ласточка чувствовала под ногой дно и, торопясь и разбрызгивая воду, с облегчением выбиралась на сухое. Успев еще в воде сесть верхом, я чувствовал, как напрягается спина лошади, когда она выкарабкивалась на обрывистый бережок.

Так прошла половина лета. Ласточка за время каникул так привыкла ко мне, что иногда ходила за мной вслед без повода, как собачонка.

Однажды я заметил на площади недалеко от железнодорожной станции непонятное оживление. Около длинной коновязи было привязано много лошадей. Других лошадей держали в поводу конюхи-женщины, подменившие ушедших на фронт мужчин. В тени старых вязов стоял стол, за которым сидели какой-то калмыковатый, с огромными усами военный, мой знакомый фельдшер Евстигней Васильевич и секретарь сельсовета Полина. К столу подводили лошадей. Евстигней Васильевич и военный осматривали каждую лошадь, что-то говорили Полине, а она записывала это в толстую амбарную книгу. Я догадался, что происходила очередная мобилизация в армию лошадей из совхоза и окрестных колхозов.

Внимание! Это не конец книги.

Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации