Электронная библиотека » Валентин Люков » » онлайн чтение - страница 2


  • Текст добавлен: 4 июня 2015, 18:00


Автор книги: Валентин Люков


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 3 страниц]

Шрифт:
- 100% +

– Спасибо, Прохор Игнатьевич!

Пришла Анфиса с кринкой молока. Наполнила кружку, приподняла голову Николая, стала поить из своих рук. Николай пил жадно, не отрываясь. Глазами поблагодарил Анфису. Она ответила ему счастливой улыбкой. Взяла с лавки жакетку, платок.

– Ну, я пойду, батя, скотина который день не кормлена, не поена.

Прохор пошел ее проводить. Из сеней до Николая донеслись их голоса.

– Теперь без тебя управимся, отдохни сама-то, с ног собьешься, – рассудительно заботился Прохор.

– А может, это моя судьба, – отозвалась Анфиса.

– Судьба, нет ли, силы, говорю, надо беречь. Тебе ишо жить, а на нас с матерью надежа плохая.

– Три года, почитай, без мужика живу, сил накопила, – озорно и дерзко сказала Анфиса и тихо засмеялась.

– Чего мелешь при отце-то?

– Вроде отец и не человек, что ли!.. Ладно, пошла. Глядите тут, ежели что, прибеги, кликни.

Хлопнула сенная дверь.

6

Первый месяц вынужденного заточения прошел спокойно. Теперь кровать Николая была передвинута к окну – он научился сидеть. Рано утром он просыпается, облокачивается на подоконник и часами смотрит на улицу. Собственно, улица ему не видна. Он видит крохотную ее частицу, а вся деревня заслонена глинистым крутояром. Так и смотрит он изо дня в день один-единственный кадр неподвижного фильма, но и по нему можно прочитать многое, потому что он постоянно меняет цвета и оттенки.

Под самой горой, где дорога выныривает из мелкокустья орешника и тут же, словно испугавшись чего-то, убегает в густой ольховник, приютился окраинный домик деревни. Стоит он, забытый всеми, смуро надвинув на глаза-оконца шапку камышовой крыши, на берегу вира, заросшего осокой, приземистый, неказистый, потертый осенними дождями, простуженный зимними вьюгами. Смотрит близорукими оконцами в застывший омут, словно давным-давно уронил что-то бесценное на дно и теперь хочет найти, высмотреть сквозь толщу воды.

Неподалеку от домика, соревнуясь с ним по ветхости, доживает старая осина, расщепленная и обугленная молнией. Птицы не вьют на ней гнезд. Лишь досужие ветры скрипят в ее трещинах, бередят и без того болящие раны. В ненастную погоду они с особенной силой раскачивают ее обветшалый ствол, который каким-то чудом продолжает держаться на полуистлевших корнях, и тогда над виром стоит долгий надрывный стон. Вода выходит на берег и лижет холодным языком порог домика. И домик еще теснее прижимается к горе и ждет конца ненастья.

В такие дни Николай не может сидеть долго у окна. Его донимает тоска. В облике окраинного домика он начинает угадывать свою судьбу – никчемное прозябание, заброшенность и одиночество, которым, наверное, не будет конца. Хозяев чаще всего нет дома, они уходят в поле выбирать оставленную войной картошку или в лес за желудями – зимой все пойдет в котел и в дежу. Николай откидывается на подушку и, положив тетрадку на колено здоровой ноги, принимается писать Дусе. Письма отправлять некуда и не с кем, но все как-то легче становится оттого, что хотя бы мысленно поговоришь с дорогим человеком. Уже в пятой тетрадке остается несколько чистых листов. Тетрадки приносит Анфиса. Она не знает, кому и о чем он пишет, но всякий раз, когда застает его за этим занятием, ее лицо выражает настороженную тревогу и невысказанную боль, а огромные серые глаза грустнеют. Вначале он не замечал ее настроения, потом заметил и стал писать, когда ее не было у родителей, и писал реже, чтобы не просить ее принести новую тетрадь. От такого насилия над самим собой становилось еще тягостней на душе.

В нечастые погожие дни вода не дрогнет. Ее отполированная солнцем поверхность переливается. Красавцы дубы уходят своими вершинами в глубь вира, а там, в глубине его, кипят пухлые, набрякшие влагой облака. К вечеру вир темнеет, становится строже и молчаливей. А потом ночь щедрыми пригоршнями выплеснет в него тысячи звезд, и горят они, неугасимые светильники, до вишневой зари, внемля беззвучному шепоту камышей. И кажется, нет на земле уголка краше этого звездного вира.

Тогда Николай просит подать ему кисть и краски. Их тоже где-то раздобыла Анфиса, когда узнала, что он рисует. Правда, масляных красок в деревне не оказалось, но его обрадовала и акварель – ученические лепешки на картоне. Он писал вир утром, в полдень и вечером. Анфиса никак не могла понять, как это можно обычной краской передать столько оттенков и настроений. Оба простенка уже увешаны акварелями. Анфиса подолгу разглядывает их, потом вздохнет глубоко и тихо скажет:

– Даст же бог человеку!..

А Николаю становится неловко. Настоящий художник признал бы его работы праздной мазней, и сам он не претендует на звание художника, просто любит рисовать с детства…


7

Сегодня опять выдался пасмурный день. Опять скрипит осина, и вир окутан пасмурной накидкой. Настроение испортилось.

Николай собирался уж было приняться за «письмо», как громыхнуло кольцо на дверях. Кто-то прошел в сени, шаркнул о подстилку.

Вошел молодой парень, пригнувшись, чтобы не удариться о притолоку, без стука, без разрешения. Одет он был в добротную скрипящую кожанку, перетянутую широким армейским ремнем и новые галифе без кантов. На ногах – хромовые сапоги. На поясном ремне – расстегнутая кобура. Курчавая барашковая шапка заломлена на затылок, из-под нее выбивается пышный белокурый чуб. Лицо уверенное и спокойное – парень знал себе цену. Красив, ничего не скажешь. Такие на вечерках смущают девушек одним лишь присутствием, а уж если моргнет да позовет за околицу – пропала молодость…

– Один, никак? – низким баритоном спросил парень, не здороваясь, и сел на лавку, по-хозяйски положив на стол большие свои ладони. – Не ждал, поди? Чего молчишь-то? Не робей, не тронем, не злодеи какие-нибудь. Ну?

Николай еще раз смерил взглядом его статную сильную фигуру, заложил руки под голову. В его положении ничего не оставалось, как принять тон парня.

– А чего мне бояться? Лежачих не бьют, а встать, к сожалению, не могу.

Парень нехорошо осклабился, хмыкнул:

– Да ведь лежачие разные бывают, иных не щадят. Говоришь – политрук Красной Армии?

– Я пока ничего не говорил, – с нарочитой небрежностью возразил Николай. «От кого он пронюхал?»

– А нам и не надо, чтоб ты говорил. Сами знаем. Как жить-то думаешь?

– Пока вот так, как живу, а там – как придется.

– Ну, ты вот что! – Парень встал – шапкой почти до потолка, взял табурет, подсел ближе. – Ты не шали, понял? – глаза его сощурились. – С местной властью говоришь, стало быть, держи ответ по совести, не то ведь можешь вообще не поправиться! Алексей Карцев моя фамилия, не слыхал! Старостой работаем.

– Один или в компании с кем? – усмехнулся Николай. Мысль лихорадочно искала выхода из создавшегося положения. Хитрит, подлец, или впрямь – простачок? Можно влипнуть по неосторожности. Парень не понял иронии:

– Одни справляемся.

Николай внимательно посмотрел в его лицо. Карцев отвел глаза, делая вид, что рассматривает рисунки на стене.

– Малюешь?

– Балуюсь помаленьку. Сам видишь – настоящим делом заняться не могу, приходится развлекаться. – И серьезно: – Сколько тебе лет, Карцев?

– Мать знает, а вообще-то примерно сколько и тебе. Ты, чать, тоже не старик, хоть бороду-то и отрастил в пол-аршина.

– Давно старостой?

– Как новая власть установилась. До того табуны гонял, а нынче, брат, и табунщики в гору пошли, во как! – похвастался Карцев, но тут же спохватился: – А ты что это меня исповедуешь? Теперь навроде мы в батюшках-то ходим, ваши денечки как бы того, минули.

– Ты уверен?

– А что ж не уверен? Немец-то под Первопрестольной стоит. К седьмому ноябрю хотел взять, да что-то заминка получилась. Ан все одно возьмет.

Николай почувствовал, как зашло сердце, захолонуло в груди. Хотелось крикнуть: «Врешь, мерзавец!» Усилием воли сдержался.

– Послушай, Карцев, у тебя какое образование?

– Ну, четыре группы.

– Так вот. Ты говоришь – немец под Москвой замешкался. А почему? Нашумели на весь мир – конец Москве, а не вышло? И не выйдет, запомни! Не покорится Россия, как никому не покорялась. Наполеон и в Москву входил, а потом костями своих солдат всю обратную дорогу до Парижа усеял. Такой же конец и этих ждет.

– Все может быть, откуда нам знать? – простодушно согласился Карцев.

– Надо знать!.. Пройдет немного времени, вернутся наши, с чем перед их судом предстанешь? Спросят – почему не в армии, что ответишь?

– А меня не взяли, непригоден, кила у меня, вот и весь сказ. Надо – и бумаги есть.

– А почему в старосты пошел?

– Назначили.

– Почему народ притеснял? – наседал Николай.

– Э-э, народ мы не обижаем, все подтвердят. Как же мы своих, деревенских обижать начнем? Не по совести это.

– Зачем же ты ко мне пришел?

– Должны мы знать, кто тут из посторонних проживает, мало ли что?

– Тогда решай сам. Можешь заявить, что я здесь и кто я. Меня расстреляют, но и ты от суда не уйдешь.

– Нам это без надобности. Не собираемся никого выдавать. А если и выдаст, так кто-нибудь окромя нас. А мы что? Запишем тебя колхозником – и делу конец. Только чур – без баловства, а то были тут двое, обмоглись малость и в леса подались, а мы отвечай за каждого. – Карцев снял шапку, хлопнул ею по колену. – Давай уговор: пишем тебя колхозником, а ежели коммунисты вернутся – подтвердишь о нашем поведении.

– Это будет зависеть от тебя. Как поведешь себя, так и будет. Ну, а я – останусь жив – скажу, если заслужишь.

– Ладно, отходи. – Карцев встал, небрежно бросил шапку на голову и снова превратился в сердцееда. – А насчет политрука молчи, окромя нас никто не знает. Прощай пока!

Едва закрылась дверь за Карцевым, как в избу влетела Анфиса. Увидела спокойное лицо Николая, привалилась плечом к стене, виновато улыбнулась и стала поправлять сбившийся платок.

– Напужал до смерти, вражина!.. Чего он?

– Да так, побеседовать зашел, познакомиться.

– А я как увидала – кабур у него не за стегнут, так все оторвалось. Ну, ничего, слава богу. Я сейчас.

Она вышла в сени и вскоре вернулась с огромным букетом опавших листьев.

– Вот, для тебя постаралась. Какая красота-то в лесу! Век бы не уходила. Все огнем горит, и надышаться никак не можно. Сейчас я его в банку только поставлю.

Она сбросила жакетку, достала из печурки банку, подошла к постели. На Николая пахнуло влажной лесной прелью, прохладным ветром и небом.

– Осенние ромашки! – продолжала радоваться Анфиса, склонившись над кроватью и устанавливая букет на подоконник, около подушки Николая.

Он только теперь заметил, какая она по-девичьи стройная и гибкая, какие у нее мягкие и нежные руки, обнаженные до локтей, какие чуткие и ласковые пальцы, перебирающие веточки букета.

– Нравится?

– Великолепный букет! Как ты сказала, осенние ромашки? По-моему, это лучше, чем любые ромашки.

– Вот поправишься, вместе пойдем в лес, только, боюсь, к тому времени будет зима.

– А разве зимой в лесу плохо?

– Я больше люблю осень.

Он поймал себя на том, что разглядывает ее, и смутился. А она перехватила его взгляд, зарделась.

– Ну, я побегу. Сейчас старики придут, они малость поотстали.

И ушла, на ходу надевая жакетку.

А он долго думал об Анфисе и о том, как нетрудно человеку обмануться в своих надеждах.

8

– Прохор Игнатьевич, бритвы у тебя нет ли?

– Не то бороду снять надумал?

– Угадал. И усы – тоже.

– Нынче, поди, сподручней небритому-то. Глянешь – да и примешь за мужика. Вид у тебя будет ненашенский, приметный.

– Дай бритву, коли есть!

– Гляди, как лучше хотел. Сам-то я ей никогда не баловался, с парнятства бороду ношу, от зятя осталась.

– От зятя?

– Сгинул в финскую, вот Анфиска-то и бедует одна.

Прохор полез в сундук, долго копался в небогатой рухляди, нашел. Бритва была завернута в тряпку. Там же, в узелке, оказался и помазок. Поставил перед Николаем щербатое зеркальце, достал из печи горячей воды. Сел напротив, облокотившись на подоконник.

– Сперва бы ножницами.

– Давай ножницы.

Борода была длинная, редкая и неряшливая. Николай глянул в зеркало, поморщился, хмуро сдвинул брови: борода – на добрую треть седая. Вот, оказывается, почему он похож на мужика. Заявиться сейчас к матери, обмерла бы. Была седина и на висках, но не так заметно. Появились неглубокие морщины на лбу и вдоль переносицы.

Прохор следил за ним, сочувственно покачивал головой.

Вошла Анфиса. Увидала его бритым, оторопела. Совсем мальчишка. И больно и сладко сделалось в груди. Подошла бы, обняла его русую голову, осыпала бы поцелуями, да бабий стыд не велит. Он не знает, чего стоят ей эти недели, пока он живет у родителей. Не знает он и того, что не бывает ночи, чтобы заснула она на сухой подушке.

Прохор взял березовый веник и стал заметать бороду под печку.

Николай потянулся за костылями, стоявшими у кровати. Анфиса поспешно подала их. Он кивнул, но ничего не сказал. Тяжело поднялся, приладил костыли под мышками, с помощью Прохора оделся и вышел на крыльцо. Анфиса не посмела пойти за ним. Села на лавку напротив окна, ждала, когда он пройдет мимо.

Отец бросил веник, сел рядом.

– Вижу, девка, все вижу… Сдается мне, что и он видит, оттого и сумрачен стал.

– Уйдет он, батя, – плаксиво, как ребенок, выдавила Анфиса.

– Всякому своя дорога, девонька моя. Я тебе вот что скажу – выкинь ты эту дурь из головы.

– Это не дурь, батя! – Она не могла больше сдерживаться и зарыдала, уткнувшись лицом в шершавые ладони отца. Старик растрогался.

– Сам грешен, дочка. Была и у меня думка навроде твоей. Да, знать, сокола в клетке не удержать. Не из тех он людей, чтобы за чужими спинами в смутное время отсиживаться. Уйдет, выправится и уйдет. А может, другая думка на сердце, мы ж не спрашивали. Ну, будет, будет, может, и образуется, пока-то он никуда не собирается.

Анфиса притихла, но плечи ее продолжали вздрагивать.

Земля, скованная морозом, залубенела. Костыли звонко цокали, но не скользили – предусмотрительный Прохор Игнатьевич вбил в наконечники гвозди. От долгой ходьбы с непривычки кружилась голова. Но Николай упрямо продолжал идти. Деревня давно осталась позади, скрылось за увалом ледяное зеркало вира, свернула в сторону проселочная дорога. Николай шел по полю, которое так и не дождалось в ту осень своего сеятеля.

Осталось немного. Курган притягивал его к себе с безудержной силой. Костыль обо что-то звякнул и соскользнул. Николай едва не упал. Огляделся. Под ногами валялась минометная труба с оторванной пяткой. Неподалеку – половина опорной плиты и чуть присыпанный землей ящик с минами. Из разрушенного окопа торчал раздробленный приклад винтовки, а рядом, на бруствере, валялся совсем целый пистолет, даже не успевший покрыться ржавчиной. Николай поднял его, проверил – заряжен – и сунул в карман.

Оружие валялось всюду. Николая удивила нерасторопность местного населения. Неужели люди так напуганы, что их уже не касается война и все, что с ней связано прямо или косвенно?

Он долго искал воронку, из которой его вытащил Прохор. Но точное место у старика он не спрашивал, а сам не мог припомнить. Знал только, что где-то поблизости, у подножия кургана, развороченного снарядами. Да это и не имело значения. Он хотел только постоять здесь, на этом поле, запомнить его целиком, чтобы воскресли в памяти лица погибших товарищей, чтобы не было отныне и до конца войны ни минуты покоя, ни капли жалости к врагу и его пособникам.

В деревню он вернулся под вечер.

9

На другой день Николай попросил Прохора позвать кого-нибудь из оставшихся представителей Советской власти. Оказался в деревне секретарь сельского Совета. Секретарь был тихим, малоприметным человеком лет сорока пяти, с большой лобастой головой, рано облысевшей, с каким-то вялым, помятым лицом, низкорослый, замкнутый и стеснительный. Войдя в избу, он долго тер подшитыми валенками о рогожу у порога, искоса поглядывая на сидевшего за столом Николая. Потом неуверенно приблизился, протянул не всю ладонь, а лишь самые кончики пальцев и представился сиплым, простуженным голосом:

– Василий Синицын.

Николаю он не понравился.

– Всегда был таким или теперь научился? – довольно невежливо спросил он секретаря.

– Всегда. Вот Прохор Игнатьич скажет.

– Тогда извините, пожалуйста. – Николай решил говорить с этим человеком начистоту. – Вы коммунист, товарищ Синицын?

– Не довелось, Николай Иванович, – торопливо, словно извиняясь, ответил секретарь.

– Вы меня знаете?

– Слышал, как же!

– Ну, ладно. Когда вы были в последний раз у Гринькина кургана?

– А вот как фронт подошел, так с той поры и не был.

– Я вчера там был. Много исправного оружия. Надо собрать и спрятать до поры. Сможете?

– Рискованное дело, Николай Иванович, а ну как засекут? Деревню на пал пустят, народ порешат. Был такой случай у соседей.

– Значит, не можете? Боитесь? Или не хотите?

– Можно и рискнуть, а деть его куда? Хранить-то – место надо.

– Перенесите в лес, закопайте. Учтите, все только начинается. Я не верю, чтобы народ сидел сложа руки и ждал, когда его заярмуют окончательно. А чтобы, в случае надобности, колья из плетней не дергать, надо иметь запас, понимаете?

– Я понимаю, сам как-то думал, да боязно было и посоветоваться не с кем.

– Так вот я вам советую. А точнее – поручаю вам это сделать. Помощников сами найдете?

– Не надо никаких помощников! – отмахнулся Синицын. – Тут, знаете, люди разные, ошибешься – головой платить. Возьму своих ребятишек, сами и сделаем. Нынче же ночью пойдем.

– Сразу не закапывайте, только спрячьте понадежней, я потом проверю, а то наберете негодного.

– Обязательно, Николай Иванович. Я когда за дровами соберусь, за вами заеду. Так я пойду, Николай Иванович, подготовиться надо.

– Счастливо! Желаю вам удачи.

На этот раз Синицын сам пожал его руку и торопливо ушел.

Во время их беседы Прохор не проронил ни одного слова. А когда закрылась дверь за секретарем, как бы между прочим, спросил:

– Ты знаешь, Никола, какой случай в Мокром произошел два дня назад?

– Какой?

– Был там у них фершал по скоту, фамилию называли, запамятовал. Фашисты всех коров на учет взяли и строгий запрет вывесили – зарезать или продать без ведома. А одна бабенка возьми да зарежь свою – кормом, что ли, не запаслась, не знаю. Фершал проведал и к ней: «Как могла, такая-сякая?..» Начал измываться.

А тут заходят двое в полушубках при оружии и за него: «Кажи документы!» Он тык-мык, а что скажешь? На немцев служит. Вывели они его на площадь и пристрелили на виду у людей. Говорят, приговорен, мол, партизанами за измену. Вот какие дела-то начались. Синицын тут схитрил, незнайкой прикинулся, а ведь он это мне рассказал вчерась. Сдрейфил, видать. Но твой наказ он выполнит.

Глаза Николая загорелись.

– Да ты знаешь, Прохор Игнатьевич, что сейчас рассказал? Ты сам-то это понимаешь? Я тут только планы строю, а другие воюют! Пусть это лишь искорка но ведь на ветру из искры пламя разгорается! Там одного предателя убили, там самих гадов пугнут, а люди начнут духом крепнуть, силу чувствовать, а?

– Да уж теперь, поди, никто в стороне не останется. Зачался пожар – всяк за ведром беги. Дожили на старости-то годов, мать пресвятая!.. Я вот помню – сядет, бывало, Анфиска книжку читать, слушаешь, жизнь-то людская из одних войн и состоит, вроде бы по-иному и жить нельзя. Ведь если б всю кровь пролитую собрать, моря бы красные появились. Хучь в этой – только ишо началась, а сколько душ полегло? Ладно, мы в лесах живем, на отшибе, пока не трогают, а может и нас коснуться.

Словно в ответ на его слова в крестовину окна резко постучали.

– Сдурела, что ли? Иду-у!

Но вернулся он не с Анфисой, а со старостой.

– Ну, политрук, советуй! – с порога заговорил Карцев. – Бумага пришла: завтра к вечеру чтоб двадцать пять коров были в волости. С кого начинать? Кем кончать?

– Присядь, – Николай кивнул на табурет. – Дело ясное. Не выполнишь приказ – тебя вздернут. Говоришь, все люди? А какие люди? Ты, помнится, мне говорил, что есть и такие, которые к захватчикам душой льнут? Новым порядкам радуются? Есть?

– Конечно, есть, я же не отпираюсь.

Николай улыбнулся, окончательно сбив старосту с толка.

– Вот теперь хоть по-человечески заговорил, а то – «сами справляемся». Ну ладно, не обижайся, я тебя понимаю. Так вот: этих самых льнущих и потереби. Наберется столько?

– Да их-то меньше, но у каждого по три коровы. Что от колхоза остались, им фашисты роздали.

– Вот и оставь им пока по одной, как у всех. Объясни – таков, мол, приказ. Глядишь, они на фашиста другими глазами глянут.

– А ежели они пойдут в волость да дознаются?

– Ты пошел бы?

– Пожалуй, верно. Ну что ж, будь что будет, сделаю по-твоему!

– Тебе, Никола, только в начальниках ходить, – сказал Прохор, когда староста ушел. – Молодой, а хватка – старикам учиться. Конечно, по мирному времени быть начальником-то.

– По мирному времени я, Прохор Игнатьевич, предпочитаю детишек грамоте учить, начальников без меня хватит.

10

С вечера сильно болела раненая нога. Николай не мог заснуть. К полуночи в избе неожиданно посветлело, а стекла окон стали белыми. Николай оделся, вышел на крыльцо.

На улице хозяйничала зима. Снег падал густыми мягкими хлопьями, неслышно ложась на ступени крыльца. Пахло морозцем.

«Вот и заимел бесплатный барометр на всю жизнь», – грустно подумал Николай о больной ноге.

Он спустился с крыльца и долго стоял посреди путаного хоровода зимы. Снежинки падали на подставленную ладонь, холодили кожу. Николай сжал ладонь, будто здороваясь с зимой. Что принесет она ему? Заметет заботы и тревоги или прибавит новые?

Запорошенный снегом, продрогший вошел он в избу. Разделся, но лечь в постель не успел.

Прохор не спал, видно, его стариковские кости тоже чуяли перемену погоды. Кряхтя, он слез с печи, как был в исподнем, сел к столу, раскурил самокрутку.

– Слышь-ко, Никола? Не хотел я тебя тревожить попрежь времени, но что-то затевается в округе. Председатель Совета вечером объявился. Чую, не зря, не станет партейный человек рисковать своей головой без дела. А намедни, перед его приходом, на станции поезд подорвали. Кто-то работает, не дремлют люди. Да и средь наших брожение пошло. Как коров-то у кулачья забрали, озверели мужики. Вы с Синицыным, знать, не всю оружию собрали, многие апосле вас обзавелись, сам слышал – кто пистоль прихоронил, кто обрезишко скумекал. Права была твоя линия. Чего молчишь-то? Я давно собираюсь с тобой так вот, по-мужиковски потолковать. Чего задумал?

– Хорошие дни наступают, Прохор Игнатьевич! Веселые дни!

– Все шуткуешь?

– Нет, серьезно говорю. Понимаешь – я сейчас, как гнилая колодина, лежу поперек своей же тропинки и не знаю, на какую дорогу она меня выведет. А это ж самое последнее дело – впереди ничего не видеть. Снова идти догонять фронт – может рана открыться, сгинешь попусту. Тут в нынешней обстановке – тесно. А в душе горит, перед собой стыдно. Перед тобой стыдно. Перед Анфисой. Ну скажи, для этого вы меня спасли?

– А ты веришь, наши воротятся?

– Обязательно вернутся! Да если в это не верить, то зачем тогда жить?! Зачем?

– Я себе соображал, – помолчав, продолжал Прохор. – Ежели ты так уверен, то и терзаться не к чему. Живи пока, как все люди живут, а воротятся наши, пристанешь, может, и свою часть отыщешь. Ведь ты не дезертир какой-нибудь, по ранению остался. Отдохни, наберись силы. Нам ты, сам видишь, не в тягость. Привыкли мы к тебе, навроде родного стал. – Он опять замолчал. В сумраке ярко вспыхивала его цигарка, потрескивал крупный, домашней резки табак, огонек то вырывал, то терял его заросшее лицо. – Скажи, Никола, прямо как мужик мужику: как ты на нашу Анфиску глядишь? – и глухо, тяжело, натужно закашлялся, видно, немалых дум стоил ему этот прямой вопрос.

Если бы они говорили днем, Прохор увидел бы, как побледнело лицо его квартиранта. Николай давно замечал, как менялась Анфиса, как росла надежда на счастье, как по-родительски заботливо относились к нему старики, и в этой их заботливости было не только сострадание к тяжело больному чужому человеку, а нечто большее, интимно-семейное, то, что возможно лишь между родными людьми.

– Прости, Прохор Игнатьевич, но ты сам просил сказать правду. Анфиса – славная женщина. У нее чистая и светлая душа, и об этом я буду помнить, пока буду жив. Но я ничего, кроме доброй памяти, не могу дать ей взамен. Я женат, у меня растет сын, я люблю их и всегда буду верен им. Я не могу смотреть на жизнь, как некоторые, – раз, мол, война, живи одним днем, хватай мимолетное счастье и ни о чем не думай. Для меня чем ужасней жизнь, чем тягостнее разлука, тем ближе дорогие люди, тем больше преданности им. И дело даже не в этом, я должен уйти, и я уйду. Сейчас не ромашки, а штыки определяют поступки всякого честного человека. Вот я сижу день, другой, месяцы в затишье, а они, эти месяцы, для меня все равно что многие годы позора, хотя моей вины тут и нет. Я уйду, Прохор Игнатьевич! Даже если бы этот дом был моим родным домом, я ушел бы! Если бы Анфиса была моей женой, а ты – моим отцом, я все равно ушел бы. Сейчас нет судеб моей, твоей, Анфисиной, есть одна большая судьба – судьба нашей Родины, и за нее мы должны бороться, ей служить. Пройдет время, и ты, и все вы поймете меня и сами скажете, что иначе я поступить не мог. А то, что вы для меня сделали, навсегда останется со мной.

– Спасибо! Спасибо за правду, сынок!.. Твоему сыну не в чем будет тебя упрекнуть, и мы не упрекнем. А за Анфиску не тревожься. Знамо, потоскует девка, не без этого. Но ничего, пережила один раз, бог даст, и теперь обможется…

Не менее получаса сидели они молча, думая каждый о своем и в то же время об одном.

– Где живет председатель? – не выдержал Николай.

– С того конца деревни, третья изба от края.

Николай начал одеваться.

– Сычас, что ли, хочешь пойти?

– Да, Прохор Игнатьевич. Все равно не усну.

– Ну, ступай.

11

Было уже далеко за полночь, но в домике Марюхиных не ложились. Свет не зажигали. Собирались в темноте.

Николай, одетый в добротный, хотя и сплошь залатанный полушубок, ватные брюки и валенки с ног хозяина, укладывал в дорожную сумку немудрящую провизию – килограмма два ржаных сухарей, десяток луковиц, полстакана соли, несколько соленых огурцов, узелок тыквенных семечек. Вернее, Николай только держал края котомки, а укладывала Анфиса. Несколько раз их руки сталкивались, и Николай замечал, что ее пальцы слегка подрагивают. Уложив продукты, она достала из-за жакетки пару нового белья, завернутого в газету, и сунула в котомку.

– Мне оно без надобности.

Он не ответил.

Прохор впотьмах звякнул бутылкой.

– За счастливую дорогу! – хрипло сказал он и протянул Николаю кружку.

Самогонка ядовито пахла. Николай отпил глоток, передал старику. Он – Анфисе. Агафья Федоровна отказалась. Анфиса отхлебнула сперва глоток, потом с какой-то бесшабашной удалью опрокинула всю кружку.

– Присядем, – подавленно сказал Прохор и первым опустился на лавку.

Было тоскливо, как при покойнике. Николаю хотелось сказать этим добрым людям что-нибудь ободряющее, хорошее, но слова не шли.

– Ну, светлой тебе дороги, сынок! – Прохор заплакал. – Не обижайся, ежели что, помяни добром, как вспомнишь.

Только теперь Николай понял, как дороги и близки ему эти случайно вставшие на пути люди. Может быть, ком в горле оттого, что его так вот не провожали отец и мать и прощание с женой было не таким надрывным – тогда он уходил только на действительную, а теперь его ждало неведомое.

Анфиса держалась, как приговоренная, – твердо и молча. Не дрогнула она и тогда, когда вышла на улицу проводить его. Они шли по заснеженной тропке – он впереди, она сбоку и чуть сзади. Деревня спала, добродушно похрустывал под валенками слежавшийся снег, да зябко скрипела на морозе сухая осина.

У одного из домиков в середине деревни Анфиса остановилась, подала ему свои ладони. Он крепко стиснул их – горячие и доверчивые. Так стояли они несколько минут.

Он чувствовал, что именно сейчас должен сказать Анфисе что-то такое, что осталось бы навсегда в ее памяти, и… не знал – что. Ему вдруг захотелось позвать ее с собой, но почему-то не позвал. Да и куда он мог позвать ее? Он ведь и сам не знал точно, куда идет, что будет с ним завтра.

Так и стояли они молча, глядя в глаза друг другу.



Начиналась метель. Редкие хлопья снега кружились между ними, и лицо Анфисы расплывалось в белесом мареве, отодвигалось в снежную даль.

Словно из другого мира услышал Николай ее сдавленный зовущий шепот:

– Ты так и не видел, как я живу.

Он кивнул головой.

– Зайди!.. До утра далеко, успеешь уйти!..

Лицо ее вновь приблизилось. Ее огромные заплаканные глаза просили, умоляли выполнить эту единственную и последнюю ее просьбу.

– Не могу, – выдохнул он. – Прости меня, Анфиса! – Наклонился, быстро коснулся губами ее лба и, не оборачиваясь, широко зашагал по улице.

А она стояла одна на дороге, прижав к груди застывающие руки, и долго смотрела туда, где в снежной кисее затихали хрустящие шаги, куда навсегда ушел из ее жизни Николай Борисов.



Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.

Читателям!

Оплатили, но не знаете что делать дальше?


Популярные книги за неделю


Рекомендации