Текст книги "Солнышко – всем (сборник)"
Автор книги: Валентин Николаев
Жанр: Книги для детей: прочее, Детские книги
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Когда я выглядываю другой раз, бабушки уже нет в комнате. И тут я вижу на полу свежую траву, веточки берёзы в крынке на столе.
Уходит дедушка – наш черёд пасти стадо, следом, зевая во весь рот, тётя на дойку, потом дядя, работавший в колхозе пастухом. Бабушка выходит в чулан и вскоре появляется «в рукавах» (самотканой льняной коричневого цвета, в клеточку, кофточке), в туго повязанном на глаза белом платке и длинной, тёмно-синей в горошек ситцевой юбке. Заметив, что я не сплю, зовёт: «Айда со мной в церкву?»
– А Сашу возьмём?
– А ну его. Озорничать только. Не трожь, спит.
Я слезаю с печи, одеваюсь. Прошу покушать, но бабушка говорит, что нельзя, а после «обедни» будет можно. Я не знаю, что такое «обедня» и почему до неё нельзя есть, но расспрашивать не решаюсь: значит, так надо.
Мы выходим. Утро туманное, солнце плавает в мутных клубах. Туман то подымается, то опускается.
– Коли подымется, дождь будет, – рассуждает вслух бабушка.
Мне весело, я забыл про свою недавнюю жалость к бабушке и скачу впереди то на одной, то на другой ноге. Наконец, падаю и до крови сдираю коленку. Бабушка сердито берёт меня за руку и не отпускает до конца пути. За деревней к нам пристают ещё несколько старушек, и разговор заходит о житье-бытье, о том, что сыновья и внуки табунами бегут в город, в Бога не веруют, сосут папироски, матерятся, венчаться не хотят, «тэтак в блуде и живут», видать, и впрямь настают последние времена…
У паперти толпится народ. Церковь деревянная, в каменной ограде, среди высоченных лип, в зеленой вязи которых вольготно грают грачи и галки. Воробьи неприкаянно носятся над землёй. На колокольне с заколоченными окнами сидят голуби. Время от времени они слетают вниз, где у огромной деревянной бочки с водой им сыплют на землю семечки.
Мы входим в церковь, и тут – свежая трава на полу. Молоденькие берёзки стоят в дверях, у икон, у распятия, в трапезной, у алтаря, у бокового выхода. Свет пыльно сочится в высокие, с решётками окна, в боковую дверь, и достаёт до аналоя, на котором лежит икона с изображением сидящих под дубом, за низким столом трёх Ангелов. Все кланяются друг другу, иные звучно целуются.
Начинается служба. Я помню только начало и обрывки, потому что, присев на ступеньку, напротив алтаря, тут же уснул, прижавшись к перилам. И, просыпаясь иногда, как из-под воды, улавливал неслаженное пение клира и голос священника, которому в ту пору было, наверное, лет девяносто. Он был так худ и так слаб, что едва переставлял ноги.
– Вставай, вставай скорей причащаца, – будит меня бабушка.
Складывает крестообразно на груди мои руки, подводит к батюшке, стоящему на амвоне возле маленького столика, на котором стоит серебряная чаша. Поддев дрожащей рукой длинной серебряной лжицей что-то из чаши, он протягивает мне, как показалось, кровь и говорит: «Причащается младенец…» – и называет моё полное имя.
Затем мне дают кусочек просфоры, и я запиваю его тёплой сладкой водичкой.
– Ай, какой молодец! Ай, какой умненькай! – льётся со всех сторон, и я гордо задираю голову, хотя и не понимаю, за что меня хвалят.
– Ну вот, – подходит ко мне Гриша-дурачок или убогий, как зовут его в деревне, лицо у него румяное, сытое, глаза карие, ясные, бородка курчавая. Ко всем подряд он нанимается в работники. Ни разу я не видел его унылым. Когда его просят прийти пособить, он всем отвечает: «Хорошо, если не помру я только!» И так весело при этом улыбается, словно помереть для него – плёвое дело. – Ну вот, – говорит он, – теперь и помирать можно!
– Таке молоды и помирать? – возражает бабушка.
– А чего бы чай и не помереть? – без всякого трагического оттенка в лице отвечает Гриша. – Помер – и прямиком в рай!
– Ишь, куда намылился! В рай! Рай-от заслужить сперва надо. В рай! – беззлобно ворчит бабушка, хотя ей самой очень хочется попасть в рай. Уж я-то знаю. Уши она всем этим своим раем прожужжала. Я даже немного представляю, что такое рай. Когда у бабушки в избе все прибрано, чистенько и светло, она вздохнет, бывало, и с тихой улыбкой на лице скажет: «Иш ведь, райко-то как!» Но почему она пожалела своего рая для Гриши, я понять не мог. Или это была не жалость? Тогда что?
Потом была длинная «вечерня», во время которой все стояли на коленях, на четвереньках, а я даже полежал на свежей травке. Во время этих стояний батюшка сам, стоя на коленях в открытых Царских вратах, дрожащим слабым голосом читал длинные молитвы, смысла которых вряд ли кто понимал, но слушали, благоговейно склонив головы.
Но всему на свете приходит конец. И вот уже народ затеснился к «кресту», а затем посочился в распахнутые двери.
С утра было теплее, а теперь небо сплошь затянуто тучами, ветер дует сырой. Бабушка, не обращая внимания на моё хныканье, тащит меня за руку так, что я едва успеваю переставлять ноги, но так и не утягивает от дождя. Он застаёт нас на полпути. Налетает шумной плотной стеной, взрывает мучнистую пыль. Становится холодно, зубы мои постукивают, и я уже не прошусь отдыхать.
И как хорошо, как приятно потом забраться на печь, напившись горячего молока с мёдом, упасть в овечьи шкуры и тотчас уснуть.
Просыпаюсь к вечеру совершенно бодрым. Всё бывшее кажется сном: и церковь, похожая на берёзовую рощицу, и невесомое порхание огоньков у иконостаса, и неслаженное пение старушек на клиросе, и трогательный голос батюшки: «О благорастворении возду-ухов… О все-е-ех и-и за-а вся-а-а…»
Раздвигаю занавески: за столом сидит бабушка с какой-то женщиной, что-то вроде нищенки или погорелой, в потёртом чёрном пиджаке, как у дяденьки-возницы, в чёрном платке. Бабушка подливает ей в глиняную миску похлебки, женщина аппетитно ест и рассказывает:
– А руки у Антихриста будут волосатыи и будет он поэтому в белых перчатках. Прикинется милостивым, а внутри волк. Волк в овечьей шкуре. И как скажут: «Перепись!» – стало быть, конец. И тогда солнце померкнет, луна превратится в кровь, и запылает земля от востока до запада… Но верным рабам огонь тот не повредит, как трём отрокам, которых в печь огненную бросили, а к ним Ангел небесный сошёл, и ходят они посреди огня и поют! А… – тут она подымает голову, и мы встречаемся с ней глазами.
Водворяется мёртвая тишина… И далее разговор их переходит на шёпот. Мне страшны эти слова, как сказка про Соловья-разбойника. Но и на того была управа – Илья Муромец. А коль и вправду всё так будет, придёт Илья и победит Антихриста.
* * *
Только садимся за стол, распахивается дверь и вбегает тётя Валя.
– Ой, мам, что там деется-то! Бык взбесился. На пастбище корову задрал. Пастухи вступились, так он их давай гонять. Страху что натерпелись! Насилу в калду заманили со стадом. Коров на дойку во двор загнали, так он и один на дворе беситса. Пристрелить бы, да как без председателя? Поди, докажи потом. Степан верхом в Егорьевское ускакал.
Нас с Сашком словно ветром выносит из-за стола. Прибегаем на ферму. Толпа народу: мужики, бабы, дети. В калде, у огромного лопуха, стоит огромный белый бык, с железным кольцом в ноздрях. Глаза кровавые, страшные, он ревёт, высуня язык, кося глазом и пуская пену. Копает под собой землю, поводит рогами. Две собаки крутятся перед его мордой. Пастухи подзадоривают их. Мужики ругаются, другие спорят, бабы охают и ахают, дети визжат от восторга. Кто-то кричит: «Едет!» Обернувшись, вижу подъезжающую двуколку, а в ней председателя в пиджаке, фуражке и сапогах. Подъехав, он лихо соскакивает на землю, выхватывает из пролётки ружьё и, нагнувшись, между жердей залезает в калду. Подходит близко к быку, который сразу затаился и притих, взводит курки и почти в упор выстреливает быку прямо в лоб.
Бык падает на передние колени, качаясь, валится на бок и, задрав голову, сучит по земле ногами. Поднимается пыль. Изо лба фонтаном бьёт густая чёрная кровь, заливает морду, землю вокруг неё.
Мне жалко животное, я хлюпаю носом и со страхом кошусь на председателя, который стоит в задумчивости, держа в руке ружьё стволами вниз. Они дымят. Быку сразу перехватывают горло и начинают свежевать.
– Племенной, зараза… – говорит председатель и, вскочив в пролётку, уезжает.
Мы с Сашком бредём домой. На пути нам попадается телега с задранной коровой. Брюхо у неё пропорото от паха, торчат сломанные рёбра.
– А мне так совсем не стласна, – хорохорится Сашок. – Я б ёво залазу с пулемёта – тла-та-та-та…
* * *
Жарко пылает костёр. В тоскливой дрёме, положа морду на лапы, поскуливает Волчёк, иногда вскидывается, прислушиваясь к ночным крикам пивика, шорохам, ржанью и храпу коней. Жабы заливаются в болотце, лес кажется совсем близким, страшен и тёмен. Я сижу, ткнувшись подбородком в колени. Приятно калит лицо, не оторвать глаз от огня, так и тянет протянуть руку и поймать взивающиеся к небу искры. Ночь такая тёмная, такая тихая, что кажется, кто-то стоит неподалёку в ожидании, когда потухнет костёр. Мы с Сашком сидим рядом с дедушкой. Гриша против нас, по ту сторону костра, лицо его раскраснелось, глаза расширились то ли от ужаса, то ли от вранья.
– Ходили летось бабы по ягоды, – говорит он, – да заплутались маненька. Кричат – ау. И им – ау. Оне туды. И приаукали к болоту. Допетрили, что леший их кружит, перепугались до смерти. А сорока над ими: «Тр-р-р, тр, тр…» Чуть живёхоньки из лесу-то вышли.
– Бре-эхня-а, – говорит дедушка. – Никаких таких лешиев нет.
– А домовые?
– И домовых нету.
– Ан есть, Ляксеич. На себе испытал. Лёг это раз в сенях не там, где обычно сплю, так ночь, как придавит, не вздохнуть, не пер… – и глянув на нас: – Ну да… Руки как плети, а он, гад, и трётся своей кошачьей мордой, под ладонь, зараза. Лезет. Насилу отвязался. Маманя баит, не любит, когда в доме непорядок.
– Ты это ври, да не завирайся, – говорит спокойно дедушка.
Кто-то мелькает над самым костром и с писком кидается прочь. Гриша смотрит, вытаращив глаза и разиня рот.
– Аяй!.. А вправду, Ляксеич, бабы сказывают про Ивана Зыбина, что колдун?
– Ванька-то? Дурак, скорее всего, а не колдун, – уверенно отвечает дедушка. – Бабы врут, а ты уши развесил, тетеря.
– Ну не скажи… Помню, раз шёл к нам, а я в окно усёк и перекрестил дверь. Так на воле стал и кричит: «Гришка, подь сюды, дело есть!» – «Ступай, говорю, в избу». «Да плево дело, выдь на минуту!» Я «Живые помощи» про себя давай читать, выхожу, а он – тресь себя по башке: «Хлеб в печи забыл!» – и тягу.
– Мели, Емеля, твоя неделя. Хлеб в печи забыл… Придумает же! Глупее ничего придумать не мог? – по обыкновению равнодушно возражает дедушка. – Ступай за хворостом!
– Ты чё, Ляксеич, не видишь, время какое? Луна над погостом. Леший след спутает, заведёт в болото да утопит.
– Гляди, беда какая! Одним лешим станет больше, а болтуном меньше.
Гриша обижается и отворачивается, с достоинством поглаживая бородку. Но обида вскоре забывается, и он начинает новую историю. Мы слушаем с жадным любопытством, косимся на лес и жмёмся к бесстрашному дедушке. Сашок засыпает. Я никак не могу заснуть, сердечко моё трепещет. Я смотрю на луну, на погост – и на меня нападает ещё ни разу не испытанный страх перед могущественной злой силой, от которой некуда деться…
Но всходит солнце и рассеиваются страхи вместе с темнотой, преображается мир, особенно радостно в нем после жуткой ночи, и костёр, казавшийся недавно единственным спасением, теперь выглядит жалко, как ядовитое пятно на теле земли.
* * *
Солнце перерезано пополам тонким сизым облачком, стоит над самым горизонтом, ниже того места, где расположен верхний порядок. Оно бледно-розовое, призрачное, печальное, тихое. Лёгкие сумерки, ни ветра, ни шороха. С той стороны, где мы с Сашком предполагали город, отдалённо доносятся весёлые девичьи голоса и переборы гармони. Это из соседней деревни идёт в нашу на гулянье молодёжь.
Мы с Сашком сидим на крылечке Светланкиного дома. Светланка в чистом платьице и всё поглядывает на меня. Весёлая процессия входит в деревню. Девки идут, взявшись под руки, во всю ширину. В середине высокая, чернобровая, черноволосая, не знаю, как её звать, и назову хоть Шурочкой. Голос её сочный, густой. Парни точно так же, только не под руки, идут следом. Гармонист между рядов. По ту и другую стороны, кто на завалинках, кто на лавках или как мы на крыльце, сидят старики и старухи. Точнее, почти одни старухи-вдовухи, потому что стариков в деревне всего пять.
Поют частушки в основном девки, парни отвечают редко, а вот семечки грызут бойко.
У милёнка моего
Поговорочка на «о».
Он на «о», и я на «о»,
Всё равно люблю ёво!
Сашок лыбится во всю ширину рта. Светланка не переставая косится на меня – и меня это начинает беспокоить.
Гармонисту за игру —
Табуретку синюю.
Четыре сына, восемь дочек
И жену красивую.
Парни смеются. Светланка ёрзает и будто нечаянно задевает меня плечом. Я отодвигаюсь, показываю ей кулак и говорю: «Ещё раз толкнёшь, получишь!» – «Сам получишь!»
Хриплым пропитым голосом запевает гармонист:
У меня девчонок много,
Как в корзиночке грибов.
Только я с одной имею
Настоящую любовь.
Ему тут же отвечают:
Гармонист у нас хороший,
Я его приворожу:
Я возьму и на гармошку
Две ромашки положу.
Дойдя до конца деревни, возвращаются назад. И так до наступления темноты. Солнце давно уже скрылось за холмом, стала темнее полоска леса, показываются звёзды. Кое-где уже светятся едва приметным заревом оконца. По одному расходятся старики и старухи. Песни тонут где-то за деревней. Мы с Сашком идём домой. И я очень рад, что, наконец, избавился от Светланкиного внимания. Мы спускаемся проулком и выходим на зады. Вдруг Сашок замирает и шепчет:
– Слысые?
– Чего? – шепчу и я.
– Сопот слысыс?
Спускаемся ниже. За усадами, в бурьяне, стоит с кем-то Шурочка. Я сразу узнал её по голосу.
– Ты ай белены объелся? – говорит она кому-то.
Шёпот. Возня. Шлепок.
– Ой! Ктой-то там?
Мы с братцем летим вниз, и ноги мои едва за мной поспевают. Вслед нам летит разбойничий свист. Мы перебираемся по жердям на ту сторону, и на родном берегу мне становится спокойнее.
– Чего это они там? – спрашиваю я.
– Зазымаюца.
– Зачем?
– Ну спелва зазымаюца, апосля зеняца.
* * *
Едем в лес за сеном. Бежит вдоль ржаного поля пепельная лента дороги. Лошадь идёт бодрым шагом, ровно катится по мягкой пыли телега. Пыль летит из-под копыт, брызжет в стороны. По ржи волнами ходит ветер, приятно обдувает лицо, шею, и если бы не строка, было бы полное блаженство. Откуда-то сверху льётся пение жаворонка. Задираю голову и вижу крохотную дрожащую в небе точечку. Правит Сашок, и время от времени покрикивает, как взрослый: «Посла! Но, лазлази тибя глом! Я кому говолю? Посла, говолю! Халела!» Я сижу рядом и краем уха слышу разговор деда с дядей.
– Я тебе, Степан, давно не указ, у самого дети малые, но как отец всёж-ки скажу. Коли в избу пустить свинью, она своё поганое дело сделает. Всё вверх дном перевернёт, всё опрокинет. А и выгонишь, не сразу порядок наведёшь. Так и в жизни, Степан. Мотри. Не пущай свинью в душу. Семья – дело святое. А с этим шутки плохи. Мотри, Степан…
Дядя сидит явно недовольный и всё отворачивается от дедушки. И когда отворачивается, рот его кривит нехорошая улыбка.
В лесу ветра нет и на поляне очень жарко. Звонко-оглушительно стрекочут кузнечики, поют птицы, стучит в отдалении дятел. Пока навивают воз, мы собираем конопатые ягоды луговой земляники, пресной, хрустящей на зубах, как песок. Потом забираемся наверх, на дрожащую громаду пахучего сена и, уцепившись за гнёт, смотрим по сторонам. На возу так высоко, что ступни ломит от страха.
* * *
Дедушка только что вычистил самовар и, сидя на крылечке, поглаживая сияющее на полуденном солнце самоварное брюхо, рассуждает вслух:
– Самовар – незаменимая вещь в избе. Ишь как блестит! Ну, блести, блести, милок… Вот, к примеру, на морозе назябнешь, пришёл домой – а на столе самовар сипит. Хошь руки об ёво грей, хошь выпей весь. А после бани? После бани без самовара тоска. А вода в ём от берёзовых углев, знаете какая лёгкая? Пьёшь и всё хочется.
Мы с Сашком не возражаем. За самоваром бабушка нас одаривает колотым сахаром, а по праздникам – «подушечками» и «печенюшками».
Когда дедушка уносит самовар, мы идём за дом, где в специально вырытой квадратной, на штык глубиной канаве тётушка месит ногами грязь – глину, солому и песок. Потом накладывает месиво в ведро и кидает рукой на плетёеную из тальника стену хлева. Брызги отлетают мне в лицо, прилипают и тут же засыхают щекочущими коростами.
Появляется дядя.
– Помочь? – спрашивает он, весело-виновато бегая туда-сюда глазами.
Хочет отнять у тётушки ведро, она со всей силы дёргает его на себя, оступается и чуть не падает.
– Чё цеплясся? – кричит она, раскрасневшись. – Ишь вцепился клешнями-то, как в своё!
– А то – чужое… – ненастойчиво возражает дядя.
– Сказала бы я тебе, да дети рядом!
Дядя будто только теперь замечает нас.
– Это откуда взялось? А ну марш отсель! Марш, кому говорю?
Мы удаляемся с повёрнутыми назад головами.
* * *
– Ну и посол в оголот к бауски под юбку! – говорит с презрением Сашок, и я соглашаюсь.
По дороге братец уверяет меня, что мёд там хоть ложкой черпай.
– Я узэ, навелна, целое ведло созлал! – говорит он и подтягивает штаны.
Сползают они у него вовсе не оттого, что широки, а оттого, что живот у него постоянно то надувается, то опадает, угадать невозможно. Ест же он всё подряд, без разбору. И всякий раз, похлопывая себя по животу, приговаривает: «В лусском пузе всё сгниёт!» И, по словам бабушки, ни одна холера его не берёт.
– А если он нас в свиней превратит?
Я боюсь не столько пчёл (я ещё не знаю, что они жалят), сколько колдовских чар Ивана Зыбина, на пасеку которого мы направляемся есть мёд.
– А клест на сто? – храбрится Сашок. – Мы яво клестом, он и сдохнет, как сильвяк!
Ульи на задах, у плетня, заросшего с нашей стороны репейником, конским щавелём, крапивой, лебедой, беленой. Кое-как минуем ферму, извозившись попутно в навозе, и пробираемся через бурьян к огороду. Какая-то пчёлка проносится мимо, потом ещё одна и ещёе. Добравшись до плетня, я слышу мерное гудение. И тут разом кончается геройство моего братца. Он хватается за голову и, отмахиваясь руками, с визгом кидается назад. Пчёлы за ним. Я приседаю в надежде, что беда минёт стороной, но тут словно иглой колют мне под правый глаз. Пчела отрывается и начинает тяжело подыматься. Я вскрикиваю от боли и бегу следом за братом. Пчёлы носятся над нами, бьют в голову, в шею, путаются в волосах, жалят. Если бы не высокий бурьян, нам пришлось бы туго.
Домой возвращаемся с воем. Голова моя становится деревянной, словно кто сдавливает её со всех сторон. Глаз совсем заплыл, щёку тянет вниз и, как что-то прилепленное, она трясётся при ходьбе. Изверга тут же наказывают, а меня стыдят:
– А ежели он тебе в печь велит лезть, полезешь?
– Не-е, – реву я, – в печь не полезу-у…
– И на том спасибо, – говорит дедушка. – Поди, жала выну.
* * *
Двое нас в комнате – я и Светланка. Почему мы вдвоём и никого больше нет, не знаю. Нам скучно, мы уже во всё переиграли и не знаем, во что бы ещё поиграть.
– В жениха и невесту давай играть? – предлагает Светланка.
– Как?
– Эх, очень даже абныкнавенна. Ты будешь жених, а я невеста, и мы поженимся.
– Как?
– Эх, очень даже абныкнавенна, как все люди женяца.
– Как?
– Очень даже абныкнавенна! Ты меня любишь? Ну говори, говори…
– Я не знаю.
– Как это ты не знаешь, ежели ты жених? Смешно даже. Ну? Говори.
– Чего?
– Я тебя люблю.
– Я тебя люблю.
– Ой, и я тебя тоже… Ну? Чего молчишь? Говори.
– Чего?
– Давай поженимся?
Я повторяю.
– Давай… Ну? Чего стоишь-то?
– А чего делать-то?
– Как это – чего? А целовать кто невесту будет? Дядя?
– Я не хочу.
– А зачем тогда говорил, что любишь?
– У тебя рот шершавый.
– А ты шибздик!
– А ты дура!
– А я тебя выше! – и она встаёт на цыпочки рядом со мной.
Я тоже встаю на цыпочки.
– Нет – я.
Спор заканчивается борьбой. Я побарываю Светланку, оседлав, раскладываю её руки во всю ширину. Она почти не сопротивляется.
– Ну, кто выше?
Она начинает хлюпать носом. Я спрашиваю: «Ты чего, больно что ли?»
– Всё, – отвечает она, продолжая хлюпать, – залетела.
Я отпускаю её руки, оборачиваюсь на открытую форточку, но не вижу того, что «залетело». Подымаюсь. Светланка садится и, поджав худые ножки, объявляет:
– Теперь меня точно убьют.
Я не понимаю, что и куда залетело и почему её за это должны убить, и спрашиваю её об этом.
– Эх, ты что, ля-ля что ли? Ни что залетело, а я залетела. И теперь у меня будет расти живот, и я рожу. А как мы не по-правдашному ещё жених и невеста, меня сразу убьют.
Я хочу возразить, что детей «надувает ветром», но понимаю, что, верно, это не так, и смотрю на Светланку в ужасе. Не могу представить ее тощую фигурку с животом. Она встаёт и одёргивает платьице.
– Тошнит штой-то… – говорит она поморщившись.
– Может, съела чего?
– Эх! Чай беременных со всего тошнит.
Приходит её мама, и мы садимся за стол. Мне хочется рассказать, как мы здорово играли в жениха и невесту, но вспоминаю, как Светланка сказала, что её убьют, и молчу. Мы едим, и я всё посматриваю на «неправдашную невесту» в ожидании, когда её начнёт тошнить, как недавно дядю Степана с перепоя, но Светланка уплетает за обе щёки, и я прихожу к выводу, что она меня обманула, но и в то, что детей «надувает ветром», я уже больше не верю.
* * *
Осень. Холодное беспросветное небо. Невесомый косой дождь, туман. Скучно на улице. Деревья голы, скелетной худобой оголились плетни. Не деревня – а пепелище. Дома черны, поля вокруг перепаханы.
Пасмурно и в избе. Сижу у печи и смотрю на костёр внутри… Не могу оторвать глаз. Когда прогорают дрова, бабушка разгребает угли по сторонам и ставит чугунок с похлёбкой, закрывает заслонку. Затем вываливает из дежи тесто на посыпанный мукой стол, срезает с боков длинным ножом. Небольшой кусочек теста опускает в крынку с водой – на закваску. Тяжело дыша, месит тесто. Утирает фартуком пот с лица. Через определённое время вынимает чугун из печи. Разбивает синеющие угли и сажает хлебы, укладывая их на капустные листы, чтоб не пригорали снизу.
Хорошо сидеть у печи, когда на улице сыро. Тепло, бездумно и так сладко-грустно на душе. В избе темно от бревенчатых стен, а печь празднично бела, и занавески на ней чистенькие, лишь ухваты рогато чернеют в углу да лежат на полу кочерга с совком.
Видя, что бабушка немного освободилась, прошу рассказать чего-нибудь.
– Уж и не знаю, право, чего… – по обыкновению отвечает она. – Разве что про звездочёта еще не баили…
– Который звезды считает?
– Нет. Звездочёт тот вроде кудесника. Судьбу по звёздам угадывал… Ну слушай. Жил, стало быть, на свете звездочёт. Звали его… А вот, как звали, забыла, имя больно чудное, ненашенское. Допытался, значит, он по звёздам, что родился в Русалиме Царь всея Израиля. Продал он всё, что у него было, а было у него немало, не молоденький уж был, в годах, купил на вырученные деньги три самоцвета, сел он верхом на коня и подался к месту встречи с другими звездочётами. Не один же он этим делом промышлял, и другие были. Вот и сговорились они сообща в Русалим идти. Дороги там не то, что наши: леса дремучи, реки кипучи, пески сыпучи, скалы да горы на пути непроходимыи. Словом, не лёгок путь. И народ вокруг разный – и добрый, и недобрый. Не все Бога помнят. И в тех дремучих лесах водились разбойники. Едет он – и вдруг стал под ним конь. Глянь-поглянь, а на дороге человек почти нагишом лежит. Голова в крови, стонет бедняга. Соскочил звездочёт наземь, втащил бедолагу на коня, перевалил через хребет и назад подался. Пока возился с им, все сроки прошли. Когда спохватился – чуть не зарыдал от горя. А тот, которого он из беды вызволил, был старый еврей. «О чём, спрашивает, пригорюнился?» Тот – так, мол, и так. «Ты, байт, не переживай так-то, а доподлинно известно мне из старинных книг, что в Вихлиеме Иудейском должен народиться Царь Израиля. Ступай с Богом – там Его встретишь». Возгорелася опять в нём надежда. Продал он один самоцвет, нарядил караван верблюдов разных там, и в путь. Долго ли, коротко ли ехал, не знаю, но всёж-ки добрался он до Вихлиема… А маманьки, а батюшки! Это что же тут деется? Глядит он и глазам своим не верит. Бегут по улице бабоньки, волосы растрёпаны, на руках у них ребятишки. За имя царские солдаты охотются. Детишек отымают и прямо на глазам матерей бьют головками о камни, а иных рассекают мечами. Осатанели, словом. Вбегает со страху звездочёт в одну избу, а там молодка с сынком на руках. Мечется, сердешная, не знает, куда сокровище своё единственное от беды схоронить. А солдатня тут уж как тут, сапожищами по приступкам топают. И взмолилась она тогда: «Спаси, мил человек, сынаньку, и Господь не оставит тебя». Сжалился над ней звездочёт, достал второй самоцвет и сунул начальнику ихнему, что над солдатами начальником был. Ушли они, спрашивает её звездочёт, что тут такое. И поведала она ему о рождении необыкновенного Младенчика, о том, что приходили к Нему на поклон мудрецы, похожие обликом, мол, на тебя, человек добрый. А как прознал про то Ирод-царь – велел всех малышей сничтожить. «И что, баит, неуж убили Его?» – «Нет, мол, батюшка, а слышала я, бежали они всем семейством в Египет». И звездочет подался туда. Не близок путь до Египта, но и там Его звездочёт не застал… И долго с тех пор всё ходил и ездил по белу свету в поисках свово Царя. Уж совсем стареньким прибыл он на праздник в Русалим. Глянь-поглянь, а и тут что-то неладное творится. Бежит по улице народ, кричит: «Казнь! Казнь! Все на казнь!» Когда ж прознал, сердешный, кого на кресте распяли, как последнего разбойника, опустился при дороге на камень и заплакал. И почто, думает, столько лет без толку скитался? Кому нужен теперь его самоцвет? Достал его из кармана, повертел в руке и уж хотел бросить с досады, да услышал чей-то истошный крик. Глядь: ведут солдаты молодую невольницу, с виду ровно с его краев уроженка. Признала и она земляка, в ноги ему кинулась: спаси, помоги. Он и выкупил её. Остались они вдвоём. И двух слов смолвить не успели, как затряслась земля, посыпались камни с высоких стен Русалима. И надо же такому горю случиться, один камень угодил ему прямо в голову. Повалился бедняга наземь с окровавленной головой. Молодка склонилась над ним. И вдруг слышит, как тот в своём предсмертном часе глядит кудай-то вверх и спрашивает кого-то: «Когда, когда я видел Тебя жаждущим и алчущим или в темнице и помог Тебе?» И тут лицо его просияло как солнце в полдни. «Так это, баит, был Ты?» – и помер.
Бабушка смахивает набежавшую слезу. Я тоже весь во власти воображения. И смерть, эта страшная смерть уже не кажется мне такой страшной, как прежде.
Бабушка встаёт с табурета. Прихватывая тряпицей, снимает с творила заслонку. По избе растекается запах печёного хлеба, аппетитный, так и сглатываешь слюну. Бабушка поддевает хлебы деревянной лопатой и кидает их на стол, слегка смазывает куриным пером топлёным маслом, которое тут же впитывается в корку, треснувшую где-нибудь сбоку, и накрывает хлебы полотенцем преть.
Угли уже задохнулись в печи, почернели. Бабушка выгребает их, складывает в ведро, а потом в специальный сундучок с другими углями. Часть засыпает в самовар, запаливает лучины и, кинув их в горловину, приставляет трубу, втыкая её одним концом в самовар, а другим в «тягу» на печи. Самовар потный от холодной воды, тускло блестит медью.
– Это штой-то задумался? – спрашивает его немного погодя бабушка.
Снимает трубу, заглядывает, а потом, сложив вчетверо полотенце, хлопает по горловине, как порой Сашку по голове. Приставляет трубу на место. Самовар, наконец, начинает сопеть, издаёт тоненький свист, поверхность подсыхает, становится зеркальной, и я строю рожицы кривому мальчику с широким, как у китайца, носом и сплющенной сверху головой. Когда самовар закипает, бабушка снимает трубу и накидывает заглушку – из пароотвода летят брызги.
* * *
Сквозь запотевшее оконце сочится тусклый осенний свет, на улице пасмурно и холодно, а здесь, в протопленной баньке, с выстоявшимся смолистым духом, жарко и уютно. Стены, потолок, каменка – всё чёрное, закопчённое. Тихо посапывает каменка. Дедушка трясёт над ней веником – подсушивает.
– Не жарко? А то поди в предбанник. Попарюсь, потом вас помою.
– Не-э, не жарко… – храбрюсь я, сидя на корточках на полу.
Тельце моё раскраснелось от жару. Я закрываю рот ладошками, чтобы не так горячо было дышать. Сижу на корточках, склонив голову меж колен. Пот бежит по лицу, попадает в глаза, в рот. Солёный, вкусный. Тело моё тоже покрывается капельками, как трава росой. Капельки набухают, а затем стекают грязными ручейками. Дедушка зачерпывает из таза, где недавно парился берёзовый веник, и плещет на каменку. Камни взрываются белым облаком, и пепел вместе с жаром садится мне на спину и голову. Я дышу часто-часто и всё одно задыхаюсь.
– Деда, жа-арко, деда, – хнычу я и ползу к дверям.
Дедушка осторожно, чтоб не обжечься о пар, слезает с полки и отворяет мне дверь. Я быстро выползаю в предбанник, дверь захлопывается.
«А как же в аду?» – думаю я, припоминая бабушкины истории о мучениях грешников. Предбанник мне теперь представляется раем.
Сашок сидит на лавке и наблюдает за мухой, которой он оторвал одно крыло. Муха прыгает, переворачивается на спину и дрыгает лапками. Братцу это кажется забавным. Я сажусь на лавочку и устало опускаю руки на колени. Плечи тяготит, голова кружится, сердце бьется сильно, слегка подташнивает.
– Сто, упалилса? – спрашивает Сашок.
Он уже замёрз сидеть тут, кожа на нём гусиная, а всё равно не идёт в баню, боится.
– А жарко как!
– У нас самая залкая баня в дилевне, – хвастается братец. – А папка ыссо сыбсе палица. Лас, лас себя веником-ти. Выбезыт – и в снегу валяца. А потом ыссо палица.
– А ты что не паришься?
– У меня баска клузыца. Один лаз я дазы о сюгунок тлеснулся. А вылосту, тозы буду палица.
Минут через десять выходит дедушка. Он долго сидит отпыхиваясь и постанывая, глядя на нас мутными глазами.
– Ох, ух, ох, ух… – постанывает он.
Наконец, дедушка приходит в норму, открывает отдушину, слегка выстужает баньку, и тогда мы с Сашком идём мыться. Сначала дедушка моет нас самих (как обычно в банях), а уж потом, под конец, головы. Моет щёлоком, который получается, если печной золы положить в воду, когда она осядет, постоит, получится щёлок. Волосы от него становятся мягкими, нежными, как шелковистый кукурузный покров на початках.
Из баньки выходим затемно. И я, шагая по тропке, среди вишен, чувствую своё горящее лицо, лёгкость и приятную задумчивость в голове. На столе блестит самовар, чаёк душистый, со смородиновым листом. Сахар наколот маленькими кусочками, которые долго и приятно тают во рту, когда прихлёбываешь из блюдечка чаёк. Пот бежит по лицу, и я вытираю его полотенцем.
Внимание! Это не конец книги.
Если начало книги вам понравилось, то полную версию можно приобрести у нашего партнёра - распространителя легального контента. Поддержите автора!Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?