Текст книги "Баязет"
Автор книги: Валентин Пикуль
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– А ты женат, Назар Минаевич?
– Освободила покойница, – с печалью отозвался есаул. – Мой грех был, что богатую взял. На сундуки позарился. Сам-то я из бедных. Нам богатство в диковинку было. Вот и показала она мне, как шилом патоку едят! Да и квелая была, лядащая баба. Одначе насупротив ее не моги: горло перегрызет. Не дай-то бог, сколько я через эту свою зависть к богатству мучениев принял!
– Детишки-то есть? – спросил Карабанов, удивляясь откровенности признаний есаула.
– Дочка одна. Лизаветой кличут. Девка хорошая. Все в книжку да в книжку так и тычется… Ладно, поехали-ка мы с тобой далее, неча время терять!
Бессонная ночь прошла в разъездах. Светало медленно, словно нехотя; туманы, повисавшие в долинах, не спеша таяли. Полусотни ехали вдоль какой-то узкой, но бурной реки, за которой уже лежала Туретчина.
– Эвон, – махнул есаул плетью, – уже не наши овцы пасутся! Тоись, – поправился он, – и наши они, почитай, коли их по ночам из расейских аулов хищничают!..
Отряд возвращался обратно в Игдыр, и казаки, теперь уже не стесняясь, посапывали в седлах.
– Война будет, – сказал вдруг Ватнин вполголоса, ни к кому не обращаясь, и глубоко, надрывно вздохнул.
Карабанов тоже подумал о войне, но страхи его были иными: он знал, что сотня мало верит в него, видит в нем чужого, непонятного человека, и заслужить эту веру Андрей сможет лишь в каких-то диких, отчаянных рубках.
– Будет, – не сразу отозвался он, – будет война, Назар Минаевич, только не тебе бы вздыхать, а мне!..
И вдруг откуда-то из ущелья вихрем выскочил на поджаром арабчаке курд и, вздыбив лошадь, заплясал на своем берегу, заголосил весело:
– Ай, гяур, гяур! Совсем плох гяур – в гости не позвал. Осман – хорош; иди, говорит, в гости. А урус – нет, жадный урус…
Казаки ехали молча, только изредка лениво поплевывали в кипящую на порогах пену. А курд смеялся, а конь его крутился чертом, а одежды горели.
Этот курд был, видимо, богат, и одет он был вот во что: малиновая куртка с разрезными от плеча рукавами, шаровары синие, в золотых шнурах, из ярких шалей пояс, сапоги желтого сафьяна, высокая чалма перевита цветными платками, сбоку кривая шашка, а на левом локте щит из буйволовой кожи, укрепленный изнутри медной сеткой.
– Плохой гяур, поганый, – кричал он через реку, – мой собака плюются… Гяура варил долго… один день, второй ночь… он вонючий, гяур. Уши урусу отрезал – плохой уши, не жирный…
Казаки молчали, но уже стали косо посматривать из-под своих папах на другой берег. Только один Ватнин как будто и не слышал ничего – как ехал впереди, так и едет. Наконец курд истощил свое остроумие и, развернув коня, задрал ему хвост, продолжая орать:
– Эй, урус, вот твой баба… вот твой бог… Мой аллах высоко, а твой бог под хвост живет…
Потом фантазия курда пошла еще дальше: высоко привстав на стременах, он начал спускать с себя шаровары.
Дениска Ожогин не выдержал, выстрелил для острастки – не попал, и курд снова рассмеялся.
Карабанов неожиданно подумал, что, случись набег турецкой орды на спящий Игдыр, и вот эта скотина может захватить его Аглаю, еще теплую, с постели, растерянную, в одной рубашонке, ничего не понимающую и жалкую в этом ее непонимании…
Этого для него было достаточно.
– Господин поручик! – закричали ему. – Вернись, благородье… Куда ты?
Захлопали суматошные выстрелы, но Лорд уже разрушал грудью стремительный поток. Словно чугунные ядра, перекатывались под его копытами камни.
Андрей едва успел выхватить шашку, как на него круто налетел, полный силы и решимости, турецкий башибузук. Сталь со звоном царапнула сердце поручика страхом, но сильные лошади уже разнесли их в стороны…
– Ой дурак! Ой дурак! – долетал с того берега голосина Ватнина…
В Пажеском корпусе его обучал фехтованию француз Шетарди – веселый и легкий, как Фигаро, он и драться учил легко и красиво. Но теперь перед Карабановым стоял не благородный противник, и не тонкое, почти ювелирное искусство владело его саблей, а животный инстинкт наживы и крови…
Казаки и пришли бы на подмогу к поручику, но воющий смерч горной воды страшил их коней, и до Карабанова долетали только их советы:
– Потрафь справа!
– По щитку-то сунь, сунь!..
– Не пущай за повода хватать!..
– Руби, а не коли: у яво панцирь!..
– Локоть отставь, срубнет…
Улучив момент, Андрей ударил снизу, отбив саблю врага в сторону, и сам не заметил, когда щит был раскроен им надвое. Еще два-три перехлеста лезвий. «Так, – решил поручик, – теперь я возьму его на финтугардэ».
– Вжиг! – пошла вперед шашка: успел увернуться, вшивая гадина…
– Ай гяур, ай гяур!
– Замолчи, собака! – прикрикнул Андрей.
Вжиг… вжиг… дзинь… дзень…
Лошади грызут одна другую – звереют тоже.
«Раз! – на тебе, получай», – и сабля курда со звоном взлетела кверху; он едва успел перехватить ее за ремень.
– Ловок, бес! – донеслась из-за реки похвала Ватнина, но к кому она относилась – к нему или к курду, Андрей сообразить не успевал.
Вжиг… вжиг…
Все-таки, что ни говори, а спасибо вам, мсье Шетарди: этот дикарь уже не наскакивает, а только защищается…
Раздалось: «Крак!» – и Андрей опустил свою шашку. «Неужели так просто убить человека?» – подумал Карабанов и удивился, что нет в нем никакой жалости. Он долго ловил недававшегося арабчака и отдал лошадь Ожогину.
– Бери! – щедро сказал поручик.
12
И двум очам полузакрытым
Тяжел был свет двойного дня.
С. П. Шевырев
Состоялся неприятный разговор. Потресов поймал его за рукав на улице, оглянулся воровато и жалко, спросил:
– Андрей Елисеевич, вы меня извините, пожалуйста, но… Нет ли у вас взаймы? Рублей сорок?
– Вы знаете, майор, – сказал Карабанов, – я давно ждал, что вы попросите у меня денег. И меня даже предупредили, чтобы я не давал их вам.
– Да? Кто?
– Капитан Штоквиц.
– Боже мой, ну что я ему сделал плохого? – приуныл майор. – Выручите, голубчик, если можете!
– И я, – досказал Андрей, – конечно, с удовольствием бы вас выручил. Я не обращаю внимания на сплетни. Но, увы и ах, сам без копейки!
Потресов сразу как-то сник, даже обмяк телом, погоны повисли на его плечах наклонно.
– Вы не поверите, но так надо, так надо. Хотя бы рублей двадцать! – И лицо у майора плаксиво вытянулось; стало его жалко – у него были такие добрые и чистые, как у ребенка, глаза…
Карабанов вынул из кармана дорогую папиросницу, полученную в приз на скачках в Красном Селе от великой княгини Евгении Максимилиановны Лейхтенбергской; крупный солитер, вправленный в платиновую подкову, хранил в себе надежду Андрея когда-нибудь кутнуть на его стоимость.
– Пошлите денщика к менялам на майдане, – щедро разрешил он майору. – Возьмите себе сколько нужно, а остальное просадим в Эривани. Берите…
– Нет, что вы, спасибо, но… не могу я вас лишить такой вещи! Извините меня…
Потресов ушел, сгорбившись. И то, что не удалось выручить человека в беде, было обидно и неприятно. Карабанов поспешил скрыться в казарме.
– Куда вы собираетесь, Штоквиц? – спросил он.
– Не хочется, гвардионус, да надо. В Эривань!
– Чего же не хочется? – вяло улыбнулся Андрей. – Там можно хотя бы попьянствовать.
– Если бы один ехал, – согласился Штоквиц, – так и запьянствовал бы, наверное. А то ведь со мной еще полковник Хвощинский… Сам не пьет и другим не дает! Согласитесь, что это самая противная категория людей.
– И надолго? – спросил Андрей, а в глотке у него уже стало сухо, как тогда, в дорожной харчевне, когда впервые услышал ее имя.
– Да черт его знает, поручик! – продолжая собираться, ответил Штоквиц. – Все зависит от того, как совещание. День или два, наверное. А потом, я думаю, откроем границу для эшелонов. Государь император, говорят, уже выехал из столицы и направился в Кишинев…
Штоквиц ушел, и Карабанов, оставшись один, тяжело задумался, – так обдумывают ночное убийство, так интриганы готовят свои поклепы, так игроки решают судьбу последней карты. В этом случае Андрею было нелегко… Молодой, быстрый, далеко не дурак, порывистый в чувствах, он никогда не смущался положением любовника при замужней женщине и пользовался одинаковым успехом, начиная от дачных вертепов на Полюстровских водах и кончая темными будуарами пожилых великосветских барынь. Но к Аглае он всегда относился честно: рядом с ней и он бывал другим – лучше и чище…
Однако теперь, оторванный от прежней жизни, заброшенный в самое захолустье империи, где его никто не знал и он – никого, Карабанов был одинок, и Аглая была последним звеном в его прошлом. Старое влечение к ней, как зерно, долго пролежавшее под спудом земли, вдруг созрело и взошло свежим зеленым побегом – любовью, – так хотелось думать Карабанову об этом чувстве.
И весь день он ходил по душному Игдыру как пьяный, в каком-то сладком полусне. И виделось ему при дневном свете то, что дано человеку видеть только ночью. Бывает же такое. Ну куда человеку деться?..
Сел на завалинке играть с прапорщиком Латышевым в шахматы. Прапорщик хотя играл и хуже Андрея, но раздражал его комментариями.
– Я возьму у вас коня, – предупреждал поручик.
И, в раздумье берясь за патрон от «смит-вессона», заменявший фигуру коня, Латышев с пафосом декламировал:
– Что ты дремлешь, конь ретивый, что ты шею опустил?..
Карабанов говорил ему:
– Здесь можете ходить слоном.
И прапорщик, хватаясь за пуговицу от солдатского мундира, заменявшую фигуру, вспоминал из басни Крылова:
– Слона-то я и не приметил…
Наконец все это надоело Андрею, и он перевернул шахматную доску с патронами и пуговицами ко всем чертям собачьим:
– Да что вы, прапор, будто гимназист, хрестоматию мне тут зубрите? Играть так играйте, а просвещать меня не советую!..
Не зная, куда деть себя, пошел на базар. Очертя голову ринулся Андрей Карабанов в этот яркий азартный омут. Шум, толкотня и запахи оглушили его. Карабанов жевал кишмиш, лез пальцами в бочку с дегтем, с видом знатока стучал ногтем по кувшинам. Из озорства отдернул на одной красотке чадру, плетенную из конского волоса, и в ответ на его дерзость старый повелитель, толстоносый грязный айсор, издал глухое шипение.
– Ну, не шипи, – сказал Андрей ревнивцу. – Я вот у тебя эту бирюзу покупаю…
Чья-то рука легла ему на плечо: это был Клюгенау.
– Не советую покупать, – с усмешкой заметил барон. – Бирюза – камень зловещий. Столетиями она растет на костях людей, умерших от безнадежной любви. Пойдемте-ка лучше со мной и послушаем пение нищих «сатаров»!
Прислонясь тощей спиной к стене караван-сарая, нищий перс сидел на солнцепеке, раскинув босые черные пятки. Впалый и влажный рот его был полуоткрыт, вокруг него кружились знойные зеленые мухи. Он был одет в русский полушубок, вывернутый шерстью наружу; по голой груди его, бронзовой от загара, медленно струился грязный пот. Лицо сатара было матово-зеленоватым, и узкие персидские глаза томно посмотрели на офицеров.
– Восточный соловей, неподражаемый Рубини из Баязета! – сказал Клюгенау и бросил перед певцом монету.
Сатар достал из-за спины медную тарелку. Первый звук его голоса был печален и напоминал далекое эхо в горах. Но вот певец оживился, высокая нота, дребезжа и вибрируя, взлетела куда-то к пыльному небу. От напряжения пальцы на ногах сатара широко растопырились. Кадык на его шее, острый и шершавый, круто перекатился под мокрой от пота кожей, и он закрыл лицо тарелкой.
– Боже мой! – удивился Карабанов и невольно вздрогнул: в этом напеве он услышал отклик своим желаниям, каждый звук голоса опадал на него, казалось, расплавленными каплями. – C’est etonnant! Mais on n’y peut rien comprendre, – добавил он, повторив по-русски: – Удивительно! Но тут ничего нельзя понять…
– Обратите внимание, – сказал Клюгенау задумчиво. – Этот сатар переплетает одну ноту с другой, словно нити в драгоценном хорасанском ковре. И притом, где же тут предел законам человеческого дыхания, если эти нити у него бесконечны?
– Я больше не могу, – сказал Андрей и отвел тарелку от лица сатара.
Нищий, впавший уже в какой-то экстаз, продолжал свой мотив, и только тут поручик увидел, каких трудов ему стоит пение: лицо сатара было обезображено выражением муки; искривленное и уродливое, оно было почти отвратительно…
– Вот тебе еще! – бросил поручик монету нищему и в этот момент увидел Аглаю.
Рассеянно озираясь, она пробиралась через толпу, а за ней следовал денщик мужа с громадной корзиной овощей на плечах. Андрей, расталкивая ораву торгашей, кинулся вслед за ней, перехватил за локоть:
– Аглая, постой… Ты нужна мне… Постой!
Она остановилась.
– Зачем я тебе, Андрей?
– Аглая! Я был лишен тебя целых два года. Но сейчас, когда ты рядом, когда ты меня любишь…
– Я не люблю тебя, Андрей. Нет. Не люблю.
– Это неправда. Я приду к тебе сегодня.
– Не смей и думать.
Поток людей вертел их в своей толчее и нес куда-то.
Андрей не выпускал локтя женщины.
– Ну скажи хоть одно слово, – просил он.
– Уйди, Андрей. Вон идут офицеры. Боже мой, что я стану говорить дома?
– Аглая, скажи – ты думаешь обо мне, да?
– Нет, Андрей, не думаю.
– Ну, так я приду к тебе и заставлю думать…
– Андрей, мой милый. – Аглая остановилась. – Забудь меня… И не смей приходить: я посажу денщика у дверей, и он тебя не пустит!..
День этот прошел в каком-то душном угаре. Вечером принял рапорт от урядника.
– Лошади здоровы, – сказал Трехжонный.
– А люди? – спросил Андрей.
– Здоровы, – вздохнул урядник. – Люди не лошади: им ничего не сделается. А вот – лошадь!..
– Я тебе уже говорил, что доклад надо начинать с людей, а не с лошадей… Понял?
– Да чего тут не понять… Вот я и говорю, что лошади здоровы и люди тоже…
Настала ночь. Карабанов отчаянно решился. Денщика, как и следовало ожидать, у дверей не было. Но сами двери были приперты изнутри чем-то тяжелым. Андрей тихо постучал. Бродячая собака подошла к нему из темноты и, помахивая хвостом, обнюхала полы его шинели.
– Иди, иди, – сказал он ей, – не до тебя мне сейчас…
Обойдя саклю вокруг, Карабанов забрался в колючие заросли терновника. Выпутываясь из цепких ветвей, подошел к окну, задернутому занавеской. «Наверное, здесь», – решил он. Андрей, придерживая шашку, неслышно перекинул ноги через подоконник…
Аглая спала глубоким сном, разметавшись на широкой тахте, удивительно прозрачная и светлая. Поручик тихо присел с ней рядом, погладил ее колено.
– Аглая, – шепотом позвал он, – проснись…
Женщина проснулась как-то рывком, стремительно вскочила на ноги, в одной сорочке, босая, отбежала к стене.
– Ой, кто здесь?
– Не бойся, это я…
– Зачем ты пришел? Я же ведь просила тебя…
– Прости, – повинился он.
– Уйди сейчас же, Андрей!
Карабанов медленно приблизился. Губы женщины мелко вздрагивали, когда он целовал ее.
– Ты любишь меня? – спросил он.
Она молчала.
– Почему ты молчишь?
– Я пропаду с тобой!
– Ну и пропадай, – сказал он, и шинель сползла с его плеча на пол…
– Андрей, – уже не защищаясь, а только закрывая лицо ладонями, почти умоляла она. – Ну что ты делаешь, Андрей? Уйди, я же ведь просила тебя…
– Я так хочу, – ответил он и продолжал ласкать, жестоко и бесстыдно…
И на вторую ночь он пришел снова. Она лежала перед ним, уже открытая вся, робкая и доверчивая.
– Ты мой милый, – говорила она. – Я даже не знала, что все это так… так хорошо! Если бы ничего у меня в жизни не осталось больше, то стоило бы жить, чтобы принадлежать тебе…
Он поцеловал ее, и она спросила:
– Боже мой, что же дальше-то будет? Ты знаешь?
– Нет, – признался он.
– Вот и я не знаю…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Дальше был Баязет.
Ночные всадники
24 апреля царь прибыл в Кишинев и подписал манифест о войне… Мы еще не могли предвидеть тогда всего, что лежало за горами Агрыдагского перевала, но само звучание этого слова – «Баязет» уже дразнило и распаляло наше воображение. Издалека он казался нам даже прекрасным. Главные силы армии были брошены на Каре и в долины Евфрата; генерал Тер-Гукасов отчленил нас от своего отряда, и полковник Хвощинский открыл перед нами ворота Баязета; об этом прекрасном человеке я всегда буду вспоминать с особенным уважением…
Штабс-капитан Ю. Т. Некрасов
1
В горах лежали снега, проливные дожди, нагнанные ветрами с Каспия, лили три дня подряд, расквашивая и без того дурные дороги, потом на землю хлынуло солнечным нестерпимым жаром, грязь быстро испепелило в горькую пыль, и тогда по этой пыли, проклиная ее и глотая ее, двинулся баязетский эшелон Эриванского отряда…
Арарат – как зернистые головы рафинада в синей обертке древних небес; он слева от дороги, а сама дорога – будто дьявол проложил ее здесь: раскидал кое-как камни, повырывал деревья, напетлял, напутал и перекинул на страх путникам легкие скрипучие мостки над ущельями. Орговский пост!.. Кордонные казаки сворачивают службу: хранить уже нечего, коли прошла вперед армия. Дорога забирает вправо, потом все вверх и вверх… Чингильский перевал; пока пройдешь его, захочешь рубаху переменить, нелюбимую жену вспомнишь, лютому врагу обиды простишь.
«Агры-Даг» – таково название горным страхам.
– Слава, богу, – крестятся пожилые, когда перевал закончился, – теперь, кажись, от неба к земле идем!..
И вдруг за поворотом зовет петух, выходит на крыльцо в паневе и бусах девка Алена, визжат на коромысле пустые ведра, толкуют старички на завалинках, пятистенки смотрятся в ущелье резными окнами, потянуло из труб над избами ядреным духом печеного хлеба.
Но – нет: здесь не напоят солдата водой, не всплакнут по его судьбине, доведя до околицы, старая бабка не сунет в ранец печеных яичек, не дадут глотнуть молочка. Угрюмо и одичало проходят русские солдаты через такие деревни: молокане да духоборы, беглецы из России, они притулились к туркам, ищут за горами высокими свою веру.
– Ать-два… Ать-два! – иногда кричат офицеры.
Идет вперед армия – лишь один ее эшелон, а сколько таких эшелонов проходит сейчас, и земляки где-то уже шагнули через Дунай – навстречу славянам: там-то небось веселье!..
Ой да и горы же
Вот горы крутые вы.
Мои высокие
Ой вы дозвольте, горы,
У вас постояти:
Ой да не год нам здесь,
Не год годовати…
– Кто там язык оттянул? – кричит из седла Штоквиц. – Или по морде не получал давно? Прекратить! Здесь камни едва дышат – вот-вот жахнет обвалом…
Спустились еще ниже. Вот уже и долины – солончаки, сады и мельницы. Армянские аулы, курдские шатры плещутся шелками в ущельях, в зелени бузины. Пахнуло живым, человеческим. Дорога распахнулась пошире.
Вода плещется в бурдюках, замотанных в мокрые циновки. Трещат по камням, как митральезы, лазаретные линейки и аптечные двуколки. Крякают на ухабах артиллерийские фургоны. Ракетные станки[2]2
Ракетное оружие нашло применение в войне 1877–1878 годов, хотя было еще далеко не совершенно. Русские офицеры того времени приписывали ракетам сильное деморализующее действие на противника, особенно на конницу. Внешне ракетный станок напоминал современный миномет. С вооружения русской армии ракеты были сняты в восьмидесятых годах прошлого столетия.
[Закрыть], словно одобряя все это, кивают треногами на поворотах. Важно плывут заноздренные в кольца верблюды: на их горбах ящики с гранатами, патронами в переметных хурджинах, плоты из гуттаперчи для переправ через реки. Следуя за эшелоном, дымят походные кузни; два коваля, ефрейтор и солдат, тут же, скинув мундиры, бьют молотками по железу, спешат не отстать от эшелона. И совсем уже в хвосте отряда, невидимая в облаке пыли, орущая и блеющая, тащится гонимая гуртоправами баранта овец – запас жира и мяса для баязетского гарнизона.
Идет солдат, шагает солдат. На всю войну отпустили ему 182 патрона, и учили его фельдфебели так:
– Ты, деревенщина, три выстрела дай, а потом – беги; коли добежал живой, – сучи яво штыком, нехристя, о пальбе же забудь теперича, потому как не твоего это ума дело!..
Офицеры учили фельдфебелей иначе:
– Понимаешь, братец, дело-то тут такое, как бы объяснить тебе попроще?.. Солдат – дурак ведь, сам знаешь, учить его трудно. А так – пусть себе штыком бьется: дураку оно проще!..
Генералы учили офицеров поточнее:
– Господа, пусть в Европе выдумывают что хотят. Техника там, все такое. Суворовы-то все равно не у них, а у нас были. Мужик у нас, слава богу, темный: его на врага надобно только науськать, а там, глядишь, дело-то и завертится…
Генералов же учили тоже, но преподносили им эту мысль уже в ином виде:
– Штык дает, ваше превосходительство, самый быстрый и решительный результат, активно воздействуя при этом морально, в то время как огнестрельное оружие подобного результата не имеет и, подрывая нравственную основу, ослабляет потенцию наступления…
Идет солдат, шагает солдат. По горным тропам идет, где оставил свой след бродяга-тигр; шагает по долинам, где в белом цветении шумят сады, и в каждой завязи – слива, персик, инжир, хурма или нежная тута. «Вот уплетать-то будем, – надеется солдат. – И домой наберем, ежели не под крест ляжем!»
Давит в загривок ранец, шанцевый инструмент шлепает по боку, крутится фляга, оттянула руку винтовка, натерла плечо скатка шинели, жесткий ворот мундира врезался в подбородок.
– Ать-два… Ать-два!..
Идет солдат – идут 182 патрона:
1 – в магазине,
35 – в поясе,
24 – в ранце,
60 – в вагенбурге,
52 – в хурджинах,
10 – в обозе…
Итого – 182 выстрела, не больше, может сделать он в эту войну. Генералы все сосчитали – не сто и не двести, а вот именно 182: «Вишь ты, Ванюха, генералы-то какие у нас точные, тютелька в тютельку!» А только вот интересно бы знать Ванюхе: отчего это иной патрон в ружье не зарядить? Даже с дула совать пробовали – нет, не лезет, проклятый.
– Ваше благородие! Опять не лезет…
Некрасов берет патрон, швыряет его в канаву:
– Сволочи! Опять не тот калибр…
Нагоняя офицеров, штабс-капитан говорит:
– Милютина все-таки винить трудно: не будет же сам министр сортировать патроны по ящикам. И как министр он сделал для армии уже много. Но еще с докрымских времен, господа, все катится по старинке. Реформы только причесали армию, но мода прически – ходить растрепанным – осталась прежняя. Солдата мутят и портят генералы, которые носятся с этим штыком, как нищий с писаной торбой. Так и кажется, что они готовы испытать превосходство штыка перед пулей на собственном пузе!
– К вам прислушиваются нижние чины, – замечает Штоквиц.
– Ну и пусть слушают… Надо же когда-нибудь простому человеку знать правду-матку!
Потресов, сидя на прыгающем лафете, удерживает между колен узелок с едой.
– Вы бы посмотрели, – кричит он издали, – что мне подсунули в арсенале! Целых две тысячи «шароховых» гранат, уже снятых с вооружения…
– Черт возьми, – молодо рассмеялся Карабанов, – может, лучше повернуть обратно? Ведь турок вооружали англичане…
Евдокимов с улыбкой посмотрел на него сбоку:
– Уверяю, поручик, что сейчас наш солдат способен побеждать даже с дубиной в руках. Дрын из забора выломает – и… «Veni, vidi, vici»[3]3
«Пришел, увидел, победил» (лат.).
[Закрыть]. Потому что пусть даже серый, щи лаптем хлебал, еловой шишкой чесался, он все равно понимает смысл этой войны…
Полковник Хвощинский остановил лошадь, хрипло и надсадно прокричал в самую гущу пыли, повисшей над колонной:
– Господа офицеры! Прошу подъехать ко мне!
На разномастных лошадях, в посеревших за день рубахах, на которых даже погоны покоробились от едкого пота, его окружили офицеры баязетского эшелона.
– Господа, – начал Хвощинский, сгоняя с шеи коня здоровенного овода, – перед нами лежит Туретчина: русская дорога кончается, эти камни и скалы – уже не наши… Не мне объяснять вам священные цели этой войны, ежели каждый из нас глубоко страдал все эти годы от желания помочь нашим братьям по духу, культуре и крови. Мне бы очень хотелось пожелать вам всем вернуться обратно на родину в любезное нам отечество, но… Вы сами понимаете, господа, что это, к сожалению, невозможно. Однако я уверен, что все честно выполнят свой долг и не посрамят чести славного русского воинства… Помолимся вместе, господа!
Офицеры сняли фуражки и часто закрестились. Исмаил-хан Нахичеванский, сойдя с лошади, расстелил на камнях изящный сарухский коврик и, оттопырив зад, творил священный намаз. Асланка, денщик его, стоял с полотенцем в руках. Клюгенау подтолкнул Андрея локтем, и они оба улыбнулись…
Снова раздались команды:
– Первая сотня, на рысях – в голову!
– Хоперцы, куркули собачьи, куда вас понесло?
– Барабанщики, дробь!
– Осади полуфурки… назад, назад!
– Полы шинелей – за пояс, вороты – расстегнуть!
– У кого ноги натерты, сдать ранцы в обоз!..
Снова начинался поворот, и там, где дорога круто падала на дно ущелья, сливаясь с разливом мутной воды, все увидели крест.
Россия кончалась крестом, который словно зачеркивал прежнюю мирную жизнь, и где-то вдали уже всходил над скалами кривой, как ятаган, полумесяц ислама – символ горечи и обид, претерпленных славянами.
Крест!..
2
Ветхий, покосившийся, из обрубков корявого орешника, этот крест хранил на себе следы глубоких, еще свежих царапин, – какой-то зверь ходил сюда, наверное, по ночам и точил об него свои когти. А рядом, отброшенный кем-то в сторону, валялся покоробленный лист ржавой жести, и на нем еще можно было разобрать слова:
Господи, приими дух их с миром. Покоится тута прах полковника Тимофея, урядника Антипия и рядового Назария, за веру и Отечество главы свои в 1829 годе на сем месте поклавших.
– Поправить крест, – распорядился Штоквиц.
Ватнин откусил размочаленный кончик плети, сплюнул на сторону, сказал задумчиво:
– В двадцать-то девятом годе здесь ишо мой батька, как и мы теперича, Баязет шел отымать у турка. Ой и страху же они натерпелись! Две недели подряд по солнышку, как батраки, вставали и, пока не стемнеет, по стенам насмерть рубились. Ни одного офицера не осталось. Воды – ни капли, солили конину порохом… Дюжий у меня молодец был батька! Я сопляк перед ним, он меня в баранку скрутнет и в огород закинет…
Карабанов уютно и мерно покачивался в седле. Над кружками солдатских голов и папахами казаков торчали, в ряд с пиками, взятые от пыли в чехлы, боевые штандарты. А вокруг, куда ни глянешь, мелькают крепко взнузданные морды лошадей; местная милиция щерится зубами на черных прожженных лицах. И висит над людским гвалтом ярко-красное безжалостное солнце, словно подвешенное над колонной в буром венчике пыли!..
Но при вести о переходе границы сразу стихли крики и разговоры, казаки оборвали песню. В суровом, почти благоговейном молчании сами собой погибли смех и шутки.
Не было ни одного, кто бы не оглянулся назад – посмотреть да горы Кавказа, за которыми лежала милая сердцу Россия, вся в пушистых вербных сережках, вся в мутных весенних ручьях. Кто крестился, скупо поджимая опаленные жаром губы, кто слал поклоны на север, прижимая к груди натруженные крестьянские руки, и видел Карабанов, как покачнулся в седле Ожогин и припал к холке коня…
– Дениска, ты снова пьян, подлец? – И поручик огрел его нагайкой по спине.
Казак поднял на офицера глаза, наполненные слезами.
– Ни вот капли, ваше благородие. Ежели што, так урядника спросите. И фляги не отворачивал…
– Так что же с тобой?
– А муторно мне, ваше благородие. Впервой родину спокидаю. Ровно змея мне титьку сосет… Дозвольте хоть жигитнуть от скуки? – спросил Дениска.
– Бешеный ты, как я погляжу, – заметил пожилой солдат, носивший громкое имя – Потемкин. – Ты лучше землицы возьми, дурной: она боль-то оттянет…
Дениска отмахнулся:
– А куда мне ее, черствую-то? У меня вон своя есть, ишо станишная. – Казак достал из-за пазухи кисет из цветастого ситца. – Матка пошила, ваше благородие, – поделился он с чувством. – Небось не одну-то слезу сюды-тко капнула…
Карабанову вдруг стало не по себе. Черт возьми, никогда не был сентиментальным, а сейчас ощутил, что не выдержит и выкинет какую-нибудь глупость в духе прапорщика Клюгенау. Он злобно выругался и, стеганув своего Лорда вперекидку слева направо, погнал его вперед…
Вскоре вся колонна осталась за его спиной, и он, уже совсем один, пустил коня шагом. Вокруг было пусто, скалы нависали над головой, жухлые травы никли под солнцем. Старый ворон, оставив клевать падаль, не спеша взлетел из-под копыт коня, едва не задев лба поручика.
Карабанов остановил коня совсем, и вскоре его нагнал Клюгенау.
– Я вам не помешаю? – спросил он и, сняв очки, стал задумчиво протирать стекла.
– Нет. Мне все равно.
Они поехали рядом.
– Честно говоря, – сказал Клюгенау, – я испугался за вас…
– Испугались – чего?
– Ну… Сами понимаете, ускакали далеко вперед. Один. Что бы вы могли сделать со своим револьвером?
Карабанов благодарно положил руку на пухлое колено прапорщика.
– Спасибо вам, Клюгенау, – просто сказал он. – Вы мне кажетесь хорошим человеком, только – не сердитесь – мне с вами иногда бывает скучно…
Клюгенау, пожав плечами, ничего не ответил. Долго ехали молча. Потом прапорщик сказал:
– Искренность всегда немножко скучна, ибо против нее нельзя хитрить, а это-то как раз, наверное, и скучно. Я не знаю почему, но вы, Андрей Елисеевич, располагаете меня к искренности.
– Исповедоваться передо мною тоже не советую, – криво усмехнулся Карабанов, – я отпускаю все грехи огулом. Сам грешен…
– А скажите мне, если не секрет, – спросил Клюгенау, – зачем вы сейчас вырвались вперед?
– Просто решил поразмять своего Лорда.
– Вы говорите неправду, поручик. Почему в проявлении своих чувств неграмотный Дениска Ожогин, который напивается и дерется каждую субботу, должен быть честнее вас? А ведь вы и ускакали вперед, чтобы скрыть ото всех то же самое, что мучает и Дениску. Только Дениска не стыдится этого…
– Видите ли, Клюгенау, – не сразу, даже в некотором замешательстве отозвался Карабанов, – не знаю, как вы, но я, очевидно, испорчен тем воспитанием, которое принято называть светским…
– Вот-вот, – радостно подхватил Клюгенау.
– Да обождите вы со своим «вот-вот», – неожиданно обозлился Андрей. – Я, может быть, – горячо продолжал он, – и хотел бы, как этот Дениска, напиться в субботу, в воскресенье проспаться, а прощаясь с родиной, заплакать при всех, томимый предчувствиями. Но я даже не нагнулся, чтобы взять горсть родной земли, хотя мне и хотелось сделать это…
– Турки! – вдруг выкрикнул Клюгенау.
Человек десять турецких всадников крутились на лошадях посреди дороги. Над головами печально зыкнули первые пули. Развернув лошадей, офицеры стремительно помчались обратно.
3
Канонир 2-го орудия 4-го артвзвода 19-го полка Кавказской армии рядовой Кирюха Постный сидел на лафете и жевал горбушку (любил он, стервец, горбушки), когда кто-то столкнул его с удобного места прямо в пыль. И на лафет, по праву принадлежавший Кирюхе, взгромоздился старый и косматый, как леший, дед в белой солдатской рубахе с двумя «Георгиями» на груди, босой и без фуражки.
– Ты ишо не граф, чтобы в карете ездить! – заявил он Кирюхе. – Нет, скажем, того, чтобы самому сказать: «Кавалер Василий Степанович Хренов, извольте прокатиться…» У-у, серость! Вот уж деревня! – И он пугнул канонира штыком винтовки.
Подхватив из пыли краюху хлеба, Кирюха догнал свое орудие.
– Ты что пихаешься, дед? – обиделся он. – Я тебе не простой солдат: я канонир – меня для боя беречь надобно. Постный я…
– Оно и видать, – огрызнулся дед, устраиваясь поудобнее, – что постный ты, а не масленый. Одначе хлебца-то отломи старику.
Правообладателям!
Данное произведение размещено по согласованию с ООО "ЛитРес" (20% исходного текста). Если размещение книги нарушает чьи-либо права, то сообщите об этом.Читателям!
Оплатили, но не знаете что делать дальше?