Текст книги "Звезды над болотом"
Автор книги: Валентин Пикуль
Жанр: Историческая литература, Современная проза
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
– Аул Гуниб… слышал про такой? Вот под этим аулом его саблями своими капказцы до костей обтесали. Это евонное. Надевай.
Горкушин положил ладонь на белье. Невольно погладил.
Часть вторая
Тоска зеленая
Архангельское общество естествоиспытателей природы, рассылая по всем уездам губернии анкеты с вопросами, не забыло и Пинегу – отпечатана анкета была на казенной бумаге и подписана столь неразборчиво, что такую неразборчивость могло позволить себе только лицо, высоко стоящее в ранге служебном.
Пинежский исправник Аккуратов в любое время дня и ночи мог ответить, сколько в его городе, согласно «ревизским сказкам», содержится лиц «мужеска и женска» полу, сколько свиней, коров и оленей, но… Эта казенная бумага вопрошала его совсем о другом: «В каком состоянии находится в уезде растительное (флора) и животное (фауна) царства?»
– Это дело, конешно, ученое, – рассуждал Аккуратов. – Коли о науках нас спрашивают, так тут особый ум иметь надобно…
– Совершенно справедливо, – отвечал ему писарь.
– Тэк-с, – важничал исправник. – Мы и ответим… Возьмем вот – и ответим. Чего тут долго раздумывать?
– Ответим, – подбадривал его писарь. – Как на духу, по всей правде ответим, ежели начальство нас спрашивать изволит…
Длилось молчание, потом – снова:
– Вот я и говорю, что тут особый ум иметь надо…
И так как своего «особого» ума у исправника не нашлось, то он пошел к учителю. Сам учитель в валенках на босу ногу сидел в кухне и качал на носке валенка своего пятого младенца, которого нажил – от тоски – со школьной стряпухой. При виде казенной бумаги в руках исправника учитель задрожал всем телом.
– Не верьте, ваше благородие, не верьте, – плачуще запричитал он. – Это все почтмейстер на меня поклепы возводит… Не воровал я школьные дрова, не воровал. И овцу школьную не я зарезал – она сама сдуру на косу наткнулась. Христом-богом прошу, не оставьте малых деток сиротами…
– Да о чем ты? – удивился Аккуратов. – Эва тебя, профессор, расквасило как… Про овцу-то я и сам знал, а про дровишки не ведал, что ты их воруешь!
Когда же учитель прослышал о настоящей цели прихода исправника, он долго моргал своими стеклянными пуговицами, потом, сорвавшись с места, бросился прямо на чердак.
– Фауны – нету! – кричал он с лестницы. – А флору эту самую мы сейчас… Мотря! – позвал он сверху стряпуху.
– Чаво? – откликнулось откуда-то снизу.
– Куда книжку мою подевала?
– А на чо она мне, книжка твоя?..
Учитель приволок с чердака пыльную книжицу.
– «Живописное обозрение», – похвастался он. – За целый год… Тут все есть, как в Библии. У одного майора жена сбежала, так он объявление о розыске ее тоже здесь пропечатал… Флору – это мы сейчас. Помню, была такая… Вот! – торжественно возвестил он, протягивая исправнику раскрытую книгу.
Аккуратов увидел изображение толстой и голой тетки лет эдак тридцати, которая нахально валялась в густой траве, прижимая к пышной груди букет цветочков. И – порхали над ней бабочки.
А под картинкой было написано: «Флора».
– Ну и стерва баба! – сказал Аккуратов. – Ни стыда у ней, ни совести… Однако занятная штука. Ну-ка братец, поближе к свету… Здорово нарисовано!
Однако казенная бумага ждала ответа, и Аккуратов заскучал:
– Ученость – она, брат, наука! Нехорошо, что ты овцу зарезал… А книгу эту я забираю у тебя. Негоже при школе, где дети учатся, такие книжки сомнительные содержать. Говоришь, тут майор жену ищет? Я вечером почитаю… А дрова не воруй!
Покинув школу, Аккуратов решил отправиться к ссыльному.
«Должен все знать, – размышлял исправник дорогой. – А то какой же он ссыльный, ежели не знает чего?»
Но прийти к Земляницыну только затем, чтобы расспросить о флоре и фауне, он считал неудобным. Гораздо удобнее нагрянуть с обыском!..
– Приятного здоровьица! – сказал Земляницыну, входя. – Уж вы не серчайте… служба! Отца родного продашь… присяга! Разрешите обыскать вас.
Встряхнув матрас и ощупав подкладку пальто, Аккуратов зачем-то долго глядел в кадушку с водой; что он там увидел – одному богу известно. Искал неумело – не было столичного опыта. Потом исправник подошел к книжной полке.
– Неужели все прочитали? – спросил. – Я-то вот долго читать не могу; у меня крапивница начинается. А вот доченька моя, Липочка… она – да, любит! Ну а как ваше отношение к разным царствиям, позвольте узнать? – издалека начал исправник.
Никита слегка улыбнулся:
– Мое отношение к царизму… оно вполне понятно: я бы не сидел здесь, если бы относился к нему, как вы, к примеру.
– Мы-то сидим здесь, – ответил Аккуратов. – А чего вам в Москве да Питере не хватает?.. Ну а к растительному царствию вы, простите, как относитесь?
– Да никак не отношусь, – ответил ему Никита. Копаясь в книгах и ничего в них не понимая (всюду цифры, цифры, цифры), Аккуратов снял одну книжку с полки, и тут на пол выскользнул плотный конверт с громадным штампом.
– Позвольте… по долгу службы… – начал было исправник, поднимая конверт, но взглянул на орленый штамп и сразу подтянулся: – Э-э, пардон, это разве вам писали?
– Да, мне.
– Но тут подпись… значительное лицо вам пишет?
– Мой дядя по матери. Он служит в министерстве императорского двора и уделов… чином же – тайный советник!
Аккуратов сразу заторопился уходить, но в дверях еще долго переминался с ноги на ногу. Вздыхал, мямлил:
– Оно, конешно… образованность! Нам-то и невдомек бывает, что к чему… Приятно побеседовать с умным молодым человеком…
Лицо у исправника было опечаленное, когда он сказал:
– Доченька-то моя ногами больна, в этом годе ее даже в Архангельск не повезли в гимназию… не учится! Вы бы, господин Земляницын, повидали б ее, потому как мы с супругой люди неначитанные, скушно ей с нами… А девочка умненькая.
Никита удивился подобной просьбе, но исправник его утешил:
– Ну, был грех: провинились вы. Так дома-то не сидеть сиднем. Опять-таки – и сородич ваш по министерству двора… На чашку чая… милости просим. Вы пироги-то какие любите больше – с морошкой или с салом оленьим?
Только выйдя на улицу, исправник вспомнил, что так и не узнал ничего о фауне и флоре. А потому, вернувшись в канцелярию, он сердито махнул рукой своему писарю:
– Пиши так: «По явному невежеству местных жителей означенные выше царствия – фауна и флора – найдены в уезде не были!»
………………………………………………………………………………………
«…Итак, продолжаю, друг мой. Писание вынужден был отложить, так как нагрянули с обыском. Успел засунуть письмо это в самоварную трубу, куда заглянуть не догадались. Живу я мерзостно и скотски, среди мерзости и скотства. Может, Вам любопытно знать, что я делаю? Читаю, занимаюсь алгеброй и полит. экономикой. Но занимаюсь, к стыду моему, мало. Виной тому даже не болезнь, нажитая в Алексеевском равелине, а то поганое болото, в какое я угодил ныне.
Вы спрашиваете меня – читал ли я роман Тургенева «Дым»? Должен сказать, что здесь, в Пинеге, не только не выписывается никаких книг, но даже двухклассное приходское училище, во главе которого стоит какой-то тупоголовый дьячок, не имеет подписки на журналы.
Ото всего этого тоска моя еще безнадежней. Я Вам уже писал, с каким паническим ужасом отнеслись ко мне обыватели поначалу. Но потом попривыкли, стали втягивать в свою компанию, а мамаши уже приглядываются ко мне как к жениху, ибо в их глазах даже я, ссыльный революционер, выгляжу более завидной партией, нежели вся эта пьяная и дикая обломовщина. Мне тут предложили баллотироваться в здешний клуб, и это только повредило мне, потому что я, глядя на всех, начал сильно выпивать. Боже мой, до чего бывает гадко думать о себе «после вчерашнего»…
Вот почему, может быть, и хватаюсь за математику, как за науку, дисциплинирующую разум, не дающую ему совсем облениться, и прошу Вас прислать мне дифференциальные исчисления. Когда мне бывает особенно пакостно, я думаю о нашем Мите Каракозове. Что мы? Нам еще повезло. А его сунули в петлю и задавили. Говорят, что, когда его везли на казнь, Митя низко кланялся на все четыре стороны простому народу… Но – молчал!
Да, кстати, ходят слухи, что наш общий друг Ишутин сошел в Сибири с ума. А где сейчас С. Нечаев? Он как-то был в тени, но, поверьте, он еще натворит бед. Я пишу Вам так откровенно, ибо это письмо идет не через почту. Напишите мне – кто остался из наших на свободе и кому я обязан за присылку мне теплого шарфа? Засим, мой друг, прощайте.
Ваш Никита Земляницын
Р. S. У кого из московских оптиков лучше бледно-синие «консервы?» И что они стоят? Хочу выписать себе, а то самодельные «консервы» посеял, теперь хожу по улицам зажмурившись. Особенно режет глаза, когда бывает отражение при солнце».
Никита отложил перо, распрямил плечи. Прошелся по комнате, неслышно ступая мягкими меховыми тобоками.
«Есть-то как хочется! – сказал он про себя. – И деньги не присылают…»
Запечатав письмо, спустился вниз, в жарко натопленную контору купца. Горкушин сидел за столом, повязав голову теплым платком Марфутки, лицо его покрывали нездоровые красные пятна, скреб пальцами впалую грудь.
– Тимофей Акимович, вот письмо к моему приятелю…
– Ладно. Что мне до твоих приятелев?
– Со своей торговой оказией перешлете?
– Ладно. Пошто и не переслать? Чай, не бочка.
– Я вам так благодарен, Тимофей Акимович…
– Ладно. Что мне с твоей благодарности? На стенку не повешу.
– И еще одна просьба. Вы не смогли бы мне… вот бабушка… она обещала… – вышлет сразу, как пенсию за деда…
– Хрен с тобой и с твоей бабушкой!
И купец Горкушин выложил на стол перед ссыльным свежо хрустнувшую ассигнацию.
………………………………………………………………………………………
Пинега того времени знала следующие болезни: лихоманку, потрясуху, ломовиху, икотницу, гнетуху, жаруху и маяльницу. Не обозначенные в медицинской литературе, эти болезни широко были известны на Севере. Как правило, все они излечивались одним способом, завещанным еще праотцами. Обычно к больному, когда он заснет, подкрадывались исподтишка и выливали на него ушат воды колодезной, после чего болящий с испугу вскакивал. Ежели здоров – то уже не ложился, а если бог призывал его к себе настоятельно – то уже и не вставал, со смирением христианским поджидая гласа трубы смертной.
А вот чем была больна Липочка Аккуратова, дочь исправника, того никто не знал. Занедужила с шестого класса гимназии ногами. Чем дальше – тем хуже. Пришлось с учения снять, дома девицу содержать, и было то для исправника тяжко. Коли кто спрашивал его о здоровье дочери, он с болью сердечной отмахивался:
– Э-э, лучше и не говори…
Липочке всего семнадцать лет. Невеселая молодость, неуютный родительский дом, молодящаяся мачеха, нянька пьет по углам наливки; зачитанный томик стихов Некрасова, изредка письма гимназических подруг и больные ноги. Сама же Липочка считала, что вся ее болезнь – только от страха: в Архангельске ее напугал до смерти один пьяный на улице; от страха ноги у нее подкосились.
– Вот если бы кто меня опять напугал! – мечтала она. – Может, новый страх победит страх прошлый, и я тогда пойду…
Липочка берет костыли, выходит на крыльцо, дает унылому Полкану лизать свои руки, а сама плачет… Архангельские врачи советовали ехать в Баден-Баден или пробыть сезон на купаниях в Аркашоне, что до глубины души возмутило исправника.
– Вам легко рецепты писать, – ругал он врачей. – Как же! Сел и поехал… Экие деньги, чтобы в воде лежать. Фелшар мой в уезде того не сказывал, чтобы ехать из России!
Так и осталась девушка вековать в Пинеге. Добрая и жалостливая, словно вытканная из незлобия и наивности детской, Липочка бинтовала кошкам и собакам перебитые лапы, а когда кто-либо из ее пациентов умирал, уносила их в сад и закапывала; там у нее было уже целое кладбище – кошачье и собачье.
Осенью ее возили в село Долгощелье, к одному зырянину, что славился в уезде как ловкий знахарь. Заросший густыми волосами, как леший (а глаза – молодые-молодые), этот знахарь, ухмыляясь чему-то в бесовскую бороду, отнес Липочку в жаркую темную баню. Там он играючи швырял на каменку ушаты с водой, хлестал по ногам девушки вересковым веником.
И весело покрикивал на девицу, словно на лошадь:
– Нно-о, милая… поехали за орехами. Нно-о!
От душного пара, пахнущего чем-то странным, томительно кружилась голова, и Липочка вдруг ощутила на теле своем жесткие пальцы знахаря. Она закричала, а знахарь, отбросив прочь веник, даже обиделся на нее:
– Ишо лечить вас, листократов! Ну и ползай как можешь…
Вот и ходит она, постукивая костылями, по дому; из комнаты в комнату тянется, словно нитка, ее жалобный голос:
Скажи душою откровенной —
Любила ль ты кого-нибудь,
А слезы грусти сокровенной
Лила ли ты себе на грудь?
Скажи ты мне,
Скажи ты мне…
А со стены, мрачно и сурово, взирает из «красного угла» серьезный писатель Писемский, портрет которого отец Липочки приобрел у заезжих офеней как изображение петербургского митрополита.
– Папочка, – не раз просила Липочка отца, – снимем Писемского из-под икон: ведь не святой он – романы сочиняет.
– Мыло не мыло, а купил – так ешь! – мудро отвечал ей папа. – Деньги я платил за него как за митрополита, и пущай висит. Писателев таких я не знаю, а борода у него вполне подходит духовному званию.
– Опозоримся мы, папенька… – слабо покорялась Липочка.
………………………………………………………………………………………
Земляницын пришел как-то под вечер. Долго обметал в сенях снег с тобоков, а Липочка уже знала, что это он, это о нем говорил отец. Было немножко жутко и даже сладко слышать за дверями его голос – голос еще незнакомого человека» который пришел не к отцу, не к матери, а – к ней… Он будет сейчас первым ее гостем в жизни!
Земляницын еще дольше разматывал шарф на тонкой шее, тоскливо размышлял: «Ну, зачем? К чему я пришел сюда? Даже смешно: явился к дочери царского слуги, который еще вчера меня обыскивал… Ах, куда не загонит человека тоска!»
Заранее решив, что это его первое посещение будет и последним, Никита проследовал за пьяненькой нянькой в комнату девушки.
Липочка привстала на костылях, произнесла тихо:
– Добрый вечер, господин Земляницын…
– Зачем вы встаете? Сидите… так вам лучше.
Ей хотелось сказать что-нибудь благодарное и умное, поразить его. Но вместо этого, в каком-то замешательстве, Липочка ответила ему почти словами своего отца, которые он обычно льстиво произносил, принимая у себя начальство из губернии:
– Да нет, как же-с! Вы наши гости, милости просим… рады!
И от этого она смутилась окончательно и покраснела.
Слегка поморщившись, Никита уселся напротив, подкрутил фитиль лампы. Он понял, что сейчас надо как-то принизить ее беспомощный пафос мещанского гостеприимства.
– А вам, Липочка, – спросил он, – когда больше нравится: зимой или летом?
– Зимой. Тогда комаров нету.
– Но ведь и ягод нету тоже, – заметил Никита серьезно.
– Нету! – согласилась девушка,
– Одиноко вам здесь, – сказал Никита, сам не ожидая, что скажет такое; потом, совсем по-домашнему, расстегнул тесный воротник старой студенческой тужурки.
Стали разговаривать. Поначалу гость показался девушке даже скучноватым – наверное, еще и потому, что она, боясь показаться глупенькой, поспешно выбалтывала перед ним запас своих книжных познаний, а Никита лишь поддакивал в ответ. Но Липочка чувствовала, что этот юноша не может быть скучным, и – пусть у него совсем молодое лицо! – он все-таки заговорщик, о нем в городе говорят шепотом – ведь он замышлял покушение на человека, выше которого никого нет в России!..
И, прервав разговор, она вдруг тихонько спросила:
– Скажите, и пусть это останется между нами, а… страшно быть революционером?
– Прекрасно, а не страшно!
Костыль с грохотом, разрушая сытую тишину, выпал из рук девушки. Никита поднял его, с костылем в руках прошелся по комнате. Глянул через окно на разбухшие крыши Пинеги, на безнадежный разлет тундр, обступающих город; мужик тащил поросенка в мешке, визга не было слышно, но мешок с поросенком отчаянно крутился на спине мужика. И светилось, как волчий глаз, вдали окно трактира.
– Я, кажется, удивил вас? – спросил Никита.
– Да. Вот уж не думала, что это… прекрасно.
– Поверьте, что это так.
Он стал рассказывать ей о Петропавловской крепости, о часах крепостного собора, выбивающих неустанно «Коль славен нам господь в Сионе», о шустром мышонке, который жил в его камере, о страшных ночных допросах, куда водили при свете факелов по темным галереям. Говорил о своих друзьях, навеки сгинувших на сибирских этапах…
И когда он ушел, Липочка долго стояла перед иконами на коленях, просила бога – впервые в жизни! – о чем-то таком, чего и сама не ведала.
………………………………………………………………………………………
Вздохнул Горкушин столь глубоко, что на жилетке даже пуговица отскочила.
– Ну, – сказал, – выбирай сам, чем тебя потчевать: кулаком в глаз или сзаду арапником освежить?
Стесняев бухнулся ему в ноги:
– Ваше благо… Фейкимыч! Не брал, ей-богу, не брал, рази уж я… Любого спросите. Всяк скажет, что Стесняев – ни-ни! Чужого не возьмет…
Вдоволь нагулялась ременная плетка по спине главного приказчика. Стесняев в конце экзекуции высморкался в руку, заплакал жалостно:
– При акцизе состоял… в люди выходил! Мог бы и в Архангельск перевестись. А тут меня ни за што ни про што порют, будто сучку каку…
– Молчи, гнида! – отвечал Горкушин. – Предвидел я воровство твое, да не чаял, чтобы ты столь рано в талант входил… Молчи, а не то до смерти зашибу кочергой тебя!
Замолчал Стесняев, только ляжки его, обтянутые модными панталонами на манер городских, мелко вздрагивали.
– А мастера позвал? – строго прикрикнул Горкушин.
– Незамедлительно. Как изволили просить.
– Так зови его до меня…
Явился шустрый дед, с бородой словно из пакли.
– А вот и мы! – захихикал. – Прибыли-с!
– Сымай мерку, – наказал ему Горкушин. – Да лес добрый клади. Не то я в твой гроб и не лягу.
– Лесом не обижу. Ежели што, так прикажите только… Просмолю его; никакой червяк вас уже не съест!
Горкушин встал на цыпочки, даже подбородок задрал.
– Вишь, – спросил, – какой длинный я? Не ошибись с аршином своим. Просторней мерь… Еще при жизни с тобой расплачусь!
Снял дедушка с Горкушина мерку, пошептал нужные цифры, чтобы запомнить до дому, снова захихикал.
– Весельчак… Чего тебя разбирает-то? – спросил Горкушин, поднося ему чарочку.
Дедушка мигом ее опростал, мотнул бедовой головушкой.
– Не скушно жить, – сказал, – коли вокруг меня все помирают, а мимо меня ни один покойник не проскочит. А человек я веселый, верно. Оттого и в гробовщики пошел, чтобы солидность приобресть. А смолоду – мне, почитай, никакого сладу не было. Палец мне покажут – я так и зальюсь от хохоту… Хи-хи-хи!
В тот вечер, когда Никита возвращался от Липочки, гроб уже стоял в сенях. Приказчики, прыская в кулаки, смотрели, как их грозный хозяин примеривается к новой домовине.
Тимофей Акимович брал на тот свет подушку помягче, пуха лебяжьего, крутился в гробу, вздыхал, потом руку себе о гроб занозил:
– Разве это мастерство? – вздыхал, выкусывая занозу из руки, как собака из лапы. – Кажинный норовит только б деньги урвать, а мастерства высокого не увидишь…
Старенькая Марфутка терла глаза платком.
– Да ведь грех! – печалилась. – Велик грех, Акимыч, творишь. Другие бегут от смерти, а ты живой во гробе разлегся. Хоть чаю туды тебе подавай… Бога прогневишь ты!
Горкушин, темно глянув на Никиту из гроба, сказал:
– А ну, студент, растолкуй мне – что такое смерть? Вот понесут меня в этом ящике пятками вперед, а зачем жил, а? Зачем лесу повырубил столько, зачем камня наломал горы? Неужто ради того только, чтобы в эвтом тесном сундуке под конец лежать?
– Смерть, – отвечал Никита, – есть органическое отмирание клеток, после чего прекращается деятельность функций организма, и… Вот, пожалуй, и все! Так говорит наука.
– Дураки твою науку придумали. А ты тоже дурак, коли повторяешь. Смерть – она, брат, духовно, а не телесно страшна. Телом-то я помереть согласен, а вот душой – никогда… Это как понимать? – возмутился Горкушин, молодо выпрыгивая из гроба. – Эвон, приказчики мои, к примеру, жить останутся, а я помирать должен… Вот чего душой стерпеть не могу! Мне жизнь потерять не страшно – мне и смерть не нужна. Хорошо бы после смерти где-нибудь вокруг хозяйства своего болтаться да наблюдать, что тут делается. Вон газеты – никогда не читал их. А в царстве мертвом, кажись, и газетке рад был бы!
Три дня еще ходил в контору старик, лениво щелкал на счетах, по привычке материл приказчиков. На четвертый день попарился в бане и слег. Пил жидкий квасок из деревянного жбана. Читал, мусоля пальцы, какую-то книгу староверческого письма. Протяжно вздыхал по ночам, оглашая дом загадочными восклицаниями:
– Если б кто знал… если б мне знать!.. Никто не знает!..
Приказчики, почуяв свободу, словно с цепи сорвались. До одури хлестали водку, а вечерами бегали в Долгощелье к гулящим солдаткам. Никита равнодушно наблюдал, как разваливается жившее в строгости хозяйство. Жалел он в этом неуютном доме только одного купца. За его дикой и темной силой он угадывал проблески души хорошего человека…
Скоро в горкушинском доме появился отец Герасим Нерукотворнов и прочно осел на кухне, поближе к пирогам и вареньям, распивая с утра до ночи бесконечные чаи «вприкуску». Купец сам призвал его на случай смерти, но костил почем зря:
– Ишь, патлатый! Сидит и ждет, как ворон кости.
Старенькая Марфутка сбилась с ног в постоянной беготне по дому и вызвала из деревни (на подмогу себе) племянницу – плотную и белую, словно сбитую из сметаны, девку Глашку. Крепко шлепая по комнатам босыми пятками, Глашка вечно что-нибудь жевала, шмыгала широким носом, и Никита часто слышал из спальни умирающего ее визгливый голос:
– Да будет вам… Да пустите… Да ну вас!
Стесняев осунулся, потускнел, но из дома не уходил. Ждал. На забавы приказчиков смотрел сквозь пальцы, позволяя им воровать для солдаток хозяйское мясо и мешки с крупой. А сам больше просиживал на кухне с отцом Герасимом, проводя время в душеспасительных беседах…
– И вот, – рассказывал он, – черт-то вышел и говорит моему тятеньке: «А ну, сын собачий, показывай, где у тебя самовар находится?» Тятенька мой, конешное дело, полные штаны наклал со страху и просит черта: мол, по хозяйству полный отчет сделаю – только меня не забижай… А тот уже на шесток влез, где у нас куры сидели, да хвостом-то своим кэ-э-эк свистнет тятеньку по глазам! Так он за сундук и зарылся…
– А черт-то велик ли был? – спрашивал отец Герасим.
– Да не… махонький. С огурец всего!
– А цвета-то какого?
– Быдто зеленого.
– Велика премудрость господня! – вздыхал, откусывая от пряника, пинежский батюшка…
Однажды Горкушин настойчиво постучал в стенку, вызывая к себе Никиту.
Горкушин, лежа на высоких подушках, вытянул вперед длиннющие руки – сползли рукава домотканой рубашки, и обнажились исхудалые, но еще выпуклые мышцы.
– Во, студент! – сказал он. – Этими-то руками, бывало, чего только не делано. Умираю, а потому не боюсь. Правду говорю: и на большую дорогу с кистенем хаживал. Голодным же не помогал, потому как, когда я голодным был, так мне куска хлеба никто не бросил. Но и храмов пышных, в отпущение грехов себе, тоже не возводил на горах высоких. Храмы на Руси – красивы и благолепны, да! А земля худа и печальна…
Замолчал ненадолго, снова заговорил:
– Ничего не жаль. Сына вот… сына мне жалко! – И поднимаясь с подушек, костлявый и взлохмаченный, закричал в ярости: – За что они его?.. Вот ты, студент, и ответь – за что? Я перед смертью хочу правду слышать…
– У каждого своя правда, – ответил Никита неохотно. – У царя своя, у вас, Тимофей Акимыч, тоже своя, на мою не похожа… На сыновью, видимо, она тоже не походила…
Горкушин притих, вытянул руки вдоль тела.
– Ударил ты меня под конец, – сказал раздумчиво. – Вижу, что знаешь ты правду, да мне говорить не хошь… Ну, ступай!
Никита вышел из дома, натянул на голову треух заячий, направился к дочери исправника. Слушал, как скрипит снег под ногами, мечтал о счастье и улыбался…
………………………………………………………………………………………
Оттого, что метель, и оттого, что ничто здесь не радует, оттого, что молодо сердце, и оттого, что камнем на сердце лежит тоска, – потянуло его к этим серым глазам, к этим рукам девичьим, хотелось спрятать лицо в ее теплом пуховом платке.
Ах, если бы только можно было разломать на колене проклятые костыли, бросить их в печку и, взяв ее руку в свою, выбежать вдвоем на снежный простор под радугу отуманенных сполохов!..
Липочка ему однажды сказала;
– Пусть бы ужас какой случился… Не верю я в болезнь свою. У нас вот ходики на кухне висят. Времени не показывают. А папа встряхнет их – и они идут снова. Так и я, наверное. Если б жизнь ударила меня чем – я бы пошла… Гимназию бы закончила. И уехала бы… далеко-далеко. Как можно дальше от Пинеги!
Она взяла руку Никиты в свою ладонь:
– Сон у меня есть один… Вот уже два года вижу один и тот же сон. Город какой-то… Не наш. Чужой. Горы. Озера. Словно в Швейцарии я… как на картинках. И я – свободна, счастлива, и кто-то рядом со мной.. А вдруг это случится?
– Пинеги вам не жаль во сне? – спросил Никита с улыбкой.
– Жаль. Кошек без меня здесь бы все обижали…
И они долго молчали потом. Молодые, но уже придавленные какой-то сверхъестественной силой, которая насела не только на них, но и на этот город, затерянный между лесом и тундрой.
– Далеко отсюда не уехать, – сказал Никита.
– У нас в гимназии учитель словесности был, он в Казани университет закончил. Так он говорил, что многие девушки едут в Казань, чтобы в тамошнем институте учиться.
– Что же там за институт для девиц?
– Повивальный, – смутилась Липочка, густо покраснев.
Никита встал:
– Если бы не кроить жизнь по-новому, я бы вообще не учился ни в каких институтах, ни в каких университетах. Учиться надо у жизни… Слепые кутята! Что мы знаем? Так, разное… формулы, постулаты, правила, казуистику речеговорений… Ладно! – с горечью отмахнулся он. – Ошибка уже совершена: мы выступали за народ, совсем не зная его. Нам было плевать на озимые и яровые, о которых толковал мужик, а мужику наплевать на Цицерона и логарифмы, на все то, что мы изучали… А ради чего мы все это изучаем? Ведь официальное образование дает человеку только возможность сделать карьеру. Если же человек не заботится о карьере, то он все нужное для жизни может изучить сам…
С сухим шуршанием переползали по крыше сыпучие снега, в соседней комнате крыса – какой уже день – грызла пол, стараясь проникнуть в комнату исправника… Никита закончил:
– Вот выставлен перед всей Россией напоказ картузный мастер Осип Комиссаров как самый яркий представитель русской национальности. А мы – прокляты… Но я верю, что недалеко время, когда кто-то последним выстрелом закончит наше дело…
Когда Земляницын вернулся домой, на крыльце его уже поджидал перепуганный Стесняев:
– С ног сбился, вас разыскивая. Фейкимыч до себя просят.
– А что случилось?
– Отходят… уже причастьице приняли.
Увидев ссыльного, Горкушин сказал:
– Бумагу возьми на столе, чернила там… Садись ближе.
Позвали с кухни священника. Никита писал, а старик диктовал завещание, лежа с закрытыми глазами. Все богатство свое он передавал невестке своей – Екатерине Ивановне Эльяшевой…
А ночью старик уже стал отходить в вечность. Глашка, приставленная дежурить при нем, грызла со скуки краюху хлеба, пила квас.
– Дай и мне попить, девынька, – просил Горкушин.
– Чичас. – Глашка давала ему пить, а он говорил:
– Эва, какова ты ладная да жаркая. Небось долго еще жить будешь… Жаль, что ты мне ранее, такая мясная, не попалась… Глашка снова садилась в угол. А он опять просил ее:
– Девынька, дай губы смочить…
– А вот и не дам! Коли умираете – так и умирайте в порядке.
– Подойди, солнышко, силов не стало… горит все.
Глашка шмыгала носом, вытирала нос рукавом сарафана:
– Вот и мучайтесь. Ежели бы не хватали меня, так я бы и кваску вам поднесла…
– Пожалей ты старика, милая.
– И не просите! – отвечала Глашка.
– Пожалей ты меня, девынька…
Но девка спокойно дожевала свой хлеб, допила квасок. А когда подошла к постели – Горкушин лежал холодеющий и тихий, невозмутимо взирал в потолок, по которому бегали огромные черные тараканы. До Глашки не сразу дошло, что перед нею лежит мертвец.
– Карау-ул! – завопила она. – Упокоился… у-упокойничек!
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.